Книжно-Газетный Киоск


Проза




Инна ИОХВИДОВИЧ



Дважды на «Остеррайхишер-платц»

О чем он так громко кричал? Отчего было перекошено его орущее лицо? Почему он так резко, на бегу, взмахивал руками? Для чего подбежал к ней? И изо всей силы толкнул в грудь, да так, что она упала на спину. Правда, удар об асфальт приняли на себя, еще долго после этого болевшие, локти... Что жуткое он выкрикивал при этом?
Поднявшись, она долго смотрела вслед убегавшей долговязой фигуре, обтянутой затертой джинсой.
— Почему? За что? — хотелось крикнуть, но она могла лишь что-то нечленораздельное прохрипеть.
Так, впервые в своей пятидесятидвухлетней жизни, она подверглась нападению, как написали бы раньше в милицейских протоколах, «неустановленного лица», причинившего ей «легкие телесные повреждения».
Произошло это на шестой месяц ее иммиграции в Германию, среди бела дня на глазах у десятков людей, сидевших в своих машинах, послушно замерших на светофоре.
Она смотрела на их лица в машинах, а они отводили глаза.
Тут светофор «зазеленел», и машины, как ей показалось, с облегчением тронулись с места.

Ни с кем делиться происшедшим она не стала, ни к чему было. Она просто легла на койку, и, прислушиваясь к своему болящему, ноющему телу, стала думать об этом, неожиданно напавшем на нее парне. Почему? За что? Может быть, он был обколовшимся или обкурившимся, или вовсе сумашедшим? Глаза его с огромными зрачками, будто «съевшими» радужку, казались черными провалами, из которых хлестала ненависть. Ненависть к кому? Неужели к ней? Еще издалека, на бегу он что-то кричал. Но сейчас она поняла это наверняка: когда взгляд его сфокусировался на ней, он устремил свой бег именно к ней, и фонтанирующая злоба была обращена именно на нее. Конечно, откуда было ей знать, каким было в то мгновение выражение ее, с резкими чертами, лица?
Прошло чуть больше двух часов после случившегося, а она уже не помнила лица его, только абрис, что-то размытое... светлые пышные волосы. Она теперь с уверенностью не смогла бы сказать, узнает его или нет?



Недаром она невзлюбила станцию У-бана* «Остеррайхишер-платц». Она должна была каждый день приезжать туда, потому что в минутах семи ходьбы располагались ее языковые курсы. К выходу на улицу приходилось пробираться через ряды расположившихся там пьяных и наркоманов, бездомных и сумашедших, панков с собаками без намордников и других опустившихся молодых, подчас даже юных, а иногда и пожилых людей. А все потому, что неподалеку располагалась евангелическая миссия со своими социальными службами, помогавшими этим людям перетерпеть жизнь. Там происходила и выдача небольших средств, и устройство на проживание или ночлег.
Сама станция и подходы к ней были загажены нечистотами, кровью, разлитым повсюду воняюще-высыхающим дешевым пивом.
Полиция старалась обходить это «нехорошее место», и если прибывала, то только по «вызову», чтоб тут же вызвать «скорую» (на немецкий манер — «спасателей»), когда кому-то становилось плохо от алкогольного отравления или передозировки, либо, когда случались драки и лилась кровь...

Как теперь понимала она, случилось то, чего давно боялась, о чем втайне, ужасаясь, думала... Она чувствовала себя  ж е р т в о й, и, следовательно, рано или поздно э т о должно было случиться!!! Если есть жертва, то быть и палачу.
Это там, в СССР, она была среди других, в коллективном жертвоприношении Государству, а здесь оказалась и з б р а н н о й, ц е л ь ю  для этого типа. Ведь навстречу ему прошли впереди нее две женщины, а он даже не обратил на них внимания. Она и только она была нужна ему!
Но что толку было обо всем об этом до бесконечности думать и перемусоливать существенные и несущественные детали происшедшего, поделать-то ничего уже нельзя было,
э т о произошло...

