Книжно-Газетный Киоск


БЛИЦ-ИНТЕРВЬЮ


Десять лет назад я провел на страницах журнала «Дети Ра» («Дети Ра», № 4, 2009) блиц-опрос ряда поэтов о поэзии Татьяны Бек.

— Что Вы думаете о поэзии Татьяны Бек?
— Ваши любимые стихи Татьяны Бек?
— Какую роль в Вашей жизни сыграла Татьяна Бек?

Ответили Сергей Арутюнов, Татьяна Данильянц, Надя Делаланд, Евгения Доброва, Евгений Лесин, Ольга Логош, Юрий Милорава и Евгений Чигрин.



Сергей АРУТЮНОВ (Москва)

— Что Вы думаете о поэзии Татьяны Бек?

— Поэзия родится там, где поэтика, опыт и страсть постепенно закручивают исполинскую воронку, в которую валятся души. Татьяна Бек вышла здесь победительницей по всем статьям. Узнаваемые черты ее поэтики — тройной эпитетный удар, где каждый из троицы подчеркивает и уточняет одновременно и предыдущий, и последующий. Так умелый плотник загоняет гвоздь в заботливо отшкуренные сосновые разводы — в три удара, и это словно благодарственная молитва за божий свет и день.
В конце стиха почти непременен восхищенный вскрик, переворот лицом к свету, будто бы только что, сначала, не говорилось ни о раздирающей пополам тоске, ни об одиночестве, ни о предчувствии смерти. Поэт словно спохватывается, что его моление будет расценено как нытье и стремительно пытается восстановить равновесие начал. Порой это выглядит надуманно, словно припудривание болячки, урочный аутотренинг, но следует отдавать себе отчет в том, что такой выверт есть единственное средство вбить крюк в вертикальную стену и задержаться на свете дольше, чем предписано.
Подмывает сказать, что эти стихи — классика, и тут же спохватываешься: классики в том виде, в котором она бытовала у нас как минимум в течение ста лет, больше не существует. «Классическая классика» попадает в школьные и институтские программы, заучивается наизусть, обсуждается, переиздается — а кто будет переиздавать книги Бек? Пушкин? Покойный Гантман? Еще какие-нибудь добрые мужественные подвижники? Не верится. Простите — не верю.
По «классической классике» пишутся диссертации, на нее ссылаются, о ней вообще говорят. А Бек в тех же блогах сегодня цитируют в основном девушки, заглянувшие на какой-нибудь женский форум: под стихотворением, стянутым из какого-нибудь раннего сборничка, как правило, или недоуменное или равнодушное молчание или — того хуже — подблеивающие оценки полудурков обоих полов.
Дело не в моем апокалиптическом взгляде на вещи: объективно происходит свертывание прежних литературоцентрических координат, Россия совершенно по-идиотски пробуксовывает на вселенской пошлости скопидомства, снова пришедшей к нам с нежно любимого интеллигенцией Запада, как некогда чума и холера.
Т. Бек выпало застать самое начало процесса — концентрирование поэзии в «книжных кабаках», натужное приспособление ее под «потребительский стандарт среднего класса», где главным персонажем было и останется светлое пиво и тухлая гамбургершачья отрыжка.
Она, помню, радовалась тому, что набитым любителями поэзии стадионам, а заодно и запальчивому интересу властей к Слову, не бывать, как четвертому Риму, но эта радость не была ребячески беззаботной: с алфавитом пришлось проститься. Она чувствовала, что в прежнем понимании доживает одну из последних судеб русского поэта. Ей достался на долю великий духовный перелом — не зря она так часто ломала ноги. Интеллектуальное пространство «толстых журналов», прибежища «перестроечной мысли», сегодня выглядит изодранно — «народу это больше не нужно». Заменивший интеллигентские координаты суррогат телевидения органически не пропускает ни единого живого слова. Негласно действует цензура, пропускающая любую мерзость, но стеной встающая там, где начинает звучать голос совести. Отупение нации развивается скачкообразно, угрожая стать необратимым. Поколение послевоенной интеллигенции, учившееся выживать в накликанные времена свободы у стихов Т. Бек, уходит, растворяется во внуках, правнуках и воспоминаниях. Молодым форма стихов Т. Бек будет казаться архаичной ровно до тех пор, пока нормативом «молодой поэзии» будет бездарный до последней молекулы матерный верлибр, недавний идол «концептуалистов», преобразившийся в гнойник «актуальной поэзии».
Чистая, открытая, плазматическая силлаботоника не может существовать в удушающей атмосфере нравственного релятивизма и приспособленчества.
Это значит, что стихам Т. Бек светит стать какой-то «неклассической классикой». Они и раньше не больно-то вписывались в предписанную реальность. Когда им следовало быть бодрячески комсомольскими, они были торжественно нищенскими, а когда пришла «свобода», ее стихи в ней разочаровались. Отчаялись, сохранив человеческое достоинство одиночки.

