Книжная полка Эмиля Сокольского
Александр Беляков, «Возвышение вещей»
М.: «Книжное обозрение (АРГО-РИСК)», 2016
М.: «Книжное обозрение (АРГО-РИСК)», 2016
«Нельзя быть настоящим математиком, не будучи немого поэтом», — сказал Карл Вейерштрасс. В математической науке наверняка есть своя поэзия, но… если математик по образованию — уходит в чистую поэзию, — вот как Александр Беляков?
Результат — точность высказываний, емкость каждого слова, выверенность каждой мысли — и все это выглядит не «работой над стихотворением», а как природно присущий образ поэтического мышления. Речь Белякова не течет воздушным потоком, не льется ручейком, она — выстраивается, не теряя логических связей, даже когда создаваемая им картина кажется абсурдной. Путь Белякова — путь на ощупь, от строки к строке, от смысла к смыслу, от кадра к кадру, всегда законченному, никогда — случайному, и подчас требующему от читателя, чтобы он сам разгадал, нащупал неявный смысл.
«Возвышение вещей» обозначается в книге как малая проза, но, по сути, здесь те же стихотворения, только имеющие вид прозы. Лаконичные, чеканные абзацы-реплики (бывает, что и из одного-двух предложений), четко сформулированные фразы, парадоксальность взгляда, меткость наблюдений и, как фотовспышка, — мгновенный итог. Смысл у Белякова можно найти в любом мгновении жизни. Вот шесть абзацев из миниатюры «Звуки утра» — она занимает всего полстранички:
Результат — точность высказываний, емкость каждого слова, выверенность каждой мысли — и все это выглядит не «работой над стихотворением», а как природно присущий образ поэтического мышления. Речь Белякова не течет воздушным потоком, не льется ручейком, она — выстраивается, не теряя логических связей, даже когда создаваемая им картина кажется абсурдной. Путь Белякова — путь на ощупь, от строки к строке, от смысла к смыслу, от кадра к кадру, всегда законченному, никогда — случайному, и подчас требующему от читателя, чтобы он сам разгадал, нащупал неявный смысл.
«Возвышение вещей» обозначается в книге как малая проза, но, по сути, здесь те же стихотворения, только имеющие вид прозы. Лаконичные, чеканные абзацы-реплики (бывает, что и из одного-двух предложений), четко сформулированные фразы, парадоксальность взгляда, меткость наблюдений и, как фотовспышка, — мгновенный итог. Смысл у Белякова можно найти в любом мгновении жизни. Вот шесть абзацев из миниатюры «Звуки утра» — она занимает всего полстранички:
«Когда я вышел из подъезда, ворона на березе каркнула три раза.
Множество птиц на разные лады целовали воздух.
Две воспитательницы за оградой детсада смеялись в ожидании детей.
Старческий кашель взорвался за моей спиной.
— Три килограмма лука, — сказала женщина мужчине.
— Сыночек, я ничего не знаю, — призналась молодая мать».
Множество птиц на разные лады целовали воздух.
Две воспитательницы за оградой детсада смеялись в ожидании детей.
Старческий кашель взорвался за моей спиной.
— Три килограмма лука, — сказала женщина мужчине.
— Сыночек, я ничего не знаю, — призналась молодая мать».
Как видно, здесь метафоричность мешается с прозаической информационностью. Сшитые вместе, они завершаются строкой: «Мир был спасительно разнообразен». В ней, собственно, ключ ко всему творчеству Белякова: он дает нам мир во всей его невероятности; и если его картины могут иногда казаться фантастическими — значит, мы не рассмотрели в них реального, настоящего. В миниатюре о художнике-экспрессионисте Бэконе Беляков цитирует его: «Внезапно линии, которые я проводил, предположили нечто совершенно отличное. Из этого предположения родилась картина»; то есть «воплощать в жизнь непредсказуемый сценарий» — я думаю, и есть принцип самого Александра Белякова. Он не настроен на то, чтобы видеть мир как «заученный наизусть»; он готов увидеть и прочесть мир заново, с разных ракурсов, найти в нем новые, неожиданные значения, — в чем и есть то самое с п а с е н и е: от обыденности, от усталости, от личин депрессии, от неизбежной житейской боли:
«Я благодарен жизни за ее непрерывное давление.