На курсы она больше не пошла, да и неделя всего оставалась до их окончания, и  никогда больше не выходила из вагона, проезжая мимо «Остеррайхишер-платц».
А позже произошел целый ряд событий, внесших еще больше нескладухи в ее и без того какое-то нелепое существование. Она, по обыкновению, только констатировала: «лепится нелепица»; «нелепица лепится»...
Во-первых горжилотдел, формально придравшись, снял ее сроком на два года с очереди на получение недорогого социального жилья. А во-вторых, через какое-то время после нападения, у нее, в правой груди обнаружили опухоль, злокачественную. Она даже и не удивилась, ведь он толкнул ее именно в грудь, и на месте этого удара и возникло новообразование, злое новообразование. Как сказочному мальчишке Каю осколки магически-искажающего зеркала попали в сердце и глаза, так и ей зло, пройдя вовнутрь, сотворило опухоль.
Без страха пошла она под нож. От зла, угнездившегося в ней, было необходимо избавиться.
Через год в жилотделе ей дали справку, что она не из «остронуждающихся» в жилье. Уже не удивляясь абсурду немецкой бюрократии, во многом превзошедшую как советскую, так и постсоветскую, она все же была поражена. А на приеме в одном из жилищных кооперативов, чиновник вроде бы и внимательно прочел ее врачебный аттест (справку о приобретенных ею в Германии болезнях), начертал у себя в документе резолюцию: «Время ждать!» Она только горько усмехнулась: «Ждать чего? Конца!»
Стала она считать, что все испытания, выпавшие на ее долю в немецкой облюбованной земле, посланы ей за то, что польстилась она на социальную защищенность в Германии да на мягкий климат. Нельзя было ей, видно, ехать сюда с э т а к и м лицом.
И размышляла она, как же ей отсюда уехать, как сбежать, все равно уж куда... Да знала, что никуда уже не денется, что останется здесь, не жить-не умирать, потому что нету у нее уже сил ни для чего. Последние ушли на единственный, но такой огромный и ответственный шаг — эмиграцию в Германию. И отсюда ей рвануть уже было невозможно...
Наконец через два года и два месяца получила она из жилотдела приглашение на просмотр предлагаемой квартиры.
Смотреть ее вместе с нею пришли и уроженцы Турции, Индии, Пакистана и Шри Ланки — остальные претенденты.
В пространстве крохотной квартирки ее вдруг объял ужас. Огромные газовые трубы, тянущиеся вдоль белых стен, вызвали у нее несуществующие воспоминания — крематория, газовых камер, машин-душегубок, концлагерей...
— Боже, — простонала она, — это ж все советская власть сказывается со своими фильмами, песнями, спектаклями, «Зарницами», дворовыми играми в «наших» и «немцев»...
Она понимала, что пытается вот так рационализировать причины своего ужаса в этой квартире, и знала, знала, что если придет сюда жить, то точно сойдет с ума!
Почти все пришедшие на просмотр иностранцы отказались от квартиры тотчас же, и присутствующий представитель жилкооператива ту же заносил их отказы в свой листок. Все они мотивировали свой отказ крошечными габаритами, отсутствием кухни, а некоторые отказывались без объяснения причин.
И даже сквозь свой ужас она удивилась тому, что никто из них не боялся репрессивных мер со стороны жилотдела, вроде двухгодичного снятия с очереди.
Через неделю бессоницы, тревожных раздумий и невозможности как-то окончательно определиться, притащилась она в жилотдел, в самую «грозную» двести четвертую комнату, к фрау Фах.
Глядя в пол, бормотала она о своих страхах, о том, что не сможет жить в этой квартире, что за себя в этой квартире «не ручается»... И ненавидела себя в эти мгновения, потому что хорошо представляла свое жалкое, типично  ж е р т в е н н о е  выражение лица и ничего не могла с собою поделать...
Со своей невозмутимо-ровной интонацией фрау Фах ответствовала, что если «кто за себя не ручается, либо собирается, к примеру, покончить жизнь самоубийством», то это ее/его личное дело, к жилотделу не имеющее никакого отношения.
— Фрау Шерешевская, — как и остальные чиновники, она тоже произнесла фамилию с возмущением, граничившим с осуждением, все они были недовольны кажущейся сложностью фамилии.
Да она и не слушала фрау Фах, припомнилась вдруг недавно прочитанная старая и совсем уж не странная история. Там тоже многое упиралось в фамилию, «тяжелую» фамилию. Это была история балерины Большого театра — Лидии Сфаэлло-Эванс. Случилось то в сталинские времена, балерину арестовали за то, что она вышла замуж за американца. Следователь же не мог выговорить ни одной из ее фамилий, и потому настаивал на том, что у советского человека «такой» фамилии быть не может.
«По сути это стало, кроме американца-мужа, еще одним обвинением!» — подумалось ей.
Она заставила себя вновь вслушаться во все, сбегавшее с губ-полосочек фрау Фах. Сотрудница жилотдела с какой-то брезгливостью повторив фамилию сказала, что «сотрет» эту фамилию из списка очередников, что она ее «растворит». Она переводила для себя речь фрау Фах дословно, не думая о фигуральности выражений и не особо вдумываясь в смысл...
В вагоне У-бана рухнула на первое же пустовавшее сиденье. Опустошенной сидела она, пока чей-то взгляд не заставил ее поднять глаза.
Он, этот молодой парень, смотрел немигающе-тускло, неотрывно и пугающе. И она почувствовала, как от страха меняется ее лицо, приобретая ненавистное выражение покорности. Она попыталась что-то сделать с ним, со своим лицом, как-то переиначить, но оно стало непослушным, будто и не ей принадлежащим. А на сидении напротив толкались двое подростков, чему-то веселясь, и то и дело взрываясь смехом...
— Нужно бежать, бежать пока не поздно! — беззвучно прохрипела она себе. И тут же механическиий «голос» объявил остановку: «Остеррайхшер-платц». Она метнулась к двери, как услыхала за спиной тонкий, почти еще детский голосок одного из подростков: «Хенде хох!»
Она знала, что не к ней обращен этот приказ, что это их игра, но ничего не смогла с собой поделать, зная, что уже не справляется не только со своим лицом, но потеряла власть и над телом, подняла руки вверх...


*У-бан (U-Bahn) — метро по-немецки.



Инна Иохвидович — прозаик. Родилась в Харькове. Закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Рассказы публиковались в русскоязычной периодике ряда европейских стран, а также в переводе на украинский и немецкий языки. Автор нескольких прозаических книг, в т. ч. «Скорбный лист» (М., Вест-Консалтинг, 2010). Живет в Штутгарте (Германия).