Книжно-Газетный Киоск


Критика


Александр МЕЛИХОВ
Прозаик, публицист. Родился в 1947 году. Окончил матмех ЛГУ, работал в НИИ прикладной математики при ЛГУ. Кандидат физико­математических наук. Как прозаик печатается с 1979 года. Литературный критик, публицист, автор книги «Диалоги о мировой художественной культуре» и нескольких сот журнально­газетных публикаций, зам. гл. редактора журнала «Нева». Произведения переводились на английский, венгерский, итальянский, китайский, корейский, немецкий, польский языки.Лауреат ряда литературных премий, в том числе: Набоковская премия СП Петербурга (1993) за роман «Исповедь еврея», премия петербургского ПЕН­клуба (1995) за «Роман с простатитом». Роман «Любовь к отеческим гробам» вошел в шорт­лист 2001 года премии «Русский Букер», а также получил премию «Студенческий Букер», роман «Горбатые атланты» вошел в список трех лучших книг Петербурга за 1995 год. Член СП Санкт­Петербурга. Живет в Санкт­Петербурге..



РОЖДЕННЫЕ МАГМОЙ

В «Советской литературе (краткий курс)» Дмитрия Быкова (М., 2013) самыми интересными оказываются главки, отданные писателям или вовсе забытым, или оставившим память далеко не добрую. Наиболее обаятельным произведением Луначарского (глава «Броненосец “Легкомысленный”») у Быкова выглядит его отказ на смертном одре пить шампанское из ложки — только из бокала: «Жест — великое дело». Зато «могутно-сыромятный» Панферов («Русский ком») долг пролетарского писателя понимал просто: «Надо писать как можно хуже, и все будет хорошо». Что создает неожиданный эффект: «Роман Панферова — грязный, уродливый, неровный ком сложной и неизвестной субстанции, но из этой же субстанции состоит мир, который им описан». Взгляд на «Свежесть» Николая Шпанова еще более свеж: в ранних романах Шпанова видна принципиальная разница между советским социализмом и немецким фашизмом — фашизм опирался на канонизированную архаику, а социализм на некую всемирную неизведанность: «Ведь в «Первом ударе» нет ксенофобии, вот в чем дело: в военном романе — и нет! Потому что это роман о ХОРОШИХ немцах, свергающих собственный режим». Предвоенный немецкий роман о хороших русских был заведомо невозможен, — вот вам и тождество коммунизма с фашизмом.
Для Быкова не менее художественных достоинств вещи важна порождающая ее магма, могучая, пусть и нелепая, греза, устремленность в какую-то высоту, и взглянуть на историю литературы как на историю выбросов этой магмы, — тут Быков может считаться первопроходцем. И даже патриотом, ибо этот вечный оппозиционер и в советском периоде видит не черную дыру, а поиск и мечту, пусть даже наивную и страшно изувеченную. Кажется, лишь для советского народничества («Телегия»), Быков не находит добрых слов: «Проза и поэзия деревенщиков — литература антикультурного реванша, ответ на формирование советской интеллигенции и попытка свести с нею счеты от имени наиболее несчастного и забитого социального слоя — крестьянства.
Вражда народа и интеллигенции — чистый продукт почвеннического вымысла. На самом деле это вражда одной интеллигенции к другой». Истинно народной, ибо народ, по Быкову, это те, кто порождает и поет народные песни Окуджавы и Высоцкого.
Разумеется, к таким классикам, как Астафьев, Распутин, Белов в лучших их вещах, эта бичующая формула почти или совсем не относится, но в целом антиинтелигентский напор породил достойный отпор: «Интеллигенция (самая бездарная ее часть — у нас, как во всяком народе, хватает своих кретинов) ответила почвенникам насаждением еще более гнусного мифа о повальном пьянстве и вырождении».
С этим можно спорить, но в могучей магме, отсутствие которой Быков прежде всего и ставит в вину современной литературе, ему никак не откажешь. В огромном эпическом памфлете «Красный свет» Максима Кантора (М., 2013), где Сталин и Гитлер, генерал Власов и генерал Модель, нелепая Ханна Арендт, смешавшая коммунизм с фашизмом в мутный коктейль «тоталитаризм», и ее скользкий любовник Хайдеггер действуют в соседстве с парами Чухонцевых, Хохряковых, Мырясиных, Базаровых (предок, как правило, солдат, потомок — прохвост), магма сарказма тоже начинает клокотать с первой же строки: «Выражение “рукопожатный человек” вошло в салонную жизнь Москвы в те годы, когда пожимать руку не стоило уже никому».
