Книжно-Газетный Киоск


Поэзия союза писателей XXI века на карте генеральной


Мария ЛУЦЕНКО



БАБОЧКИ ВНУТРИ

Где ярость, где страсти и ужасы,
где рать ополчилась на рать,
блажен, в ком достаточно мужества
на дудочке тихо играть.
                       И. Губерман



 
Мы — боги

Мы — боги, но со смертью на хвосте.
Мы — беглые рабы дурных привычек.
Ни дня не продержаться нам без спичек
в грядущей, страшной, вечной мерзлоте

миров, где встречный встречному — чужой.
Мы нашим одиночеством ранимы.
Над головами — царственные нимбы,
но Никого, как в детстве, над душой…

Мы — боги лишь до той поры, пока
война не постучится в наши двери,
швыряя плоть на острие клыка!
Тогда мы — в душу раненые звери.

В нас дремлет ярость Неземных царей,
как дремлет волк под шкурою овечьей.
Одна любовь нас делает добрей
и человечней…



Митеньке, моему сыну, с любовью

(стихотворение написано по мотивам верлибра А. Афанасьевой,
Эпиграф печатается с согласия автора)

«Нет у меня ни черта, ни зги, ни окурка, ни светлячка, чтобы тебе отдать»

Нет у меня ни пичужки, ни мотылька, а казенное — не раздашь.
Вот угораздило в мир этот вылететь в спешке, беспомощной и нагой.
Все, что под утро поймает в щепотку рука, приручившая карандаш, —
все рассыпается, бисерной пылью хрустальной становится под ногой.

Нет у меня ни монетки, ни кошелька, ни копилки на черный день,
чтобы разбить, и купить тебе остров, где чья-нибудь нас не возьмет война,
только приносит мне некто шелка с сэкондхэндовской биркой: бери, надень,
есть и морская волна в гардеробе, и ветер с полей голубого льна.

Нет у меня ни кола, ни двора, не нажить к сорока — это срам и стыд,
строятся замки на белой бумаге, высокие с башенками дворцы.
В них тебя встретят и примут, как принца, ты будешь обласкан, обут и сыт.
Только поможет ли это на деле нам в жизни с концами сводить концы?

Нет у меня ни черта. Все, владею чем, — плотно набитые вещмешки,
карта любви моей неразделенной, да беды, летящие косяком.
Ну а стишки, — спросишь ты меня, — чьи же ночами ты пишешь тогда стишки?
Может другого поэта какого-то, в небо бредущего босиком.



Сыну войны

Посвящается Андрею Черненко, мужу сестры, убитому
на майдане, ночью, 19 февраля, 2014 года

Не для того я, сын, тебя кормила
горячим материнским молоком,
чтоб ты попал в зловещее горнило
войны, и стал горящим угольком.

Не для того, усталая, качала
я на руках младенца день-деньской,
чтобы отдать тебя, родное чадо,
мой плод любви, слепой вражде людской.

Тебя распнут и распиарят, милый,
как некогда несчастного Христа.
И станет над распоротой могилой
зиять моя немая пустота.

И вознесут тебя посмертной славой
над безразличной к нам, чужой страной.
Побудь со мной сегодня, Боже правый,
в тылу любви, за каменной стеной!

Но ты уходишь в дым ночных пожаров.
И говоришь: «У каждого свой путь».
И боль, как семь серебряных кинжалов,
мне с двух сторон пронизывает грудь.



Этот город

бабушке, Тамаре Ивановне и Одессе, городу моего детства

Этот город не хочет меня далеко отпускать.
Вьется длинным портовым канатом его пуповина.
Он хранит мой зародыш внутри, как пугливая мать
долгожданного первого сына,

словно быть не могло, и не будет других сыновей...
Учащенно дыша, древней жизненной силой влекомы,
мы ползем на Жевахову, вверх, собирать суховей,
по путям родовым, сквозь тугие его катакомбы.

Отгоняя врачей, отлучивших от нежной груди
и упрямой волной, как рукой, под ребро подминая,
он сипит: «Все уже позади, все уже позади...».
И на лоб мне ложится ладонь, от потуг — ледяная.

И в какую бы славную даль от него не вела
своевольно судьба, он всплывает в мозгу воспаленном.
Разгостив годовалую память, раздев догола,
нарекает прабабкиным именем горько-соленым,

что роднит с легендарной блудницей и Девой святой.
Этот город, как смерть... Он стоит на своем непреклонно,
глубиной поднебесной и страшной морской высотой
увлекая младенца назад, в материнское лоно.