Им сформирован мой нынешний стиль».
Им сформирован мой нынешний стиль».
Кстати, о том, насколько рационален Беляков в «необыкновенном», говорит зачин миниатюры «Несчастливое счастье» (строки из которой я только что привел):
«Счастлив ли я? Кивну и обосную.
Несчастен ли? Отвечу утвердительно.
Здесь не софистика, а диалектика».
Несчастен ли? Отвечу утвердительно.
Здесь не софистика, а диалектика».
Или вывод из другой («Каждая третья») — о знакомом, проверившем на своем богатом опыте, что на интим соглашается каждая третья: «Тут не психология, а статистика». Этим своим качеством Беляков ошеломляет нередко: он без устали преображает, романтизирует, расцвечивает жизнь — в то же время твердо стоя на земле; посмотрит на небо — и не забудет взглянуть под ноги. И не теряет чувства юмора — что видно даже в простой детализации («Чернокнижники»):
«Прогнувшись под тяжестью снега, тополя похожи на пальмы. Час без малого ловил тачку. Вытоптал танцплощадку на одну персону. Мочился под тополем. На холоде и ветру стыд сначала застывает, а потом выветривается».
Мне сначала показалось, что книга несколько неравновесна: первая часть — этюды-размышления, вторая — взгляд в прошлое с автобиографическими нотами, третья — нечто вроде серьезной эссеистики, посвященной живописи, музыке и киноискусству. Но перечитав, я подумал, что — изыми какую-нибудь часть, и Александр Беляков будет неполон, масштаб личности не проявится в должной мере.
Все нормально, книга что надо.
«Прогнувшись под тяжестью снега, тополя похожи на пальмы. Час без малого ловил тачку. Вытоптал танцплощадку на одну персону. Мочился под тополем. На холоде и ветру стыд сначала застывает, а потом выветривается».
Мне сначала показалось, что книга несколько неравновесна: первая часть — этюды-размышления, вторая — взгляд в прошлое с автобиографическими нотами, третья — нечто вроде серьезной эссеистики, посвященной живописи, музыке и киноискусству. Но перечитав, я подумал, что — изыми какую-нибудь часть, и Александр Беляков будет неполон, масштаб личности не проявится в должной мере.
Все нормально, книга что надо.
Игорь Булатовский, «Смерть смотреть»
Ozolnieki: «Literature Without Borders», 2016
Ozolnieki: «Literature Without Borders», 2016
В книге Булатовского «Карантин» (2006 года) есть строчки: «И муза по окошку/ Слеповатому жужжит,/ И муза понемножку/ В уголке своем скрипит», — вот именно таковы для меня его стихи. Какая-то «задумчивая скороговорка» (так сказал об этом поэте Олег Юрьев, — кстати, от Юрьева и от Натальи Горбаневской у Булатовского — насмешливо-метафорические фантазии, притворно-детский тон, живая речь, удивляющая наш уже «привыкший к миру» взгляд странным вращением образов: «Что там ласточки все развешивают?/ Как что? Все обратно по местам./ Каждый вечер сдают они вещи в уют./ Что ли нам сдавать их? Не нам»). Смысл часто от меня ускользает, стихи коротки, как брошенные в легкой рассеянности реплики, классический размер словно бы шутливо тут и там дает музыкально акцентированные сбои.
В новой книге — Булатовский непривычный: стихи его стали подробней, ясней, пристальней — при том, что в них вкрапливаются иностранные слова, просторечия и неологизмы; есть даже случаи. когда длины дыхания у стихотворения хватает на полторы страницы, две и более. Название книги отражает ее содержание: поэт, конечно, смотрит на ж и з н ь — но всегда под знаком смерти, в ее предчувствии, предощущении, — возможно, оттого и некоторая «несерьезность» его тона, отказ от высокого строя речи, — зачем он, если «на этом стыдном свете/ только есть, что смех и грех», если «ходит смерть по саду, по саду,/ шлепая березы по заду,/ вырывая титьки рябинам,/ задавая розгу осинам», и если «смерть с лицом торгового агента/ на тебя глядит в глазок»? Только и остается — песенка без смысла: песенка ради песенки.
