Книжно-Газетный Киоск


Перекличка поэтов


Александр ГАБРИЭЛЬ

ПРОВЕРЕННЫЙ ПРИЧАЛ
 
Клочок

Воспоминанья — как к обеду пряники.
Спой, Кашепаров, нам про палисад...
Податься бы к себе в киномеханики,
две трети жизни прокрутив назад,
когда дела не превращались в навыки,
а жизнь пилась взахлеб и натощак —
бесспорна, как закон термодинамики
и липкий чад студенческих общаг.
Нестройная картина мироздания
стройней, когда в душе поет Орфей...
И я шагал с не первого свидания,
как будто в жизни не было первей.
Лишь помнится, как старый клен сутулится,
а я все шел — взволнованный, хмельной...
И что-то сонно бормотала улица,
набухшая рассветной тишиной.
Не странно ль то, что нынче, в снежной замети,
где дремлет кучер, сев на облучок,
волной выносит на поверхность памяти
кусочек жизни, скомканный клочок.



Утро в Лиссабоне

В рассветный час, когда застенчиво и немо
окутан снами город ветреного нрава,
над Португалией — безоблачное небо,
как, вероятно, над ее соседкой справа.
И тишину вручает город, как награду,
покуда сам он, словно зверь усталый, замер...
Пускай не снятся вам сейчас певицы фаду,
сердца разбитые, омытые слезами.
Гляди-ка: солнце благодушно, как коала,
на обелиск бросает лучик полусонный,
где проясненный взор маркиза де Помбала
ласкает город, им единожды спасенный.
Пройди одной из бесконечных авенидас —
она вонзилась в Лиссабон, как в мясо вертел, —
и очень скоро осознаешь: бог не выдаст,
свинья не съест, и далеко еще до смерти.
Еще могучая листва в тенистом гриме
от солнца серый тротуар отгородила...

Лишбоа, Лисбон, Лиссабон — одно лишь имя.
Из них любому адресуй свое «Bom dia!»



подальше

Отрезвляющий воздух насквозь проаукав,
пустырями пыля
на лошадке со стертой подковой
пробираешься сквозь какофонию звуков
к камертонному «ля»,
к чистоте, что сродни родниковой.

Звук неплох — но хотелось и глубже, и дальше,
различимей в толпе,
самобытней, точнее и строже.
Но в словах — сладковатые привкусы фальши,
суеты и т. п. —
для желаемой дрожи по коже.

И когда ты поймешь, что любое усилье — напрасно,
и утрачен пароль —
обжигаешься горечью чая
и, вдохнув, вычитаешь себя из пространства,
умножаешь на ноль
и сидишь, результат изучая.

Рассылает минорно флюиды истомы
тусклый свет фонаря,
и отчетливо чувствуешь снова:
что пора уходить, как Остап, в управдомы,
в токаря, в слесаря —
лишь бы только подальше от слова.



French Connection

Когда-то, когда засыпали все, в отместку любым предсказаньям Глоб в мой дом приходила Мишель Мерсье, ладошку мне клала на жаркий лоб... И все было нежно и комильфо, и тихая ночь превращалась в миг. Я был для нее Франсуа Трюффо, была для меня она Книгой Книг. За окнами — ночи чернел плакат, скрывая на время окрестный смог... О, как же несметно я был богат — сам Баффет мне б чистить ботинки мог. И гнал я печали свои взашей — в края, где въездных не попросят виз. И что-то шептала в ночи Мишель, и сердце летело куда-то вниз. И был я бессмертен. И был я пьян. И был я превыше всех горных круч. Пока Анжелику, Маркизу Ан... не крал беспощадный рассветный луч.

А ты в это время другую роль играла. И страсти крепчал накал. К тебе, говорят, приходил Жан-Поль — заслуженно неотразимый галл. Курился дремотный сигарный дым, и к праздничным звездам вела стезя... И помню я слухи, что пред таким, по сути, совсем устоять нельзя. Тартинки. Сашими. Бокал бордо. Горячечный воздух. Уютный кров... Да даже фамилия — Бельмондо! Не то что Васильев или Петров. И разум бедовый сходил во тьму и тлел у бокала на самом дне... А впрочем, подробности — ни к чему, и коль откровенно — то не по мне.