День и ночь

папе, c любовью и пониманием

День поучал родную Ночь
и говорил: «Смотри,
не трать под вечер силы, дочь,
включая фонари!

Твой свет неясный завлечет
в ловушку светлячка.
Пускай подремлет звездочет...
Не стоит потакать

влюбленным паркам и садам,
звезду получше скрой!
Герою я ее отдам,
когда придет герой.

Зачем на всенощной свече
велит стоять поэт,
и воспевает он зачем
кружение планет?

Стихи его не стоят свеч —
дороже стоит воск!
Заставь поэта раньше лечь —
Не то расплавит мозг.

Светила в небе погаси,
На небо не мани.
На взлетной млечной полосе
нам не нужны огни!».

Дочь возмущалась:
«Днем — с огнем...
А Ночь — и без огней?!».
Но день уверен был в одном:
как жить — ему видней!



Тайная просьба

стоя перед барельефом дедушки-поэта

Кто же меня поймет,
примет меня, как ты?
Крикни в глухой пролет
с облачной высоты!
С кем до последних дней
стану делить кровать?
Кто мне позволит в ней
тихо стихохворать,
будет, как я, кудряв,
зелен, как майский клен,
и за горячий нрав
в злую меня, влюблен,
как влюблены пажи
в сказочных королев?
Что ж ты молчишь! Ты жив,
бронзовый барельеф?!
Замерший мертвый зрак,
выдави бирюзу,
или подай мне знак —
маленькую грозу...
Трудно чужой тропой
беды к тебе нести,
если ты не слепой,
кем-то хоть защити!
Вдруг заструился свет
и разогнал тоску,
словно ответил дед:
сделаю — что смогу...
Я ведь не господин
в нашем глухом краю,
свалится тут один
на голову твою:
гол как сокол и горд,
словно библейский бес.
Ходит по небу вброд,
крылья — наперевес.
На год дели батон,
если берешь в мужья...
И не пугайся: он —
тоже поэт, как я :)



Возможно, невозможное…

Скажи, что видишь нас, на взморье,
идущих вместе на косу,
и брызги смеха в разговоре...
И ты — с бумажкой на носу,
а я — в панамке полосатой,
известной всем, как реквизит
моих удачных фотосетов.
И вечностью от нас разит,
как от любовников столетних,
погибших в первой мировой,
чьи лица с вырезок газетных
мерцают нежностью живой.
Вот мы, на раскаленных плитах
таращимся в морскую голь,
два зверя, нежной страстью слитых,
и нам еще не застит боль
распахнутого счастьем неба,
не заслоняет горизонт.
И даль от бурь не потемнела,
и расставаться — не резон...
Ты видишь, как фотоны света
мир делают светлей на тон?
Скажи, что повторимо это
мгновение, забудь о том,
что место здесь имела кража
не лодки утлой, не весла —
Нас, мокрых и счастливых, с пляжа
необратимость унесла…



Помани меня именем

Сереже

Помани меня именем, самым тайным из данных мне.
Остальные забыты, и не по моей вине...
Позвучней, те, которые, сбыли — грошик за два мешка,
а поблекшие выцвели, были пущены с молотка.

Иже с ними. С нежнейшими. Ибо все они — ширпотреб.
Ослабевшие прутики поржавевших, старинных скреп
еле держат у самого края, торчат дугой.
Только дунь, рассыпается ветошь, летит к другой...

Помани меня именем (если любишь и не гордец),
тем давнишним и детским, которым прозвал отец
кучерявую бестию, демоненка и егозу
с синяком на коленке и полоской беды в глазу.

Ненаглядных и милых так много, а я — одна.
Ты же знаешь, Адам, как рождаются имена
для звезды и для музыки, для семи семицветных нот,
ты же помнишь, как в горле течет первобытный мед,

как в гортани першит первозданный соленый ком,
а на небе — горошина солнца над Языком.
Ты же помнишь, что воздух — «Авир», а вода — «Маим»?
Помани меня моим именем! Первым моим! Моим

самым тихим и тайным, где найдется любви приют,
а не тем громогласным, которое воспоют
после смерти моей, наизусть зазубрив строку!
Я на то, на посмертное, и откликнуться не смогу...

Тем, что в святцах, меня называют и ты, и он.
Только выдохнешь горькое, в дом потянется легион
непорочных, святых, светлых праведниц и блудниц —
душно станет от тел на постели, пестро от лиц!