В новой книге — Булатовский непривычный: стихи его стали подробней, ясней, пристальней — при том, что в них вкрапливаются иностранные слова, просторечия и неологизмы; есть даже случаи. когда длины дыхания у стихотворения хватает на полторы страницы, две и более. Название книги отражает ее содержание: поэт, конечно, смотрит на ж и з н ь — но всегда под знаком смерти, в ее предчувствии, предощущении, — возможно, оттого и некоторая «несерьезность» его тона, отказ от высокого строя речи, — зачем он, если «на этом стыдном свете/ только есть, что смех и грех», если «ходит смерть по саду, по саду,/ шлепая березы по заду,/ вырывая титьки рябинам,/ задавая розгу осинам», и если «смерть с лицом торгового агента/ на тебя глядит в глазок»? Только и остается — песенка без смысла: песенка ради песенки.
Ходит воздух между жил,
поцарапывает струнки.
Воздух, воздух, я не жил,
а смотрел твои рисунки.
Ты их делал для меня
чуть дрожащею рукою
и на крылышке огня
и на крылышке левкоя. <…>
Воздух, воздух, я земля
или арфа луговая,
взятое тобой ля-ля,
музыка едва живая.
поцарапывает струнки.
Воздух, воздух, я не жил,
а смотрел твои рисунки.
Ты их делал для меня
чуть дрожащею рукою
и на крылышке огня
и на крылышке левкоя. <…>
Воздух, воздух, я земля
или арфа луговая,
взятое тобой ля-ля,
музыка едва живая.
Строки для Булатовского, пожалуй, несвойственно-легкие, беспечные и светлые (несмотря на последнюю), — поэтому я приведу и фрагмент из другого стихотворения:
В смирительной, с ложечкой дегтя во рту,
под мертвой от счастья звездой
родиться в огромную речь-пустоту,
где каждая правда видна за версту,
где ложь растянулась верстой, —
под мертвой от счастья звездой
родиться в огромную речь-пустоту,
где каждая правда видна за версту,
где ложь растянулась верстой, —
родиться — и жить, уточняет поэт, «учась одному золотому му-му», переводить «бред/ на ясный собачий язык».
Игорь Булатовский создал свой собственный мир, свое пространство, у него одинокий, независимый ни от каких поэтических течений путь, — он не стремится никому угождать. Они не «московский», не «петербургский» поэт (кстати, Булатовский — петербуржец), ничей. И тон его стихов я не могу определить как лиричный, или ироничный, или трагичный… хотя нет, он безусловно поэт трагический. Или — лучше так: поэт трагической насмешки. Вот, например, кустодиевская картинка, — но от нее хоть плачь.
Игорь Булатовский создал свой собственный мир, свое пространство, у него одинокий, независимый ни от каких поэтических течений путь, — он не стремится никому угождать. Они не «московский», не «петербургский» поэт (кстати, Булатовский — петербуржец), ничей. И тон его стихов я не могу определить как лиричный, или ироничный, или трагичный… хотя нет, он безусловно поэт трагический. Или — лучше так: поэт трагической насмешки. Вот, например, кустодиевская картинка, — но от нее хоть плачь.
в саду окошечки летают
и в каждом барынька видна
над блюдцем голубого чаю
надула губоньки она
и тянет сладкою помадой
из тех окошек вырезных
а ветер ходит возле сада
и все заглядывает в них
какой там свет какие шали
как там ложатся на виски
колечки матовой печали
и пухнут пальчики тоски
и в каждом барынька видна
над блюдцем голубого чаю
надула губоньки она
и тянет сладкою помадой
из тех окошек вырезных
а ветер ходит возле сада
и все заглядывает в них
какой там свет какие шали
как там ложатся на виски
колечки матовой печали
и пухнут пальчики тоски
Владимир Мощенко, «Листопад всея Руси»
М.: «Круг», 2016
М.: «Круг», 2016
Первая часть книги — стихи. Владимир Мощенко — поэт большой культуры, он из лучших поэтов советского времени, среди которых были и его друзья: Александр Межиров, Владимир Соколов, Семён Липкин, Инна Лиснянская, Александр Ревич… Это поэт Судьбы, поэт Памяти, которая обращена к близким ему людям, к особенному ее уголку — Грузии, где ему довелось некоторое время жить по делам службы, и подружиться с замечательными людьми. Евгений Евтушенко в предисловии называет Мощенко «благоговейным человеком», — насколько же это точно! Мощенко предан как поэзии, так и своим друзьям: он вспоминает каждого в стихах и прозе, никогда не выставляя себя на первый план — скорее, уходит в тень; в прозе это особенно заметно, поскольку в стихах поэт сдержан и порой даже скуп на краски, а то и закрыт: он обозначает, обрисовывает ситуацию — не позволяя себе, своим чувствам раскрыться полностью, увлечься доверительностью тона. Некоторые его стихи напоминают хроники, и в хрониках этих участвуют равноправно люди и природа — добрая, одухотворенная: «Ели на проспекте Руставели,/ Вы еще сильней поголубели,/ Потому что сутки напролет/ После небывалых потрясений,/ После смертной стужи дождь весенний,/ Оттепель почуяв, льет и льет».
