Книжно-Газетный Киоск


Ростислав Клубков

Ростислав Клубков родился в 1965 году в Ленинграде. Прозаик. Автор книги рассказов «Доктор импровизации» (2003).



НА ВЕРЕСКОВОМ ЛУГУ

  Lakht der vint in korn,
Lakht un lakht un lakht*.
  Aaron Zeitlin, «Dona»



I

Праздно проходя вересковой пустошью с лёгкой корзинкой, где тоскливо кувыркался, рассыпаясь, одинокий груздь, я внезапно вспомнил среди этих хрустких и цветущих кустов страшную историю вышедшего из Аушвица раввина, который тоже шёл по вересковым польским холмам, обвязав полосатые штаны проволокой.
Он заночевал в разрушенной церкви, завернувшись в рясу. Вокруг него разбитые золото-голубые волхвы несли дары молодой женщине и младенцу. Было холодно. Найдя в обломках бутылку с лампадным маслом, раввин развёл в жестяной купели маленький, но тёплый костёр.
Ночью его разбудил эсэсовский офицер. Раввин разделил с ним кусок хлеба.
Эсэсовец не раскаивался.
«Как вы будете жить?» — спросил раввин.
Немец медленно разорвал губы в усмешке.
«Евреи спасут меня».
«Евреи? Как? Вы их убивали тысячами».
«Святой отец, вы не знаете евреев. Я скажу им, что в следующий раз я буду добрей».
Раввин разорвал на себе одежду, облил себя маслом и поджёг. Когда он очнулся, облитый маслом труп немца горел перед ним среди жаркого сухого дерева.
Через тридцать лет, умирая, окружённый учениками, раввин сказал плачущему у его кровати врачу:
«Мне осталось лишь несколько минут жизни. Наденьте на меня шляпу. Дайте мне сигару и чашку кофе. Наденьте на меня башмаки. Потому что я убил человека».
Вот история, которую я вспомнил, праздно идя по вересковому лугу.



II

Над моей головой, на ярко-голубом небе стремительно плела лёгкие невидимые кружева ласточка. «Что бы ей не быть, например, ягненком? — думал я. — Что бы ей не лежать связанной на крестьянской телеге, катящейся на бойню? Ведь есть, кажется, такой немецкий рассказ, где несчастливый человек, отягощённый алчным семейством, превращается в жука, тянущегося, царапая по стеклу, членистыми лапками к свету».
Я заночевал на распахнутой веранде пустынной дачи. Когда-то она была почти моей, но хозяин её продал, и с тех пор она стояла распахнутой и пустой. Её берегла уединённость и бесчеловечность.
На полу, у стен, на хрупком переплёте стёкол и подоконнике спали мёртвые летучие насекомые. Мне было тоскливо, но не больно. Скорее, сквозь тоску я чувствовал что-то похожее на лёгкое неуловимое счастье, вроде того, какое мог бы почувствовать Одиссей, возвратившийся после долгих странствий на пепелище. Боли не было, и только рубец, словно меня исцелил святой Франциск, цвёл изображением розы.
А утром по вересковому лугу осторожно проплыла, раскачиваясь, долгая урчащая машина с откидным верхом и двумя белокурыми мужчинами на заднем сидении. Это было как-то связано с моим сном: веранда призрачно горела, и я заливал ускользающий и вспыхивающий огонь кровью из располосованных кистей рук. В небе мелодично и звонко пел невидимый жаворонок. Или это была поднятая ветром, шуршащая плавниками рыба?
Суетливо отомкнувший автомобильную дверь солдат в складчатых штанах был неуловимо похож на солдата Швейка. Я знал его. У него была забавная фамилия Жопица, впрочем, происходившая, как он неуверенно доказывал, от вятского диалектного глагола «грустить», а прерывистая родословная начиналась от пехотного офицера, как-то раз приславшего стихи Гоголю.
Стихи сохранились. Они беспомощны. Я не помню их наизусть, но суть их приблизительно такова: «Есть корабль, который увез мою возлюбленную в чужую страну, где она умрёт. Есть Россия, как выпавшая, бередящая глаз ресница под веком. Есть Рим и алооперённые голуби в небе Рима. И есть мёртвый, бледно-розовый, засохший цветок, сорванный давно забытой, безымянной рукой на базальтовой скале, в которую до скончания времени впечатался лёгкий след ноги Христа, поднимающегося на небо».
Гоголь пригласил его к себе.
Он ехал к Гоголю. Была тёплая и ранняя весна. В мокрых кучах городской земли и мусора на углах улиц нежно расцветали, прорастая сквозь тающий грязный лёд, трепетные россыпи незаметных городских подснежников. Извозчик, обороченный кушаком, был горбат. Над его горбом развивалась вьющаяся перспектива чёрной московской улицы, а то бросалась в глаза в кренящемся повороте коляски брошенная у края тротуара шпора или одноногая торговка варёной рыбой в шали и разбитом красном мужском полусапоге.
Следующим утром он набросал отрывочную памятную записку о встрече:
«Весна. Белые цветы сквозь лёд. Грачи как обугленные груши. Торговка рыбой. В дом Гоголя вошёл поп. До ночи молебен. Провожая меня, странное, больное, умное существо, словно бы развившееся из птицы, рассказывало: «Когда молятся, всегда вспоминаю молебен в публичном доме. Свечи горят. Б...ди на коленях. Попы гудят. Вот Жуковский предлагает так же, то есть с попами, убийц казнить. Будто бы оно обедня, а убийца этак вместо просфоры, Христос то есть. А знаете, ведь у Христа были дети. Были. В Кане-то. Невеста как легла с женихом, её от волнения вырвало. «Буду я с такой, я в таком лежать», — говорит жених. Ушёл. А Христос вот лег. Ну, прощайте».
По дороге домой какие-то бородатые люди продавали мыло и золу в мешках для городских огородов, а подсевший на ступеньку коляски крестьянин-пьяница сообщил, что евреи варят мыло из напившихся к середине ночи честных христиан».
— Господа офицеры, господа офицеры! — по-немецки закричал, стоя на вересковом лугу, Жопица:
— Вот он, вот он!
Волнуясь, он указал на меня рукой. Офицеры обернулись. Неожиданно с него упали штаны.



