Книжно-Газетный Киоск


Поэзия Союза писателей XXI века на карте генеральной


Дмитрий ЛАКЕРБАЙ



И В ЭТОМ ДЕЛО
 
ПОСЛЕДНИЙ МОДЕРНИСТ

…Ворчащий, развороченный, вечерний,
бризантный, импозантный, обреченный,
придурошный, презрительный до черни,
замызганный где был изящно-черный,
уже не впечатляющий напором,
давно не отвечающий стандартам,
ни разу не совпавший с терпсихором,
растративший все войско Бонапартом —
да так, что от величья кратконогость
одна осталась, и былое всуе…
Так он живет, давно уж не Премногость,
а сам себя собой живописуя.

Вокруг, оргиастична, всепогодна,
семиотична, как макулатура,
распрыгалась, бессмысленно-свободна,
вполне горизонтальная культура…
И кто им скажет, детям паутины,
хватателям эмоций и локаций,
не видящим растресканной картины
в свои фасетки личных обсерваций?
Кто объяснит им смысл паучиный
любых сетей, дрожащих во вселенной?
Кто меры им сочтет и величины,
когда нигде нет Цели вожделенной?

Никто. Никак. Привычная досада.
В стране ворья, тоски и беспредела,
беспамятства, гниенья и распада —
никто. Никак. Увы, и в этом дело.
…Держась за потный поручень, обломок
великих снов раздолбанною трассой
привычно тащится на траверсе потемок,
слипаясь дальше с трудовою массой.
Что он Гекубе? Что ему Гекуба?
Учитель бывший в нем уж не стенает.
Тьфу — роль провинциального инкуба…
Да, он как все. Одно отличье — знает.

…Бесплодна одиссея приключенья,
Не взрезанная ужасом и горем.
Талант, лишенный места назначенья,
Не прибывает сушей или морем.
Душа, изборожденная когда-то
Падением, космичней звездолета —
Не пустоцвет, не пасынок, не атом,
Но обретенья вечная работа.
Даны ей первочувствия пилота,
И от людских истоков до скончаний
Дана поверх трясущейся заботы,
Поверх стекла замызганной печали
Над полем, над болотом с куликами,
Как фильмоскоп сознанья и смиренья, —
Вся бесконечность неба с облаками,
Где никогда не кончено творенье.



ТРИ МИРА

ария убогого

Есть мир цивильный, сплошь буржуазный,
Изнежен, словно упадок Рима.
Там индивид успокоен фразой,
Что каждый ценен неповторимо.
Там каждый чих плодит толерастов,
Там рыщет глянцево-жадный зритель.
Мечта балласта — не склеить ласты,
Пока хоть капельку потребитель.
Законный ужас трясущейся плоти
Там только повод для бутафорий…
Экран комфортен — но тьма болотин.
Успех заманчив — но дух тлетворен.
Его родители — иго выгод.
Его святители — порча Мега.
Их глаз замылен ученой книгой —
Не видит дальше «Оно» и «Эго».

Есть мир героев. Они убийцы
Почти всего, за что идет буча.
Им западло у хлебов толпиться,
И даже зрелища им на случай.
Морями крови плывут герои
Иль одиночество выскребают —
Не в этом принцип. Ревут и роют,
Поют и гибнут — но разрубают.
Герой, как меч, заржаветь не должен.
Герою пофиг, что сворой свара.
Героем путь никуда проложен.
Пути сиянье он. Че Гевара.

Есть мир пророков. Вообще не в тему.
Их дар клиничен. Их глаз заглазен.
У них на небо контачит клемму,
Покуда зенки не повылазят.
Не прут нигде непути пророков.
Они своего недостойны пепла.
…Однажды рушится мир пороков,
И стон стоит, что Судьба ослепла.
Тогда Судьба предстает, глазаста
Пророков выколотыми очами —
И поздней мудростью Экклезиаста
Восходит то, что не замечали.