Владимир Мощенко не подчиняется моде, «новым веяниям», не оглядывается на то, каким языком и какими приемами можно сегодня привлечь к себе внимание «ищущих нового события» в поэзии; стихи его не стараются блистать снаружи; я не перестаю удивляться, какие поразительные результаты дает укоренение в традиции!
Владимир Мощенко не подчиняется моде, «новым веяниям», не оглядывается на то, каким языком и какими приемами можно сегодня привлечь к себе внимание «ищущих нового события» в поэзии; стихи его не стараются блистать снаружи; я не перестаю удивляться, какие поразительные результаты дает укоренение в традиции!
Сильной рыбой реки одолеть
Мне бы снова — только б не чудачить,
А, порвав предательскую сеть,
Алчущих улова одурачить.
С каждым днем все больше тех крючков,
Созданных для жадного заглота.
У блесны блесну — и был таков,
Как дитя и глубины, и взлета.
Стой же, стой на берегу, жуя
Сопли и проклятья неудачи.
Видишь, как сверкнула чешуя, —
Это стал я серебром богаче.
Что ж, а ты попробуй острогой
Или, может, даже динамитом.
Ну а мне разжиться бы строкой,
Стать хоть в чем-то ближе к знаменитым.
Что еще предпримешь ты? — ответь,
В небеса проклятья изрыгая.
Отблеск солнца.
Прорванная сеть.
И свобода без конца и края.
Мне бы снова — только б не чудачить,
А, порвав предательскую сеть,
Алчущих улова одурачить.
С каждым днем все больше тех крючков,
Созданных для жадного заглота.
У блесны блесну — и был таков,
Как дитя и глубины, и взлета.
Стой же, стой на берегу, жуя
Сопли и проклятья неудачи.
Видишь, как сверкнула чешуя, —
Это стал я серебром богаче.
Что ж, а ты попробуй острогой
Или, может, даже динамитом.
Ну а мне разжиться бы строкой,
Стать хоть в чем-то ближе к знаменитым.
Что еще предпримешь ты? — ответь,
В небеса проклятья изрыгая.
Отблеск солнца.
Прорванная сеть.
И свобода без конца и края.
Произведение Памяти — и «Последний рейс машиниста Новикова», занимающее вторую часть книги; повесть автобиографична: в сорок первом семью Мощенко (кроме отца: он служил в железнодорожных войсках на фронте) эвакуировали в Джезказган (где, к слову, находился и Спецлаг — с колючей проволокой и вышкой с охранниками); там девятилетний мальчик заболел цингой, и местный начальник, отзывчивый человек, оформил мать Володи заведующей вагоном-библиотекой, который в качестве прицепного направлялся в казахское селение Боровое, курорт для раненых бойцов; по сравнению с резко континентальным климатом Джезказгана — «рай земной»: край озер, горных утесов, сосновых лесов… Однако волей начальника станции семья осталась бы без угла, если б рядом не оказался незнакомый человек, машинист, угадавший, что приезжим нужна помощь: «Время такое — помогать друг другу», — сказал он.
На этих двух именах — джезказганского начальника Сарымсакова и машиниста Никитича — держится вся повесть, — литературное приношение душевно щедрым людям, на каких и держится жизнь, — людям, самим существованием своим доказывающим, что благородство, доброта, великодушие, любовь неистребимы. Повесть полна волнующих подробностей, отражающих и светлые стороны, и жестокий драматизм того времени; что же касается названия — надо ли говорить, светлые или драматичные эти слова: «последний рейс»?.. Не буду говорить о финале — и так не удержался от пересказа.
