Книжно-Газетный Киоск


Владислав ЛЕВИТИН

«Я ЖИВУ НА ГРАНИ ГЛОБУСА»

Стихи и проза

*  *  *


Я живу на грани глобуса,
Мыслю для поднятья тонуса:
Есть ли и другие грани,
Как я видел на стакане?

*  *  *


Тревожный трепет душ в пустыне суеты –
Лишь в тучах проблеск солнечного света.
Так низвергаются надежды и мечты –
Дождями неначавшегося лета.

Тревоги бремя – трет, как лямка – бурлака.
Сгибается спина под тяжестью ответа.
Размыто в бесконечности «пока»
Дождями неначавшегося лета.

Размыты смысл и ясность бытия.
Прольемся здесь, сейчас, а может быть, и где-то
Во времени, в пространстве – ты и я –
Дождями неначавшегося лета.

*  *  *


Я заброшен, забыт. Я потерян
По дороге, быть может. В пыли
Я лежал, и я не был уверен
В своем будущем, где-то вдали.

Я поднялся, кряхтя, чуть не плача,
И я прах отряхнул с моих ног.
Так, удача иль все ж незадача –
Развязать этот узел не смог.

Философские мысли стояли,
А потом вдруг опять потекли,
Как мгновенья, что тихо сползали
С циферблата швейцарских – Дали.

*  *  *


В облаке блик
Сник.
Как бы мне превозмочь
Ночь.

Усталость старухой уснула в углу –
Вспыхнули сны и рассыпались в прах,
И тучею черной умчались во мглу,
О чем-то шурша в придорожных кустах.

Туманом размазана ночь за окном.
Болью невольной закончился день.
А где-то без устали трудится гном
В шапке, надетой слегка набекрень.

Мне совсем не знаком
Гном.
Вот такая печаль!
Жаль.

*  *  *


Не забыта быта песня,
Заунывна и легка,
Может, и неинтересна –
Ведь она для простака.

Лук, чеснок, кирпичик хлеба,
Рюмка водки, колбаса;
А на стенке клетка неба
Под названьем Небеса.

*  *  *


Вдруг все перепутала осень, смешала
(И стройных суждений строенья – на слом)
И по небу росчерк вороньим крылом
Поставила в самом разгаре скандала.

Увядшие листья слетают с деревьев,
Их ветер забвенья несет в никуда,
И гаснет последняя в небе звезда,
А смысл исчезает из стихотворенья.

К чему тебе смысл – объясни мне на милость –
И философичная сложность словес?
Со смыслом, конечно? А может, и без?
Чтоб что-то приснилось и что-то бы мнилось?

И мысли сумбурные мечутся всуе
Под резким и мерзким холодным дождем;
Напрасно стоим и напрасно мы ждем;
А осень мне – шепотом: «Causa sui…»

*  *  *


И опять я брожу в темноте,
И швыряю по комнате стулья
(Это знак моего бескультурья),
И слова говорю я не те.

И не тот я ищу пистолет,
Чтоб всему обучить и всех сразу
(Я, наверно, дошел до маразма),
И не тот в шкафу прячу скелет.

И не те я вправляю мозги
(Что, конечно же, я не заметил) –
Темнотища на всем белом свете,
И не видно, не видно ни зги.

*  *  *


А была ли музыка в саду?
Я не знаю, думаю, едва ли.
Я иду и, может быть, приду,
След оставив стоптанных сандалий.

Уходя за тридевять земель,
О маршруте думаем едва ли.
По дороге роза или ель –
Мимо след от стоптанных сандалий.

Кто мне скажет, в чем проблемы суть?
Что ж, ответа я дождусь едва ли,
Потому я и продолжу путь,
Не снимая стоптанных сандалий.

Если скажут мне, что это бред,
Я, наверно, соглашусь едва ли,
И уйду я, оставляя след
От моих истоптанных сандалий.

Если пару новеньких штиблет
Я найду, то откажусь едва ли;
Находились – подходящих нет –
Так не снять мне стоптанных сандалий.

*  *  *


Когда я очнусь от глубокого ступора будней?!

МИЛА


С неуемною силою духа
И с упорством тупого громилы
Донимает зеленая муха.
Я назвал ее ласково: Мила.

Может быть, хоть кому-нибудь надо,
Чтобы Мила меня донимала?
Может быть, про маркиза де Сада
В интернете она прочитала?

Она жутко жужжит и лютует:
То по лбу, а то по носу бродит.
Для чего же она существует?
Знать, мила Мила нашей природе!

КТО ВИНОВАТ?


Утром небо закутано в тучи,
Утром плачет какая-то птица.
А быть может, не тот это случай,
А быть может, она веселится?

Может быть, и не плач, не веселье –
Это просто расстроены нервы.
Она долго держалась доселе,
И душа разорвалась, наверно.

Мне соседи сказали: « Все – сопли!
Тут самец голосит спозаранку.
Его громкие брачные вопли
Зазывают фертильную самку».

Говорили они так цинично!
Ну а я пострадал не задаром:
Убедился теперь самолично,
Виноват в безобразии Дарвин!