…В мечтах о милой, за булкой хлеба
Дождливым летом поэтик местный
Идет, рассеян, коптитель неба,
Под властью дум о себе нелестных.
Он стар и нищ, никаких иллюзий,
Так просто — мокрым асфальтом шаркать…
Плывет, подобно гигантской медузе,
Сырое облако мостом и парком.
Но вот оно посветлело, вскрылось,
Висит, как ядерный гриб, забытый
Глухим грибником — и спешат на вынос
Все прочие, залиты бытом в битум.
…Зонты, березы, тепло и больно.
Нахлынет ветер, и солнце брызнет.
Закрыв глаза, шелестят привольно
Любовь — и страшные сказки жизни.



* * *

…Наливается в комнату солнечный луч,
ветроломен и жгуч, и душе где поплавать
золотые озера сквозят на полу,
пролетают, сверкнув, золотые булавы,
переплески сражений, свиданий, охот,
искрометы лукавок и блики оскалов,
точно, тюль развевая, спасет Дон-Кихот
Зазеркалье зеркал и бокастых бокалов.
И мгновенно все гаснет, и рук не печет
в подоконнике свисшая флагом природа.
Равнодушное время повозку влечет
полумертвыми пчелами вязкого меда.
Оглянись — но зачем? Тонут в мерную тьму
связки любящих рук, как кривых коридоров
бесконечное кружево запертых мук,
отбывающих вечность своих приговоров.
Столько плавок исплавано душной душой,
что уже просто ждешь то ли ветра и солнца,
то ли бега и Бога. И то хорошо,
что сквозь тучи, дурашливей снов пошехонца,
пешехода улыбчивей, спит на полу,
остается дождаться чуть-чуть — и, конечно,
наливается в комнату солнечный луч,
и галдит в синеве обжитая скворешня.



* * *

…Ничто не важно в этом шапито.
Никто, ничто — ни модное пальто,
Ни песенки, ни танцы-обжиманцы,
Ни мы, протуберанцы-голодранцы,
Давным-давно… Во сне и наяву
Полеты за мячом в нагретую траву —
Лишь перед носом сиганет кузнечик,
И кто-то учирикает в листву,
И сердце разорвется сотней речек,
И ночью ливень грохотнет во рву —
Как будто занавешенные окна
Не рвут на рюши нервные волокна.

Ничто не важно в этом шапито!
Шумит тысячелетие не то…
Но в тот же дробот, шок и шепоток
Бубонство бочек с крыши налито.
Побочная чума чадит зарницы,
Дом оседает в гривистую грязь,
Где ждут родные вымершие лица,
Где ливень целовался, и, смеясь,
Счастливые брели по косогору,
Бредущему в брезентовом бреду
Грядущего, прядущего агору
Колонн и молний в рвущемся пруду.

Ничто не важно в этом шапито.
…Звяк рюмки или ложечки подделен
Не потому, что дольний мир бесцелен —
А потому, что горний не про то.
Дом оседает. Ночью в ливень рысит
Вся ерунда урвавшего пруда.
И нет ни одиночества, ни выси
В тысячелетье лживом — как всегда.
Ничто не изменилось: будни-блудни,
Уморы, воры, каты, толкотня…
Но в беспричинно-шумном многолюдье
Все меньше смыслы, суетней грызня.

…Вдруг рыжая пружинка поиграть,
Мурлыкая, напрыгнет из крапивы,
И адреса миров перебирать,
Как бисер облаков над старой сливой,
Наскучат комары, и сонм счастливых
Пошлет в закат свою триумвирать —
Волнующая смена декораций…

Что есть у духа — кроме резерваций?



* * *

Ливень блестящий город накрышил.
Звезды всласть накрошили воздуха.
Тот, кто вчера Тебя вышил — вышел.
Ты и распустилась, как сверток розовый.

Шелестишь с улыбкой наполеонскою —
Глаз сиянье, коленки острые…
Раскачался наш галеон с Тобой…
Знаю, милая, мы на острове.