Стихи и небольшая повесть книги «Листопад всея Руси» — это, говоря строкой первого же в ней стихотворения, «как доказательство: жили мы, жили».
На этих двух именах — джезказганского начальника Сарымсакова и машиниста Никитича — держится вся повесть, — литературное приношение душевно щедрым людям, на каких и держится жизнь, — людям, самим существованием своим доказывающим, что благородство, доброта, великодушие, любовь неистребимы. Повесть полна волнующих подробностей, отражающих и светлые стороны, и жестокий драматизм того времени; что же касается названия — надо ли говорить, светлые или драматичные эти слова: «последний рейс»?.. Не буду говорить о финале — и так не удержался от пересказа.
Стихи и небольшая повесть книги «Листопад всея Руси» — это, говоря строкой первого же в ней стихотворения, «как доказательство: жили мы, жили».
Анна Маркина, «Кисточка из пони»
М.: «Новое время», 2016
М.: «Новое время», 2016
На обложке приведены доброжелательные слова Кирилла Ковальджи, всегда поддерживавшего молодые таланты; и что я вспомнил, читая эту книгу? Его стихотворение «Молитва»: «Спаси меня от нищенской любви,/ от дурачка, от немощи, от хама,/ от текстов деревянных, как рубли/ и от молчанья черного, как яма…» Маркина весело перекликается с ним: «Спаси меня от завтрашнего дня:/ будильника, тв, метеосводки,/ уборки, загоревшейся проводки,/ толпы, в которой позабыл меня…»
Автор — большая выдумщица; ее стихи — и для детей, и для взрослых, не посерьезневших и не посолидневших настолько, чтобы перестать воспринимать мир как сказочное явление, перестать ценить выдумку, феерию, милый абсурд. Вот обращается человек в регистратуру — и оказывается, что в больницу принимают только слонов; приходит в гости — а в каморке, за отсутствием пола и стульев, приходится висеть в воздухе… Такие добрые и веселые сюжеты могут смениться и фильмом ужасов:
Автор — большая выдумщица; ее стихи — и для детей, и для взрослых, не посерьезневших и не посолидневших настолько, чтобы перестать воспринимать мир как сказочное явление, перестать ценить выдумку, феерию, милый абсурд. Вот обращается человек в регистратуру — и оказывается, что в больницу принимают только слонов; приходит в гости — а в каморке, за отсутствием пола и стульев, приходится висеть в воздухе… Такие добрые и веселые сюжеты могут смениться и фильмом ужасов:
Москва тяжелела под снегом, и город стоял, одетый
в шипы ледяные. И грузные крыши, как динозавры
нахохлившись, спали. Рассерженный город съедал на завтрак
людей. Их жевало метро и выплевывал поезд где-то…
в шипы ледяные. И грузные крыши, как динозавры
нахохлившись, спали. Рассерженный город съедал на завтрак
людей. Их жевало метро и выплевывал поезд где-то…
Все это ничто иное как вызов повседневности, непробиваемо рациональному мышлению, унынию, и… я бы сказал — печали, но нет, как же без печали. Да, тот гармонический настрой классического стиха, те свободные переборы ритма, в которых жила улыбка, вдруг вызывают и печаль, — скорее, предчувствие печали — пока еще где-то таящейся, подстерегающей, — той печали, которой приходится платить за беззаботный смех, за безоглядную радость, за счастье:
Все нам было ха да хи, все нам было не с руки,
мимо дома шли на юг грязные товарняки,
осаждали тихий дом вечерами комары,
гнил несъеденный арбуз с долгим привкусом жары,
ничего — ни слез, ни бед, ни доверия к стихам,
только ветер на заре занавески колыхал,
было лето, было лень, плыло облако, как кит,
и дрожали за окном звонкие товарняки,
будто ввинченный в пейзаж на пруду дремал рыбак,
да дежурила в тени стая радостных собак,
и казалось между тем — жизнь случайна и легка,
и казалось, проиграть можно разве в дурака.