Термин «рукопожатные» отделял круг прогрессивных людей от тех, кто не рад демократическим переменам в обществе. Казалось бы, неужели не очевидно, что прогресс и рынок лучше, чем разруха и казарма? Ан нет, находятся такие, кто тоскует по сильной руке. Прогрессивным людям пришлось поставить вопрос так: что хуже — легкое воровство или тоталитаризм? Хотелось бы сохранить репутацию вовсе незамаранной, но подвох состоял в том, что воры тоже придерживались либеральных взглядов. Возможно, воры толковали либерализм превратно, но отказаться от их трактовки не удавалось: иногда у воров просили денег.
Интеллигенты расстроились: культурный диалог меж странами, который прежде лился полноводной рекой, — обмелел. Эх, раньше, бывало, скажешь: Маркс — чудовище, и на три часа разговоров хватит, а потом тебе чек выпишут. Пока бранили диктатуру — жилось недурно, а теперь что? Ну да, не любим тоталитаризм, а деньги любим. Это, конечно, здравый посыл для диалога — но дальше-то что? Интеллигентов приглашали на жирные банкеты, сажали рядом с паханами. Интеллигенты кушали с удовольствием, но им было стыдно. Понятно, что большевики хуже, чем воры. Но и воры тоже, как бы это помягче сказать, чтобы не обидеть мецената, — воры тоже не сахар.
Не было ненавистнее строя для воров, чем социализм, и воры разрешили интеллигентам свести счеты со Сталиным. Интеллигенты бойко осуждали большевиков, но никто из них не краснел, заискивая перед убийцами, целуясь с проститутками и пожимая руки мошенникам. Интеллигенты знали, что стали сообщниками бандитов, но коль скоро закон в России — это зачастую произвол, а воровство — свобода, они говорили себе, что служат свободе. Сочувствие к народу сделалось в интеллектуальной среде чувством позорным. Уж лучше так называемый вор, говорили либералы, чем советский вертухай. Ворам служили потому, что они объективно олицетворяют прогресс.
Так выглядит у Кантора либеральный бомонд. Но и власть, как бы это помягче сказать, тоже не сахар. Президент окружил себя офицерами госбезопасности, своими былыми коллегами — они стали требовать у богачей делиться добром, нажитым при прежнем президенте. Ахнул креативный люд: так и есть — возвращаемся к сталинизму, господа! Условные рефлексы сработали — и застоявшиеся шестеренки правозащитного сознания пришли в движение. То, что сами финансисты, прямые владельцы газет, контролировали прессу куда более скрупулезно, не учитывалось: говорили, что новая цензура есть следствие диктатуры ГБ. И — странное дело! — то, что казалось естественным в отношении миллиардера Балабоса (ну мало ли, сколько у богача дворцов! ему положено!), выглядело чудовищным, если речь шла о президенте. И шли колонны «несогласных» по площадям России, выражая несогласие — не с тем, что страну разобрали на части воры, но с тем, что конкретный офицер взял себе непомерно много. Шли свободолюбивые менеджеры среднего звена, шли взволнованные системные администраторы, шли маркетологи с горящими глазами, шли обуянные чувством собственного достоинства дистрибьюторы холодильников. Шли колумнисты интернет-изданий, гордые гражданской позицией; шли галеристы и кураторы, собирающие коллекции богатым ворам; шли юристы, обслуживающие ворье и считающие, что свою зарплату они получили заслуженно, а чиновный коррупционер ее не заслужил. Шли негодующие рестораторы и сомелье, которые более не могли молчать. Шли прогрессивные эстрадные актеры и шоумены демократической ориентации, шли твердой поступью граждан, наделенных правовым сознанием. Никто не считал своего персонального хозяина — вором; напротив — каждый был убежден, что его хозяину просто повезло, и если хозяин и отнял деньги у других людей, то сделал это по праву сильного и смелого, а не как тиран. Они смеялись над предложениями все разделить — свои деньги они заработали в поте лица, обслуживая новых господ. Говорили так: вы что, за теорию заговора? Несерьезно — кто станет заниматься проблемами страны с ядерным оружием!
Это путинская Москва. А вот герценовский Лондон: в зале беглое финансовое жулье смеялось над жульем государственным; они любили, когда им напоминали про сталинские преступления, хозяева знали: что бы ни сделали они со страной, это все равно будет благом по отношению к тому злу, которое причинили стране большевики. И всякий мародер гордился тем, что он лишь обирает труп Родины; убийца не он, он просто пришел поживиться.