Вспомни, вспомни его, пусть звучит, как лесной манок,
женихов других отгоняет, как злой чеснок,
и тогда оживу и отвечу, и буду я
тихо ночью шептать, задыхаясь: — Твоя! Твоя!

Помани, а иначе я — невозможная темнота.
И бесплотная, довселенская, черная пустота.
И пролившийся, упомянутый всуе, бесцельный звук
в безответность вотру, словно масло в ладони рук.

Помани меня именем... Тем, которым других не звал.
Ты увидишь, как тихо светлеет ночной провал,
как на кухне стою, зажигаю во мгле плиту...
А на прочие я не отвечу и не приду.



О любви

Ощущая в грядущем разлуку
не на день, не на год, — на века,
ты сильнее сжимаешь мне руку,
смотришь взглядом больного зверька.

Но разлуки бояться не стоит,
если души бессмертны, то в срок
всем любимым свиданье устроит
непременно всевидящий Бог.

Он закажет нам столик у входа
и заварит густой шоколад,
и расскажет, как много народа
и к нему попадает, и в ад.

Если ты  — его первый подкидыш,
за подругу замолви словцо
и меня непременно увидишь,
и грехи мои, все налицо!

Даже если тебя потеряла,
растворившись посмертно, как дым,
в пустоте временного провала,
помни: тот, кто любим — невредим.

Помни, ждется и верится мне там,
в безызвестном бескрайнем краю:
ты отыщешь по тайным приметам
бестелесую душу мою.



*   *   *

Мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой…
                                            И. Бродский

Мы будем жить.
Конечно же. Да-да.
Никто в обратном и не сомневался.
Не важно, что вскипают города,
не важно, чьи в порту стоят суда,
какой тиран до царствия дорвался.

Пустынный, незаметный островок
людской любви далек от континента
людской вражды. Остался лишь рывок
от вредоносных мыслей и тревог,
заполнивших пространство интернета.

Мы будем жить, а может, выживать
в стране, где все друг друга рвут на части.
Без ужина валиться на кровать,
а если вдруг придется воровать
из магазина пряности и сласти —

не ощущать ни страха, ни вины.
Мы, выйдя за пределы убеждений
и принципов, которые смешны,
невидимыми станем для войны
за лесом блокпостов и заграждений.

Ты не заметишь старости моей,
живя бок о бок, старости не видишь.
Не нужно нам с тобой чужих морей,
свое под боком: выйдешь из дверей —
шумит его глухой одесский идиш.

Я буду часто слушать этот шум,
летящий прямо с улицы под кровлю.
И, может быть, когда-нибудь решу,
наверняка когда-нибудь решу
открыть одно окно, пока готовлю

на кухоньке воскресное рагу,
и суп, такой как любишь, без моркови...
Я все смогу, вот только не смогу
ни дня прожить с тобой на берегу
у моря крови.



НУ ОЧЕНЬ ЖЕНСКОЕ СТИХО ТАКОЕ, НУ...

Откуда бабочки внутри,
и почему их век недолог?
Не говори... Не говори...
Молчи, растяпа-энтомолог!

Их куколки слепая страсть
ко мне подбросила тихонько.
Стремясь во внешний мир попасть,
они попискивают тонко

и льнут к тугому животу,
толпясь на полнокровной вене.
И полнят, полнят пустоту
легчайшие прикосновенья,

зубчатых крыльев водевиль,
щекотка мотыльковых лапок.
Когда ты пальцами ловил
их изнутри, хотелось плакать...

Предашь — увянут по одной.
Слетят на дно моей жестянки!
Как больно ощущать, родной,
на крыльях вмятины и ранки...

Как страшно хоронить миры,
трепещущие для растяпы,
и все прощать до той поры,
покуда жизнь — в одной хотя бы...

Откуда бабочки внутри?
И почему их век недолог?
Не говори, не говори!
Молчи, растяпа-энтомолог...



Летний этюд, написанный по памяти

Утренний чай с олеандром у кромки блюдца —
прошлому дань за ночные его измены.
Чайки, как белые чашки, о волны бьются,
пенятся волны, и я выхожу из пены.

Это свобода: гамак, чьи паучьи сети
ловят меня и, качая, не жаждут крови.
Это свобода: чужие рыдают дети,
полдень свисает лианой с небесной кровли.

Можно не выйти на завтрак, от счастья спиться,
горный осилить путь, не осилив Сартра.
Вечер швыряет солнце монеткой с пирса,
если захочет, снова вернется завтра.