мимо дома шли на юг грязные товарняки,
осаждали тихий дом вечерами комары,
гнил несъеденный арбуз с долгим привкусом жары,
ничего — ни слез, ни бед, ни доверия к стихам,
только ветер на заре занавески колыхал,
было лето, было лень, плыло облако, как кит,
и дрожали за окном звонкие товарняки,
будто ввинченный в пейзаж на пруду дремал рыбак,
да дежурила в тени стая радостных собак,
и казалось между тем — жизнь случайна и легка,
и казалось, проиграть можно разве в дурака.
И вот — за печалью идут тревога и боль, — когда понимаешь, что, увы, и «петь нельзя не мучась»:
Тополь набросал на траву сугроб.
Мы сидим в Москве, безвыходны и тихи.
Солнце тает в агонии, будто бы сходит в гроб
и замаливает напоследок свои грехи.
И ты говоришь: «Я изменюсь. Не вру».
Мы юны, как век. Как время еще дики.
Листья бегают в воздухе, хлопают на ветру
и теряют надежду, как забытые старики.
Мы сидим в Москве, безвыходны и тихи.
Солнце тает в агонии, будто бы сходит в гроб
и замаливает напоследок свои грехи.
И ты говоришь: «Я изменюсь. Не вру».
Мы юны, как век. Как время еще дики.
Листья бегают в воздухе, хлопают на ветру
и теряют надежду, как забытые старики.
Перечтя грустные стихи Маркиной, я вернулся к веселым, улыбчивым — и по-иному их оценил. Возможно, эта улыбчивость — прошла через грусть. Вспомнилось даже: старые актеры говорят, что если в трагедии мало смеются, значит, ничего не получилось.
Зинаида Миркина, «Дослушанный звук»
М. — СПб.: «Университетская книга», 2017
М. — СПб.: «Университетская книга», 2017
В книгу вошли избранные стихи 1970-х — 1980-х годов. Недавно в периодике возник спор: можно ли стихи, принадлежащие к духовной традиции, писать простым языком — таким, каким писали в XIX веке? Или надо искать новые формы выражения?
Очень странная постановка вопроса. Ни простота, ни сложность стихов сама по себе не является критерием художественных достоинств; все решает взаимодействие слов, их порядок, их способ существования в стихотворении. Хорошее название у книги! Есть ли звук в строках, выражает ли он глубоко личный, пережитый опыт затихшей перед Богом души, передан ли мне этот опыт в звуке, в пении, в тишине строк, или в них правит концепция, трезвый умственный замысел, знание, «как надо», «как должно» писать?
Да и вообще: что лучше — «драгоценные вина» или родниковая вода? Имеет ли смысл спорить на эту тему?
Стихи сборника — стихи цельной, нераздробленной, полной света души, среди гремящего мирового безумия творящей гармонию и тишину.
Очень странная постановка вопроса. Ни простота, ни сложность стихов сама по себе не является критерием художественных достоинств; все решает взаимодействие слов, их порядок, их способ существования в стихотворении. Хорошее название у книги! Есть ли звук в строках, выражает ли он глубоко личный, пережитый опыт затихшей перед Богом души, передан ли мне этот опыт в звуке, в пении, в тишине строк, или в них правит концепция, трезвый умственный замысел, знание, «как надо», «как должно» писать?
Да и вообще: что лучше — «драгоценные вина» или родниковая вода? Имеет ли смысл спорить на эту тему?
Стихи сборника — стихи цельной, нераздробленной, полной света души, среди гремящего мирового безумия творящей гармонию и тишину.
Рядом с пропастью, рядом с криком,
Рядом с вырытою могилой,
Рядом с мукой, такой великой,
Что собою весь мир затмила;
Рядом с черным, как полночь, горем.
Рядом с брошенным в гибель Лиром
Можно жить, только ставши морем,
Ставши пламенем, ставши миром.
Рядом с вырытою могилой,
Рядом с мукой, такой великой,
Что собою весь мир затмила;
Рядом с черным, как полночь, горем.
Рядом с брошенным в гибель Лиром
Можно жить, только ставши морем,
Ставши пламенем, ставши миром.