Копаешь землицу, ища свой клад, надежды свои возводя в кубы... Не знаешь ты, смертный, каков расклад у карт на картежном столе судьбы. На дереве жизни все гуще мох, песок высыпается из горсти... А счастье растет, как чертополох — да там, где, казалось, нельзя расти. Расклады и шансы горят в огне — их все побивает лихой авось. Мы вместе. Хоть явно могли б и не. Мы рядом. И это честней, чем врозь. Виденья стряхнув, как лапшу с ушей, продолжим вдвоем этот странный путь...

И курят в сторонке Жан-Поль с Мишель.
Они постарели. А мы — ничуть.



Шахматы

Ты оставлял проверенный причал,
ты применял теорию начал,
и бесконечной виделась орбита.
Впивались пальцы в жаркие виски,
и в бой рвались бретерские полки
под флагом королевского гамбита.

Но эта буря быстро улеглась.
Стратегии причудливая вязь
свела к нулю особенности стиля.
Уже притих крикливый Колизей,
и, может, будет проще без ферзей
в непостижимых джунглях миттельшпиля.

Но понял ты: с ферзем ли, без ферзя,
а в этой битве победить нельзя
ни при какой, по сути, подготовке.
Осталось лишь достойно проиграть
и схоронить поверженную рать
в районе королевской рокировки.

Погаснет день над шахматной доской,
даря тебе заслуженный покой
на зыбкой грани небыли и яви,
когда Харон, пробормотав: «Адъю!»,
расчетливо пожертвует ладью
и, усмехнувшись,
мат тебе объявит.



Шагрень

Все те же мы. И, как ни хулигань,
из языков — все так же ближе русский.
Но времени шагреневая ткань
страдает от усушки да утруски.
Здесь каждый одинок на тонком льду,
как будто дуэлянт без секунданта...
Как оставаться в сдержанном ладу
с эпохою Всеобщего Диктанта?
Уже «Ура!» сменилось на «Увы...»,
и наклонились над графой итогов
заложники желтеющей листвы,
заложники страдательных залогов.
Всегда под боком Матушка Мигрень,
все меньше оптимизма в лексиконе...
Как вышло, что провинция Шагрень
и ближе, и дoступнее Гаскони?!
Длиннее ночь, циничнее сонет,
несбыточней любая авантюра...
В составе крови изменений нет —
сменилась лишь ее температура
и мир вокруг — везде, куда ни кинь;
в нем даже небеса — другого цвета...
Все те же мы. Все те же Ян да Инь.
Уж если верить — то хотя бы в это.



Один день из жизни префекта

С холмов прохладной сыростью подуло;
в налоговой мошне — нехватка злата...
С утра несносна Клавдия Прокула:
не лучший день у всадника Пилата.
Чем дальше Рим, тем меньше в жизни смысла,
но сердце вечной жаждою томимо...
И небо серой глыбою повисло
над каменным мешком Ершалаима.
Он просто символ, безымянный некто,
слепое воплощение идеи,
но наделенный должностью префекта
кипучей и мятежной Иудеи.
Что ни твори — не избежишь урона,
и что ни день — здесь всяко может статься...
Нельзя ж упасть в глазах Синедриона
и двадцати полубезумных старцев!
В краях, где влага столь боготворима,
скорей бы рухнул вольный дождь на пашни...

Служаке императорского Рима
извечно будет сниться день вчерашний:
решений многотягостных пора и
умытые трясущиеся руки
да кроткий взгляд плененного Назрайи,
все знающий о предстоящей муке.



Факультет

Не веруй в злато, сказочный Кощей,
и не забудь в своем азарте рьяном
про факультет ненужнейших вещей,
в котором ты работаешь деканом.
Там старый велик, тихий плеск весла;
от дедушки — смесь русского да идиш...
Смотри, что отражают зеркала:
неужто то, каким себя ты видишь?
И связь времен не рвется ни на миг
согласно философскому догмату.
Вот груда: со стишками черновик
и порванный конспект по сопромату.
А дальше — больше. Связка мулине
(зачем?) и писем, памятных до дрожи,
рисунки сына (явно не Монэ)
и аттестат (на инглише, его же).
От вздоха, от тоски не откажись:
в любом пути есть время для антрактов...
Ведь что такое прожитая жизнь,
коль не набор бесценных артефактов?