Но ведь либеральное неравенство это, по крайней мере, свобода? Кантор и с этим не согласен: либерально-демократическое государство с гражданскими правами и свободами, с выборами и многопартийной системой состоит из сотен закрытых корпоративных обществ, совершенно не либеральных и абсолютно не демократических. Кантор покушается даже на главный догмат либерального катехизиса: демократии, если даже немножко и ворюги, уж во всяком случае не убийцы. Алжирская война, Суэцкий конфликт, Гана, Индия и Пакистан, Бирма и Цейлон, Индокитай, Родезия, Ангола, Кения, бельгийское Конго, Мадагаскар, Корея, Ирак, Афганистан… Усталому народу решили внушить, что все беды капитализма происходят из-за одного полковника, но даже и ефрейтор Гитлер убил людей меньше, чем просвещенный демократический мир уже после Мировой войны. Это растолковывает российским оппозиционерам еле живой пресс-секретарь фюрера Ханфштангель: «Отчего решили обвинить в бедах века одного человека? Раньше мне казалось, так делают, чтобы удобнее спрятать преступления остальных», — Адольф проливал кровь — но начал лить кровь не он, Сталин проливал кровь, но лить кровь начал тоже не Сталин.
Гитлер, считает его коллега-«гибеллин», воспринимающий «Запад как единый организм, сложный, но цельный», был только временным орудием вечной мечты о единой европейской империи, естественно переходящей во всемирную, и если, в гроб сходя благословляет он российских оппозиционеров, вы решили подхватить это знамя, если у нас с вами партийный съезд — давайте решим, что мы не боимся крови, демократии страх не к лицу. И когда российские либералы отмахиваются от этой преемственности как черт от ладана, он разочаровывается в них: «Современные правители не готовы к великой миссии. Им, либеральным воришкам, еще предстоит дорасти до размеров мундира, который они на себя надели».
В «либеральных воришках», как и положено в памфлете, нет ничего человеческого, кроме алчности и прохиндейства, сочувствие даже и у Ханфштангеля вызывает лишь их пропагандистская шестерка литератор Ройтман: «Опомнись! Ты хочешь, чтобы я показал тебе, что те, кто освобождал евреев, хуже тех, кто их душил?» Свидетель и участник Холокоста хочет, «чтобы этот толстый синещекий господин вспомнил, что он еврей», «понял, что окружен врагами». Друг и учитель фюрера видел много еврейских комиссаров, и ни один из них не кончил хорошо.
И все-таки в самом конце романа единственный положительный герой-интеллектуал Соломон Рихтер пишет из сталинской тюрьмы: равенство — это единственное, ради чего стоит жить, это очень опасный путь, но я хочу видеть перед собой красный свет опасности и идти на красный свет.
Уфф… А теперь вынырнем из этого раскаленного потока и попытаемся собраться с мыслями, разбежавшимися в страхе, не сделаемся ли и мы прислужниками воров и убийц, если позволим себе какие-то возражения? Рискну, однако, пойти на красный свет этого антилиберального вулкана, в коем с изумлением обнаруживаешь реинкарнацию кочетовского «Чего же ты хочешь?». И там, и здесь российские оппозиционеры либо подкуплены, либо обмануты западной «закулисой», и даже в обоих романах самый умный наш враг — военный преступник (притом не «бывший», поскольку преступления нацизма не имеют срока давности). Но кочетовский роман читался как бред преследования: уж и сюжеты антисоветских стихотворений поэту диктовала в постели прожженная корреспондентка Порция Уиски, как ее переименовали в одной пародии, хотя лично в моем окружении главным антисоветским агитатором была советская власть, своей лживостью заставлявшая считать нашими друзьями всех ее врагов.
Максим Кантор пишет неизмеримо лучше Кочетова (уровень Эренбурга периода «Хулио Хуренито» — «Падения Парижа») и тем более превосходит его по части ума и эрудиции (взять хотя бы бесконечный перечень военных преступников, прощенных «покаявшейся» Германией). Безразмерные идеологические прения, как все рациональное, скорее, впрочем, ослабляют впечатление, пробуждая скепсис и размывая художественную достоверность (материальный мир в романе и без того практически не изображен). Что тоже облегчает возможность осознать, что и мир Кантора имеет с моим личным окружением не больше общего, чем мир Кочетова: из моих знакомых, наиболее страстно преданных либеральной грезе, ни один, чаще ни одна, не стали бы заискивать перед убийцами, целоваться с проститутками, пожимать руку мошенникам и просить денег у воров, — может быть, именно собственное благородство и вера в благородство мира заставляют моих личных либералов, чаще либералок, держаться за свою красивую сказку, в которой на мировых перекрестках все порядочные государства ходят исключительно на зеленый.