Евгений Сливкин, «Над Америкой Чкалов летит»
М.: «Образ», 2018
М.: «Образ», 2018
Книга показывает, как, не увлекаясь формальными приемами, не отказываясь от пунктуации, не заботясь об оригинальности, можно быть непохожим, интересным, новым поэтом. Путь Сливкина — опасный: если нет ярко выраженной индивидуальности — получается не более чем гладкость письма, чистописание, неуязвимая «правильность» в духе образцовой, разрешенной советской поэзии. Здесь же мы имеем дело с нетипичным взглядом, смысловой сжатостью высказываний, неожиданными поворотами мысли и каким-то особым душевным настроем, не поддающимся копированию, подражанию, развитию. Стихи Сливкина — это и стилизация, и ирония, и юмор, и грусть, и боль сразу. Об этом говорит уже первое стихотворение — «Городской романс»:
В незапамятном том Ленинграде,
где и мой закольцован маршрут,
одинокие тщетные Нади
в коммуналках с пропиской живут. <…>
Там одна мне знакома квартира,
тоже с люстрой на месте петли,
под нее меня два конвоира —
вожделенье и ревность — вели.
В сердце память остывшая или
холодок капитальной стены,
за которой — раздельные — были,
как санузел, мы совмещены.
Посиди же со мной поседелым,
посиди без любви и вражды —
это я прикрывал тебя телом
от твоей несчастливой звезды!
где и мой закольцован маршрут,
одинокие тщетные Нади
в коммуналках с пропиской живут. <…>
Там одна мне знакома квартира,
тоже с люстрой на месте петли,
под нее меня два конвоира —
вожделенье и ревность — вели.
В сердце память остывшая или
холодок капитальной стены,
за которой — раздельные — были,
как санузел, мы совмещены.
Посиди же со мной поседелым,
посиди без любви и вражды —
это я прикрывал тебя телом
от твоей несчастливой звезды!
(Не правда ли — напоминает Бориса Рыжего: «На окошке на фоне заката/ дрянь какая-то желтым цвела./ В общежитии жиркомбината/ некто Н., кроме прочих, жила»?)
А это не прекрасный ли образец самоиронии? —
А это не прекрасный ли образец самоиронии? —
Я убедил себя, что счастлив,
не предоставив доказательств,
и этим вывел из-под власти
необратимых обстоятельств.
И жизни мутное теченье
иное обрело начало,
но тихо на червя сомненья
мое отчаянье клевало.
не предоставив доказательств,
и этим вывел из-под власти
необратимых обстоятельств.
И жизни мутное теченье
иное обрело начало,
но тихо на червя сомненья
мое отчаянье клевало.
Не вспомню сейчас другого поэта, который так сочетал бы свою боль, говорил о драматичности человеческого существования, стремящегося к исходу, с юмором — то ли беспощадным, то ли смягчающим, то ли попросту — спасительным. Мол, наше дело — жить и хранить память: о том, в каком времени росли и взрослели наши родители и мы, о его героях и о событиях, над которыми у многих сейчас принято насмехаться и зубоскалить. Я дважды перечитал стихотворение «Чкалов»:
Над Америкой Чкалов летит.
Помнишь, звоном кремлевских бокалов
раздавалось заветное — Чкалов! —
и выплескивалось в петит.
Ордена прямо с неба срывал,
на петлицы наркома не падок,
и взлетал, загребая штурвал,
в годы самых посадок. <…>
Пусть он призрачный тянет полет,
как мочало, на Запад,
и когда укачает — блюет,
перевесившись за борт.
Помнишь, звоном кремлевских бокалов
раздавалось заветное — Чкалов! —
и выплескивалось в петит.
Ордена прямо с неба срывал,
на петлицы наркома не падок,
и взлетал, загребая штурвал,
в годы самых посадок. <…>
Пусть он призрачный тянет полет,
как мочало, на Запад,
и когда укачает — блюет,
перевесившись за борт.
Ирония? Издевка? Пародия? Да, так кажется на первый взгляд — и, возможно, на второй тоже, но в книге есть несколько стихотворений о прошедшем войну старике-отце; в них та же странноватая пляска метафор, будто автор вышучивает то, над чем шутить не принято — или на это имеет право только очень близкий, родной, глубоко переживающий беду человек. «Пляшут руки танец Паркинсона,/ ноги оккупировал артрит./ С некоторых пор твоя персона/ обрела карикатурный вид»; «Ты обречен тому огню,/ который не упал с небес,/ и я тебя не догоню,/ как черепаху Ахиллес»… Впрочем, боль выходит и наружу, как слезы:
В пустую стену ввинченный шуруп
уставится на вас, едва войдете.