От памяти почти навеселе,
вернись к себе, туда, где сопроматов
и писем нет. Лишь кофе на столе,
где рядом — Чехов, Кафка и Довлатов,
где в том углу, в котором гуще темь,
где воздух вязкой грустью изрубцован —
в нехитрой черной рамке пять на семь
на стенке фотография отцова.



Сергею Довлатову. Диптих
 
1.

Можно и выплыть, и рухнуть ко дну,
выбрать любое решенье дилеммы;
можно сменить континент и страну,
можно сменить окруженье и темы.
Можно жить в мире, а можно — в войне,
вечной душою торгуя навынос...
Часто все то, что творится извне —
только лишь функция мира внутри нас.

Если в спокойный и солнечный день
сил и надежд прохудилось корыто,
явно важнее отбрасывать тень,
нежели взять и отбросить копыта.
Если в страданиях тонет душа,
все же внемлите простому совету:
жизнь хороша. Все равно хороша —
даже когда ее, в сущности, нету.

Все мы однажды уйдем. Но сперва,
резво меняя настрои и лики,
можно сполна превратиться в слова —
острые, как наконечник у пики.
Там, где их мука сумела извлечь
из равнодушной привычной рутины —
взрыв. И прямая сизифова речь
к небу взлетает, ломая плотины.



2.

Эх, печали!.. Вам бы множиться да множиться...
Но живут порой, цепляясь за края,
те, кто доблестно умеют корчить рожицы
беспощадному оскалу бытия.
Эти люди — как бессменные посредники
между небом и землей, как легкий свет,
хоть ты в Пушкинском ищи их заповеднике,
хоть в редакциях сомнительных газет.

Их слова, их вековое оправдание,
от навязчивых депрессий антидот,
превращают неприметное страдание
в искрометный, прихотливый анекдот.
А ведь в жизни им совсем не карнавалится!
Не давая ускользнуть от пустоты,
перед ними грубо двери закрываются,
издевательски разводятся мосты...
То в охальники их пишут, то в крамольники,
отправляют в эмиграцию и в морг...

В опустевшем небермудском треугольнике
остаются Питер, Таллинн и Нью-Йорк.



Вычитанье

Что сегодня в программе? — сердечный разброд и шатанья,
время тягостных опер. Изольда, не плачь о Тристане...
Все равно эти слезы — что дождь, осеняющий крыши.
Осень — это, по сути, бухгалтерский вид вычитанья
и проверка сусеков, в которых бандитствуют мыши.

Хорошо в это время быть твидовым лондонским сэром,
все про всех понимать. Черный ящик становится серым;
раскрываются тайны, закрытые наглухо летом...
И желтеющих листьев армада несется по скверам,
становясь надоевшей и легкой добычей поэтам.

Осень мнется в дверях, одичавшая простолюдинка;
в битве лета с зимой не она ль — секундант поединка?
Но не рвется в герои. Не требует статус богини...
И восходит, взрывается ядерным грибом дождинка
на хребте тротуара, на местном атолле Бикини.

Это время ухода в себя и небес цвета хаки,
оставляющих нас в равнодушном скупом полумраке
на условной черте меж границами ада и рая...

Слышишь этот обратный отсчет, эти тики и таки? —
это время бикфордовым тонким шнуром догорает.



Уронили

Уронили мишку на пол, он лежит там целый год.
Счастья словно кот наплакал (не умеет плакать кот
так, чтоб слезы, слезы градом по безликой мостовой)...
Ну и ладно, и не надо, нам все это не впервой.
Все по ГОСТу, все по смете, сердцу муторно в груди.
Только небо, только ветер, только радость позади.
Друг мой, зря ты звался Ноем, твой ковчег идет ко дну...
Приходи ко мне. Повоем на прохладную луну.
Уронили мишку на пол, в подземелье, в мрачный штрек...
Дай мне, Джим, на счастье лапу (раз не Джим, сойдет и Джек).
Глянь: поэт в постылой клети с пистолетом у виска...
Хороша ты в Новом Свете, древнерусская тоска!
Жизнь идет, как говорится. Горизонт закатный рыж...
Где-то полчища сирийцев заселяются в Париж,
где-то в руль вцепился штурман, где-то виски цедит граф,
кто-то взять желает штурмом телефон и телеграф,
где-то мир вполне нормален, полон шуток и проказ,
где-то язва Вуди Аллен комплексует напоказ...
Кошки серы, в танке глухо. В белом венчике из роз —
осень. Welcome, депрессуха.
Ave авитаминоз.



