Книжно-Газетный Киоск


Лео БУТНАРУ


ОРФЕЙ
 
(Рассказ)

Даже мы, дети, понимали, что Орфей — не его настоящее имя, а скорее прозвище. Удивительно было только, что в этом прозвище вроде не было ничего уничижительного в том смысле, что одному человеку оно приносит одни страдания, вызывая у окружающих усмешку. Слишком уж оно было кроткое, красивое и какое-то необычное.
Орфеем называло его все предместье Мелестеу хотя бы потому, что мало кто знал его настоящее имя; которое я, может быть, и слышал, но теперь, через двадцать с чем-то лет, забыл.
Своим детским умишком я догадывался, что такое прозвище слишком уж красиво для человека с искромсанным, перекошенным (мы называли «помятым») ртом. Губы были сдвинуты одна к другой двумя глубокими шрамами, напоминающими следы подков; такие шрамы не смогли бы скрыть ни усы, ни борода, даже если бы Орфей вдруг вздумал их отрастить.
Я встречал его в нашем предместье, пока не настала пора и мне отправляться в школу. Правда, видел я его только тогда, когда он проходил мимо наших ворот, но так и не узнал, где он живет, потому что мать, отец, старшая сестра, бабушка и еще не помню кто не спускали с меня глаз, поочередно присматривая, чтобы я не ушел далеко от дома и не попал в сети «порченой психологии» (формулировка принадлежит моему отцу, который по тем временам работал на Ильинском рынке) маленьких или уже взрослых беспризорников, которые в первые послевоенные годы наводнили кишинёвские предместья.
Итак, некоторое время я не видел Орфея — то ли он покинул Мелестеу, то ли мы в ту пору переехали на новую квартиру в другой район Кишинёва — Рышкань. Да и вряд ли кто через столько лет мог упомянуть высокого мужчину с обезображенным ртом и неизменным черным футляром под мышкой. Может быть, я был одним из последних, кого интересовала эта фигура.
И вот, когда я с отличием закончил среднюю школу, родители взяли меня с собой на море. Это было что-то вроде премии за отличную учебу и своеобразный аванс к вступительным экзаменам в Мединститут, которые предстояли недели через три-четыре. Жарясь под крымским солнцем, я увидел человека с изуродованным ртом, которым живо напомнил мне Орфея.
— Мама, кто же он все-таки такой, Орфей? — дрогнувшим голосом спросил я.
— Какой Орфей?
— Трубач, — отозвался отец из-за газеты, которую он не то читал, не то использовал как защиту от мух.
— Тру-у-у-бач? — протянула мать.
— Ну, у которого рот был изуродован, — уточнил отец, складывая газету.
— А-а! Который на свадьбах играл?! — справилась мать.
После чего, припоминая детали, родители поведали мне историю об Орфее из Мелестеу. А я, новоиспеченный выпускник средней школы, знал, разумеется, легенду о непревзойденном аэде древности.



* * *

— При рождении мать пролила на его язык три капли росы, оделив его даром сладкозвучия. Приемным отцом стал сам Аполлон. И лира несравненного Орфея, посетившего, говорят, и наши края, укрощала диких зверей, с морд которых еще капала кровь растерзанных жертв. От звуков его песен шатались горы, докатывая глыбы до самых ног рапсода и подставляя их в виде кресел…



* * *

Но что могло быть общего у достославного аэда с этим изуродованным человеком, носящим черный футляр под мышкой? Наверное, прозвище Орфей придумал какой-нибудь злопыхатель с архаичным, лицейским образованием. Он окрестил в насмешку несчастливого музыканта, который, казалось, носил черный футляр как зловещий талисман, напоминающий о жестокости судьбы, о жестокости давно закатившихся времен.
— Что же у него было в футляре? — спросил я тогда родителей.
— Труба… Сладкозвучная труба, — помедлив, добавил отец, с некой театральностью и вместе с теми с искренним волнением, вспомнив, видимо, юность, вызолоченную душераздирающим ностальгическим танго, которое танцевалось страстно и самозабвенно.
И я узнал у него, что в ту далекую пору Орфей был неподражаемым трубачом (отец прибавил еще несколько эпитетов, которые то и дело мелькают в рецензиях заштатных журналистов). Я несколько скептически отнесся к этому определению, потому что не мог представить, как может человек поднести мундштук трубы к таким исполосованным твердыми рубцами губам. Еще я узнал, что у этого неподражаемого и несчастливого музыканта было немало недоброжелателей, и один из них, а именно трубач Мунтя, которого Орфей затмевал своим искусством, просто видеть его не мог. И трагическое столкновение между ними произошло на свадьбе, которую играли во дворе Максима Саву, одного из самых справных и добрых хозяев послевоенных Мелестеу. Я с трудом представил свадебных гостей, мужчин, женщин, детей, представил, как они глазеют из-за плетня, а потом толпятся вокруг Орфея-трубача, который откинул голову на спинку стула, и и издавал ужасающие всех крики, когда мать невесты касалась его окровавленного рта смоченным в спирте домотканом рушником. Отец невесты Максим Саву потерянно ходил по двору и ругался на чем свет стоит, дожидаясь милиции, за которой побежал кто-то из родичей. На улице парни яростно избивали виновника несчастья Мунтю. Тот тоже ревел во всю силу легких, и в его реве можно было разобрать лишь несколько слов, которые он повторял как в бреду: «Я, я, а не он… Он ничтожество!..»