Он висит в зималете безднами.
Вдруг свернулась мурлыкой, тянешься…
Ни за чем островам небес даны
бесконечные звезд ристалища.

Уплыла Ты в ночь грациозничать —
Изогнулась во сне для стрел ума…
Жизнь дается нам, чтоб серьезничать,
Но в окно сбегать с менестрелями.

А еще скитаться на острове,
Глядя вдаль с улыбкой безвыходной…
Жизнь дается нам по одной строфе,
Чтобы в паузах сидели тихо мы.

Галеона душа скрипучая…
Человек вызвездывать учится…
Спи, мой маленький, будет мучиться,
Ненаглядная моя лучница…



* * *

…Я люблю предзакатное небо,
трепет выцветших флагов и луж,
дальних ласточек призрачный невод,
перелеты заоблачных душ,
боязливую дрожь мелколистья
под обшарпанной грязной стеной…
Слишком многое грезилось жизнью,
чтобы дольше остаться со мной.
И когда заплетается посох
странноречья вьюнком и венком,
никаких безнадежных вопросов
не гуляет душа босиком
по цветастым бензиновым лужам,
так похожим на сонмы планет,
словно сам за версту на мосту уже,
где небывшего больше чем нет,
где светлее секунд в тишине бой,
где ликующий отликовал…
Я люблю предзакатное небо,
как уснувшего сердца провал.
Между жизнью и космосом дышит
полускрытая створка судеб…
Словно соткан наш мир из возвышин —
но в железные кольца продет.



* * *

В юности не виден красный угол дома.
Кораблем он врозовен в тот весенний шелк,
Что шумит волнуемый, шепчет околдованный,
И душе забывчивой ай как хорошо

Забываться заново, заливаться шелестом,
Засыпать-расспрашивать нежноцветный рай,
Из какой обители лепестки пришельцами,
Как душа поверила в звонкий тарарай,

Занавеске стираной, скрипочке колодезной,
Воробьиной чирочке, детским голосам…
В небеса проливленной лучезарной пропасти,
Где была калиточка в заповедный сад.

Не было калиточки. Сердца стук прерывистый,
Без лица безуминка, память без имен…
Только угол розовый на заре заливистой.
Только сказка вечная поперек времен.



ЗАКАТ

…Не будем пинать бесконечность за то, что она не нова,
За то, что построены в вечность, но с ходу идем на дрова,
Шагреневой кожей за то что скукожен наш хоррор и твист.
С заточкой в боку заморожен, заоблачный день кровянист.

За шпалами — труп-говорунчик с соплею, примерзшей к ноздре.
Щеголеватый поручик застукан вгрызаясь в нутре.
Сорви маску слова и бала, костюм кровеносных систем.
…Сопя, бесконечность е.ала — и взорванный труп свиристел.

В багряных ветвях свиристели расселись чирикать и мы.
Ы, милая! Сласти постели не пуще ледащей зимы,
Не хище глазастого лета — но где-то поет свиристель.
И, сидя, мы кружимся где-то поверх маскарада страстей.

И головы к нам задирают коровы на шпалах гуртом,
И труп с забинтованным раем, и тип с окровавленным ртом.
Давай же простор зачирикать отважим летящих теней —
На этой глухой вечеринке кроваво-заоблачных дней.

На этой глухой пелеринке, полянке, перунке, поре,
Где тают картинки-тартинки и топчется снег на дворе,
Себя отряхнул среброоко, фонарь положил и лежит…
А солнце у жил водостока.
А кровь все бежит и бежит.



ПОД ВЕЧЕР

Над крышей, крашеной когда уже не помню,
где заржавелый желоб лет под сто,
прищурясь огненно и разлетясь просторно —
установило небо свой престол.