Бардовская песенка о счастливой любви

(Пока без мелодии)

У счастливой любви, нет, увы, ни минуты на строчку.
Свежий суп разогреет, но рифмами не наградит.
Вместо них, перед сном освежит, отутюжит сорочку
и уснет, распластавшись крестом у тебя на груди.
Обнимая ее, будь нежнее постельного ситца,
неудачный роман с ненасытной тоской оборви.
Ведь не часто, поэт, безмятежно и радостно спится
на продавленном, старом диване счастливой любви.

А стихи? Иже с ними... Ни толку от них, ни покоя...
Если вдруг ты очнешься, счастливой любовью богат,
ощутишь, что поэмы прекрасные средневековья
и верлибры любви —  только слабый ее суррогат,
Что блистательный образ в строфе — дорогая подделка,
ведь у чувства с алмазной огранкой иная цена,
и поэзии преданной сонная, злая сиделка
у постели больного окажется вдруг не нужна.

С новой силой запляшет метла в паутине тщеславья,
обходя пьедестал без восторженных криков «Ура»...
Беспристрастность ее так обидна... Но разве не прав я
в том, что наши слова о любви, без любви — мишура.
Станешь жить и мечтать о мгновеньях свободы нечастой...
Кто-то бредит свободой, иным от нее спасу нет....
Но когда  незаметно любовь эта станет несчастной,
если вдруг от чего-то любовь эта станет несчастной,
не дай боже, когда-то любовь эта станет несчастной —
Мир услышит ее гениальный, прощальный сонет.



А помнишь, ба?

Любимой бабушке, от внучери с похожей судьбой

А помнишь, ба, ну помнишь, ба,
как подносила чашку чая
ты деду в личный кабинет?
Как будто чья-то ворожба
лохматой головой качая,
выманывала горсть монет,

в ладони когтиком скребла,
волчком кружила, скрючив лапки,
потом шепнула: «Век живи.
Ты, деточка моя, взяла
не только гордый нрав от бабки,
но силищу ее любви!».

Так странно... Вновь идет война
и мертвым прикрывает веки,
и руки им кладет на грудь.
Обуглена, опалена...
И бродят новые калеки.
А в новостях — сплошная муть...

Слышна зловещая пальба.
Слагают в месиве черешен
поэму смерти «калаши»…
А знаешь, ба, ты знаешь, ба,
мой так же смертоносно нежен,
чем эту нежность ни глуши!

Как не давай себе совет:
«Положишь зубы с ним на полку,
хоть друг для друга рождены...».
А помнишь, ради свадьбы дед
шел продавать на барахолку
свои военные штаны?

Был восхитительно нелеп...
Невесту требовал упрямо
в обмен на новые стишки.
— Как будет вам хватать на хлеб!
Кого нашла! — вопила мама, —
Вокруг такие женишки!

Позор семейству! Стыдоба!
Долой худого кавалера!
Знакомые, увы, слова...
Хоть молодость проходит, ба,
хоть на земле другая эра,
но притча, притча не нова...

Ты думаешь, не знаю, ба,
как были ваши крохи жалки,
как нарастал слоистый ком
литературного горба,
насиженного в коммуналке
за внеочередным стишком?

Ты думаешь, не помню, как
сквозняк шуршал его копиркой,
перебирал черновики,
как ты, любви своей батрак,
с утра управившись со стиркой,
стояла в облаке муки,

как закрывала алычу,
как суетилась к юбилею...
Живой ли, мертвый, все равно!
Мне думалось, я не хочу...
Не верилось, что я умею...
Я полагала — не дано!

Но... Вижу те же груды книг...
И моль, живущую в карманах.
А эти слезы — знал бы дед!
А мелководие интриг!
А болтовня о графоманах!
А горечь от чужих побед!

Я засмеялась бы навзрыд,
как сквозь дожди смеется лето,
поведай год назад судьба
о том, что мне твой путь открыт,
и я смогу... любить... поэта...
Как ты любила...
Веришь, ба?



Мария Луценко — поэт, музыкант и фотограф. Родилась в 1978 году. Первая публикация в журнале «Радуга», в 2008 году, а также в альманахе «Каштановый Дом» (Киев, 2009). Последующие публикации — в питерских журналах «Бег» и «Окно», одесском журнале «Южное Сияние», а так же в других украинских и зарубежных бумажных и интернет-изданиях. В 2013 году вошла в Южнорусский Союз Писателей. Лауреат литературных конкурсов и фестивалей. Живет в Киеве.