Там, где нас нет

Там, где нас нет, там, где нас нет — там звезды падают на снег,
и нежатся людские сны в уютных складках тишины.
Там, где нас нет, где есть не мы — там ни болезней нет, ни тьмы,
и белый лебедь на пруду качает павшую звезду.

Там, где мы есть — пожатье плеч и невозможность нужных встреч,
да на губах — токсичных слез прогорклый медный купорос.
Осколки глупого вчера, зола погасшего костра...
И лишь в наушниках слышна «Кармен-сюита» Щедрина.

Как облаков изломан строй! Ружье на стенке. Акт второй.
И хмуро смотрит пустота со строк тетрадного листа.
Чуть пылью тронутый плафон и листьев красно-желтый фон
должны бы создавать уют... А вот поди ж — не создают.

Почти дождавшись счета: «Три!», я — в этом скорбном попурри,
я в этом черно-белом дне — песок на океанском дне.
И нет дороги кораблю... Лишь нежность к тем, кого люблю,
с которой я имел в виду сойти со сцены, и сойду.



Квас

Солнце по небу плыло большой каракатицей
и, лениво прищурясь, глядело на нас...
Ты стояла в коротком оранжевом платьице
близ пузатой цистерны с названием «Квас».
Разношерстные емкости, банки да баночки
были хрупким мерилом безликой толпе,
что ползла к продавщице, Кондратьевой Анночке,
кою взял бы в натурщицы Рубенс П. П.
Солнце с неба швыряло слепящие дротики,
ртутный столбик зашкаливал в адовый плюс,
и казалось: подвержен квасной патриотике
весь великий, могучий Советский Союз.
Сыновья там стояли, и деды, и дочери
с терпеливыми ликами юных мадонн...
И пускал шаловливые зайчики в очередь
в чутких пальцах твоих серебристый бидон.
Все прошло, все ушло... А вот это — запомнилось,
тихий омут болотный на всплески дробя...

Мне полгода тому как двенадцать исполнилось,
я на год с половиной был старше тебя.
И теперь, в настоящем — сложившемся, чековом —
голос сердца покуда не полностью стих...
«Где ты, где ты, Мисюсь?» — повторить бы за Чеховым,
но надежд на ответ все равно никаких.
Только вот все равно тени тают и пятятся,
лишь встает в эпицентре несказанных фраз
призрак счастья в коротком оранжевом платьице
близ пузатой цистерны с названием «Квас».



Позднеосеннее

Листья падают — на тротуар, на холсты,
с гравитацией свой проиграв поединок...
Зря ты, осень, сводила с понтами понты —
в ноябре даже это уже несводимо.
Ты казалась бессмертной. Макропулос сам
поделился с тобою своим эликсиром.
Но был чистым плацебо целебный бальзам.
Ты уходишь за летом, за прежним кумиром,
тихо сходишь на нет, за кордон, в никуда,
в штрих-пунктир горизонта, размытый туманом...
Поутру, как конфеты, кристаллики льда
самый первый мороз раздает задарма нам.
Ночь приходит, угрюмо лишенная звезд,
как слепой провозвестник беды и разлуки...
И, устав, часовой оставляет свой пост
на фейсбуке.



Александр Габриэль — поэт. Родился в Минске. Живет в Бостоне (США). Инженер-теплотехник по образованию, в настоящее время занимается тестированием программного обеспечения. Публиковался в газетах «Форвертс» и «Новое Русское Слово» (США), журналах «Вестник», «На любителя», «Чайка» (США), «Гайд-Парк» (Великобритания), «Настоящее Время» (Латвия), «Крещатик» (Германия), российских журналах «День и Ночь», «Дети Ра», «Зарубежные записки», «Новая Юность», «Нева» и других. Член Международной Ассоциации Писателей и Публицистов (МАПП).