…Едва плескала под карнизом ветошь.
цвел слиток солнца в дальней облака руке.
Шел кот соседский, знавший двери в лето,
но умерший на нашем чердаке.
Трава упорно перла до мороза,
и насыпала с веток трескотни
разборкою ворон расшитая береза,
как сумасшедший дом супружеской грызни,
сверкали запонки, рыжели вмиг тетрадки,
старела, мячик пнув, усохшая нога,
на исполинский холм полупросохшей грядки
разведчик-муравей всползал в тылу врага —
но там, как из зубов Язонова кондрашка,
поотделенно пер шеренгами укроп...
И во весь рост спала садовая ромашка,
пованивая рощей во весь рот.

Разведчик обречен. Его никто не кликнет.
Беспроводная мышь бусидо не шурша.
Есть самурай босой, калика и калитка.
Есть в небесах опять застрявшая душа.
Там стайка сизарей над колокольной высью
высвечивает жизни мертвую петлю…
Там Нестеров висит вниз головою, мысля
Варфоломейский трюк. Там те, кого люблю.
А здесь, в глуши опять взрыхленной тверди,
в колючей тьме крыжовника, в слезах,
пронзительная жизнь стоит в обличье смерти,
разрезы глаз сияют в образах.
Два косиножки, спутав лапотропы,
прицелом хелицер кого-то жрут…
Из челюсти окна свисает провод,
и зубит детский визг сверлящий зуд —
но в облаках цветет метаморфоза,
и, растворив руками рай и ад,
пространнолиствует старейшая береза —
меж небом и землей текучий водопад.
Вот Джомолунгму туч наносит ветродуем,
и желтый провод свертывает кров
работ, забот, хлопот, что наряду и
пожизненны, как заготовка дров для
растопки, срубов, бань, что арендуем
у солнышка, пока, плодясь, как ржа,
мычим, кудахтаем, колеем и колдуем,
ржем с фотографий возле гаража.
Соседка дряхлая, замучена невесткой,
уже не плачет, молча проползет…
Садовая ромашка в туч известку
пованивает рощей во весь рот.
Где были все, другие набежали.
Комар последний, будто Дон-Кихот,
вдруг поскакал… Вращаются скрижали.
Блестит роса, и срезан огород.



ТЕЛЕФОН

«Жизнь устроена так глупо! Чем доступней связь —
тем безумнее разлука, — думал он, смеясь. —
Чем разлучнее безумье, тем оно верней,
тем роскошнее Везувий с кроны до корней,
тем пронзительнее свисты бомб — и поутру
сок граната льют арфисты. Ладно, я умру».
Ладно, лавовые бомбы. Ладно, небосклон!
Прячет, словно катакомба, голос телефон…
Почему нельзя сварганить новый организм,
чтобы цвел телефонизмом каждый катаклизм?
Почему срывает дверцы, статуй рушит ряд?
Почему так рвется сердце прямо в пеплопад?

Жизнь устроена так глупо… Третья тыща лет.
Тень утроенного трупа. Пепел. Слепок. След.
Ни следа на мелколесье от счастливых дней.
Городское мелкобесье в зареве огней…
Я любил так долго! …Стола стала часть стола.
Я любил так долго, что и — ненависть прошла.
…Шепчут губы, лупят танки, брызжет сок гранат,
губру, зардалу и танду злобен патронат.
Это будущее? Ждите. Вот Ваш телефон.
Тот же номер, те же нити, тот же небосклон,
тот же жар в зените! Только —
никаких чудес…
Вызвенелый незвонитель.
Равнодушный бес.



Дмитрий Лакербай — поэт, литературовед, филолог. Родился в 1965 году в г. Гагра Абхазской АССР. Кандидат филологических наук. Доцент кафедры теории литературы и русской литературы ХХ века Ивановского государственного университета. Автор многих публикаций. В частности, печатался в журналах «Знамя», «Арион», «Дети Ра», «Зинзивер» (лауреат премии журнала за 2016 год), «День и ночь», в антологии «Нестоличная литература». Член Союза писателей ХХI века.