* * *

В разгаре свадьбы Мунтя подступился к музыкантам. Настроение у него было хоть куда, а это означало, что он слегка навеселе.
— Слышь, Орфей, — сказал он, потянувшись к трубе. — Дай дунуть. Эх, закачу я вам «дамеш», который не то, что вы, но и все Европы только от меня и могут услышать.
— Нет уж, сегодня тебе танцевать под мою трубу, — ответил Орфей и беспечно засмеялся.
— Ну, ну, удивляй народ, — так же весело ответил Мунтя и скрестил руки на груди.
Орфей ничем особенным не удивил. Он стал играть всем известное танго, но заиграл так, словно только что его сам сочинил, и от этой первозданности захватывало дух, и свадебным гостям казалось, что ничего такого они еще не слышали…
…Когда над Мелеству растаяла последняя щемящая нота, Мунтя как-то ненатурально захлопал я ладоши, крича «Браво, трубач!» Правда, прислушайся кто повнимательнее, услышал бы: «Браво, трепач!»
— Эх, брат, чего нам друг дружке завидовать! Ни ты мне, ни я тебе, — еще сказал Мунтя. — Сдаюсь и падаю к ногам. Дай-то нам бог жить в дружбе и братстве. А потому поцелую-ка я тебя крепко, по-мужски!..
Трубачи обнялись, но Орфей тут же почему-то забился в руках Мунти, сдавленно замычал, словно ему заткнули рот кляпом и стали резать. Труба выскользнула из пальцев Орфея, он стал молотить Мунтю кулаками, но музыканты и случившиеся рядом гости не могли взять в толк, что случилось на самом деле. Лишь через несколько секунд кто-то отчаянно закричал:
— Да он его душит, люди добрые! — и тогда несколько человек схватили Мунтю, стали бить его по лицу, в кровь разбивая щеки, чтобы заставить разжать челюсти.
Наконец Мунтю оттащили, и Орфей страшно закричал, и крик его захлестывала кровь, лившаяся потоком изо рта. Но разве это был рот? Живое мясо, раздавленный гранат.



* * *

Смутные воспоминания детства нахлынули на меня в этот вечер. Я сидел в скромненьком кафе «Дачия», расположенном неподалеку от общежития университета, в котором по обыкновению собирались студенты. Зашел я сегодня по причине, которая не стоит вашего внимания. И вот я, почти тридцатилетний мужчина, не сегодня-завтра кандидат медицинских наук, сижу и смотрю на пустые подмостки — музыканты ушли на перерыв. Вместе с ними ушел и старик с изуродованным ртом и темными очками на носу. Это гитарист. Когда он поет, прячет рот за большим микрофоном, но умеет из миллиона песен, заполнивших наше жизненное пространство, выбрать именно ту, созвучную душе. После исполнения старика вызывала на «бис» молодая, восторженная аудитория, завсегдатаи кафе «Дачия». «Воспоминанье, добрый вечер…» — требуют со всех уголков кафе звонкие голоса. И музыкант кротко перебирает струны, и снова прячет за большим круглым микрофоном изуродованные губы, и заводит печальную песню. Голос его ясен и никак не выдает возраста: «Воспоминанье, добрый вечер!..», и меланхоличные студентки опускают головки на плечи своих юных партнеров, и улыбаются в полузабытьи. «Воспоминанье, добрый вечер, добрый вечер…»



* * *

Я предполагаю и даже уверен, что искалеченный Мунтей (трубач) сменил свой инструмент. Он был вынужден пойти на это, но он остался музыкантом. Как бы то ни было, постигнув тайны гитары, он стал еще отзывчивей на требования эпохи. Нет и тени усмешки в этом заключении. Я всей душой со стариком, который прячет губы за большим микрофоном и навевает ностальгию: «Воспоминанье, добрый вечер!..» Я всей душой с этими меланхоличными барышнями, которые опустили головки на плечи своих юных партнеров и улыбаются в сладком полузабытьи. И они, как и я, всей душой с этим кротким и великодушным старым гитаристом.



* * *

Пока музыканты отдыхают, я смотрю на пустые подмостки, словно могу увидеть на них бог весть что загадочное, сокровенное. Я смотрю на пустые подмостки… Почему на пустые? Там, на воображаемой сцене, я отчетливо вижу сына Аполлона и музы Каллиопы. Вижу Орфея, влюбленно глядящего на нимфу Эвридику, и та, в окружении своих сестер, просит его сыграть, и вот они уже танцуют в сладком полузабытьи. Орфей им играет и дивит весь мир… Затем, видя, что Эвридику ужалила немилосердная змея, Орфей, печальный и исполненный отчаяния аэд, взывает к небесам: «О, Зевс, великий Зевс, яви милость и верни жизнь Эвридике!»
Но на высоком Олимпе хранят молчание, тяжелое, как скалы…



* * *

Но вот вернулись на подмостки музыканты. Слабый свет в глубине бросает длинные тени, скрывает их лица. Старик берет со стула гитару, набрасывает ремешок на плечо, садится и прячет губы за микрофон. За столиками кафе раздаются аплодисменты и восклицания: «Просим, Маэстро!»… «Бона сера, сеньорита!»… «Давайте "Добрый вечер сеньорита!..", маэстро!»
И кроткий великодушный старик берет первые аккорды. И раздается его глубокий красивый голос. Тоненькие, грациозные студентки опускают головки на плечи своих юных партнеров, улыбаясь в сладком полузабытьи…
Воспоминанье, добрый вечер!.. Добрый вечер!.. Добрый вечер, Эвридика…
Добрый вечер, Орфей, добрый вечер!..

1984

Перевел с румынского Виталий БАЛТАГ