В углу вздохнет знакомый полутруп, —
незрячие глаза живут вне плоти.
Да, это он, безвестный мой родитель,
с недавних пор — объект чужих забот.
Не оставайтесь долго, уходите,
а то зашелестит беззвучный рот.
Здесь на подносе грязная посуда
и у стены железная кровать...
Он просит: «Забери меня отсюда...»,
но, кроме сердца, некуда забрать.
уставится на вас, едва войдете.
В углу вздохнет знакомый полутруп, —
незрячие глаза живут вне плоти.
Да, это он, безвестный мой родитель,
с недавних пор — объект чужих забот.
Не оставайтесь долго, уходите,
а то зашелестит беззвучный рот.
Здесь на подносе грязная посуда
и у стены железная кровать...
Он просит: «Забери меня отсюда...»,
но, кроме сердца, некуда забрать.
Но все-таки — откуда такой жуткий юмор сравнений, уподоблений, это что — стремление заговорить беду, или — смело взглянуть ей в глаза: «я тебя не боюсь»? Скорее, дело в другом: Сливкин — поэт философского склада, особенность его мышления близка древним грекам. А уж те были остры на язык и умели работать «на снижение»! Вспомним из Диогена Лаэртского: Фалес говорил, что между жизнью и смертью нет разницы. «Почему же ты не умрешь?» — спросили его. «Именно поэтому!» — ответил Фалес. Так же и Сливкин: он из трагедии умеет сделать театр, возвысить будничное до художественного сюжета. Вот он пишет о частном случае — смерти соседа: «И врач, как опытный насильник,/ рванулся в дверь без проволочки/ — и сразу выползли носилки/ с кортежем из жены и дочки»; а в стихотворении «Автодорожное» единым росчерком выводит потрясающую концовку:
А бабочка с размаху в лобовое,
не вскрикнув даже, бросилась стекло —
мгновенье этой смерти болевое
в два счета на дороге истекло.
И «дворник» полчаса еще напрасно
старался, содрогаясь и скребя,
свести пятно со встречного пространства,
пропущенного солнцем сквозь себя.
не вскрикнув даже, бросилась стекло —
мгновенье этой смерти болевое
в два счета на дороге истекло.
И «дворник» полчаса еще напрасно
старался, содрогаясь и скребя,
свести пятно со встречного пространства,
пропущенного солнцем сквозь себя.
Вторую часть своей жизни Евгений Сливкин проживает в США. Это важно для понимания психологичности его стихов, в которых — все-таки больше России, чем Америки. Я читал книгу и все старался понять: где же он на самом деле находится — то есть, где он живет душой? Что для него Россия — оставленный дом или просто — «так случилось, что я там родился»? Не решаюсь ответить на этот вопрос; ответ нужно угадать вот в этих двух стихотворениях:
Недвижен от рассвета до заката,
где терся недостроенный квартал,
подъемный кран — вождь пролетариата —
над крышами десницу простирал.
Но полыхал в непуганые дали
гигантским ку-клукс-клановским крестом,
когда на нем вольфрамовы спирали
накаливались в сумраке густом.
где терся недостроенный квартал,
подъемный кран — вождь пролетариата —
над крышами десницу простирал.
Но полыхал в непуганые дали
гигантским ку-клукс-клановским крестом,
когда на нем вольфрамовы спирали
накаливались в сумраке густом.
Значит, согласно первому стихотворению, — не здесь и не там? Не спеши, — говорю я себе, — вот еще одно, мастерски инструментованное, — возможно, в нем отгадка?
В неброском небе над Небраской
одна неблесткая звезда
стоит, затянутая ряской,
как неподвижная вода.
Под той звездой на небе плоском,
до беспредельности продлясь,
Небраска выглядит наброском
картины, что не удалась.
одна неблесткая звезда
стоит, затянутая ряской,
как неподвижная вода.
Под той звездой на небе плоском,
до беспредельности продлясь,
Небраска выглядит наброском
картины, что не удалась.
Но о чем я? Неважно, удалась картина Небраски или нет, — это вопрос десятый. Удались — стихи.
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов на-Дону).