МЁРТВЫЕ

Влюблённый молчит. Но он хочет сказать фразу Пьера:
— Будь я красивейшим, умнейшим, лучшим из людей, то сейчас же, не раздумывая, на коленях просил бы руки и любви Вашей...
                         В. Матиевский

Городской гул жизни затих, душный вечер был похож на неуловимую клоунаду. Я вышел из разноцветного китайского фонаря маленького театра во внутреннем дворе дома, построенного конструктивистом. Я люблю постройки конструктивистов. В этих длинных клетчатых оконных лентах, в этих противовоздушных башенках в углах крыш еще живёт мечта человечества о единой семье народов, слишком совершенной и огромной для всех людей. Мечта о негромкой поре скромности, фотокопий и выставок на квартирах.
Спектакль был плох. Бородатый режиссёр в толстовке обошёлся с Еврипидом хуже Аристофана, заменив стихи звуками. «Му!» — покачиваясь на котурнах, говорил на Медею царь, и без того похожий на печальное жвачное. «Га!» — отвечала ему Медея, потряхивая поросячьими грудями. Режиссёр предусмотрительно запер дверь и держался маленькими кулаками за бороду, как за вожжи.
Воздух двора наполняла ночь.
Странно: присев на край заброшенного фонтана, мне уже совсем не хотелось уходить от этого дома, его розовых, голубоватых и жёлтых окон, от негромкого рукоплесканья ночной листвы. Недалеко отсюда, на набережной канала, когда-то жил Мейерхольд. На тротуаре этой улицы замер задыхающийся Мандельштам, прогнанный испуганным Лозинским от своей двери. Где-то здесь зимой проехал в санях на последнюю дуэль Пушкин.
Здесь в последний раз я видел свою возлюбленную. Стоя в луже, прихлопывая по воде туфлями, она неуверенно, чуть притрагиваясь пальцами, покупала длинный, бледно-жёлтый цветок в освещённом и прозрачном ночном киоске. Она сильно постарела, и только что-то похожее на беззвучную мелодию флейты оживляло это разрушающееся лицо.
— Привет, — сказал я.
— Да кто вы? — не узнавая, спросила она меня.
Неожиданно — стареющий человек на краю фонтана — абрикосовая косточка, почти неразличимая в полутьме — я понял, чем был плох спектакль, поставленный в театральном фонаре. Я слышал стоны, клёкот и хрип. Актёры, уходя, медленно уносили с собой котурны, как потухшие лампы. Но я не мог забыть, что передо мной сцена.
Это хитроумное и скучное представление не было самостоятельным миром, сепаратным миром, оно было только частью действительности, в конце концов, частью меня самого. Так какой-нибудь безымянный музыкант, взбешённый городским нестройным грохотом до похожей на кегельбан мозговой боли, внезапно понимает, что этот равнодушный шум вместе с его непереносимой болью составляют — впрочем, не для него — иную, неизвестную музыку.

____________________
* Смеётся ветер в кустах,
Смеётся, смеётся, смеётся.