ИЗУЧАЯ КЛАССИКУ


«Мороз и солнце…». Ноги мерзнут.
И ветер свежий – до костей.
В лесу, должно быть, очень грозно
Рычит брадатый Берендей.

Еще бы строчек сорок, верно…
Увы, фантазия слаба.
Могу признаться откровенно,
Что не хватает пядей лба.

«Мы все учились понемногу
Чему-нибудь…» К чему скрывать?
И со страной шагая в ногу,
Швырнули книжки под кровать.

Не виноват я в том, конечно,
Но просвещенье! – вот беда,
Как света луч во тьме кромешной –
Сверкнул и канул в никуда.

*  *  *


Как поучителен пример
Старинных греческих галер:
Весло и цепь раба согнут,
Но есть надсмотрщик и кнут!

*  *  *


Мои дни потонули в потоке мятущихся судеб,
Суждений, стремлений, в витающих где-то мечтах.
Я не знаю, что будет, если когда-нибудь будет:
Мои замки воздушные высятся в зыбких песках.

И слова улетают и тают в тумане рассвета…
Не так произнес их, а может, и вовсе не те?
А, возможно, они у кого-то, когда-то и где-то
Возродятся неровной строкою на чистом листе.

И тогда окажусь я великим и славным пророком,
Начну я вещать, изрекая слова наугад,
Кроме тех, что законом объявлены были пороком,
На меня не донес, чтоб какой-нибудь мерзостный гад.

Бронзоветь я начну постепенно душою и телом –
Уже под ногами гранитный блестит пьедестал.
И я слез. И на нем, оглянувшись, украдкой, мелом
Все четыре словца с производными я начертал.


ЗАБОР


Всякие истории происходили в нашем самозабвенно любимом Угрюминске. Бывали и трагедии, и комедии, и драмы, и мелодрамы. Случались и происшествия смешанных жанров. Вот хотя бы история с Паней.
Паня, как его все звали с самого детства, Павел Степанович, мужик лет под шестьдесят, всю жизнь проработал в охране завода. Он этим гордился, потому что работал честно и потому что благодаря ему никакой враг не мог получить никаких государственных секретов, какие были на заводе. Жил Паня спокойно, как все. На рыбалку или охоту не ходил. Было у него другое занятие: он следил за порядком во дворе. Цветочки посадить там, скамейку подшаманить, чужих алкашей выгнать или работников домоуправления погонять, чтобы груши не околачивали. Из всей старой пятиэтажной хрущевки он остался единственный, кто жил там с самого рождения. Наверное, потому и любил он свой двор. Иногда выйдет покурить с соседями и рассказывает, как и что было когда-то, в его далеком теперь уже детстве и юности. Особенно он следил за остатком старого деревянного забора, который много лет назад должны были снести, да, видно, руки не дошли. Паня изредка менял в нем подгнившие доски, подкрашивал и укреплял его. Конечно, забор был исписан вдоль и поперек. Паня никогда без крайней нужды не убирал эти надписи. Да и как их уберешь? Вырезаны они были ножом или выцарапаны гвоздем.
– Это летопись нашего двора, – говорил Паня. – Букварь. Я в свое время по этим трем буквам читать учился.
К этому объяснению он добавлял пару слов, которые на бумаге писать не велено, а на заборе они смотрятся вполне органично, как неотъемлемый атрибут нашего существования.
– Вот смотри, – продолжал Паня, – вот про Жанку я вырезал ножом, который мне подарил дед.
Паня задумался, вспоминая, как он прижимал эту Жанку к забору поздно вечером, когда во дворе уже никого не было. Жанке это тоже нравилось, но через неделю он увидел ее с Витькой у этого же старого забора за тем же занятием. Вот тогда Паня и вписал Жанку в анналы истории двора, определив ей пять букв.
Он знал всех, чьи имена попадались на его заборе, и что с ними стало. Кто живой, а кто помер сам, кто в Афгане и кто так, по пьяни пропал. Сроднился Паня со своим забором, который стал ему дороже всех жениных золотых побрякушек и хрусталя в серванте. Вечерами Паня выходил во двор, подходил к своему забору, гладил рукой старые доски и прислушивался. Ему мерещилось, что он слышит далекие голоса пацанов, с которыми и дрался, и дружил. Иногда ему казалось, что под рукой упругая Жанкина грудь. Тогда он сплевывал и произносил пару любимых слов, выученных еще в детстве с этого забора.
И вот как-то утром Паня спустился во двор. Ночью не спалось, какие-то предчувствия мучили его. И теперь настроение было плохое. Чтобы успокоиться, Паня подошел к забору и обомлел. Кто-то гвоздем нацарапал неизвестно что какими-то вражескими американскими буквами. Паня провел рукой по доскам. Забор молчал. Лицо Пани сначала стало белым, потом красным. На губах выступила мелкая пена. Его забор осквернили. Соседи попытались выяснить у него, что случилось, но Паня не мог объяснить. Он только смутно ощущал, что в душу его наплевали, и чувства его были оскорблены, но точно знал, что за это виновники, кощунники проклятые, должны ответить. «Будут они у меня еще американскими буквами писать!» – крутилось в Паниной голове. Он выломал из забора дрын, то бишь доску, и пошел по родному Угрюминску искать виноватых.