— Ваши любимые стихи Татьяны Бек?

— Больше всего, в силу вышеизложенного, мне импонируют стихи из книги «Смешанный лес». В ней не блудный подросток просит прощения у родителей, но осознается кровная связь причин, пространств, судеб.
«На занятия бегала мимо афиш и скворечен…»
«Ночные наши дни темны и окаянны…»
«Хворая, плача и кренясь…»
«В годы пространные, послевоенные…»
«Закат столетия свинцов…»
«И эта старуха, беззубо жующая хлеб…»
Песня («Ох ты, время лиходеево…»)
«Гостиничный ужас описан…»
«На смех толпе, в тоске позора…»
«И родина, где я росла ветвясь…»

Стихотворения этого периода являют собой подлинное преображение поэта, знаменуют расширение духовного контекста от узкокастового до общенародного.
Защищающаяся от мира, вечно враждующая с собой натура проходит через горнило «гайдаровских реформ», как через блоковское возмездие. Это словно пламя, «багровый отсвет», проходящий по лицу: вместе с поэтом в ничтожестве, полурастоптанной оказывается лучшая часть страны, худшая же, захватившая ресурсы, воспринимается предателями, перерожденцами и нуворишами, но прямо в этом не обвиняется. Скорее, уничтожающее презрение водит рукой поэта, когда он собирается бросить в лимузин, проезжающий мимо бомжа, булыжник. В лимузинах пытались ездить и друзья поэта, и каждый проехавший переставал восприниматься человеком чести. Так случилось — случайно ли? — и со мной. Я потерял кредит ее доверия в одну секунду и навсегда. До самой смерти. Такова была этика бессеребренничества.
Булыжник в лимузин… такого жеста либеральная полиция своей верной подруге простить не смогла. В стихах 1993-го года бурлит не вдруг всколыхнувшееся народничество, но намечается ослепительный экзистенциальный предел, за которым очерчиваются контуры сущего. В них видишь «дорожную карту», на которой неведомо как и кем проставлен и ты, и вот — взмываешь вверх над ужасом и тлением, и судишь, и просишь прощения, и принимаешь чужие исповеди как свои. Кастальский ключ закопан — здесь.
В 1993-м году немыслимая жестокость русской жизни подступает вплотную и, кажется, молодецки бьет женщину по плечу, дескать, ну, сказани, сказани мне еще, люблю смелых дур… подставься! До конца после прозрения поэт вынужден стоять под ледяным ветром. Больше — ни пристанища, ни утешения. Разрывы с друзьями, метания, гибель.
Любовная, пейзажная, портретная лирика ее, убежден, создавалась во имя высшей точки кипения лирики — четырехсот пятидесяти одного градуса по Фаренгейту.

— Какую роль в Вашей жизни сыграла Татьяна Бек?

— Если бы не она, я бы не полюбил поэзию. Попади в другой семинар в Литинституте, и не зажглось бы в душе подлинной страсти к плетению словес, — не понял бы русской силлаботоники, не осознал бы всепробуждающей ее силы, черпаемой из самого раскаленного, дымящегося языкового нутра.
Бывало, я досадовал на ее едкие оценки, не мог осознать перепадов из лучшего в худшее и назад, но всегда заранее говорил себе — спокойно, это слова славного поэта, которые я когда-нибудь вспомню, а то, что я их слышу, уже само по себе божий дар с яичницей в одном флаконе.
Ей образцово дурно жилось. Бывало, я мог привести ее по телефону в состояние приподнятое: ей приходила в голову мысль или строка, и она спешила проститься. А может быть, приходил долгожданный гость. Очно, помнится, наши разговоры не клеились: она много куда спешила. Она была нетерпелива, она все время кого-то ждала, неслась по городу, чтобы не думать о неизбежном — о том, что одинока, нелюбима, предаваема на каждом шагу обстоятельствами, бытом, заговором молчания вокруг «нашей милой Тани». Неслась… На улице ее интересовало то, от чего я обычно отводил взгляд: бомжи, придурки, помойки, старухи, цыганки, кошки и нищенки. Она любовно называла их «сумасшедшими». Это была высшая оценка непротивления Злу, в ее глазах — знак небесной благодати. Конечно, в помойки она не заглядывала, но позже я понял, что запах фруктово-молочно-овощной гнили — единственное, что оставалось прежним все эти годы: даже выветривающаяся парфюмерия стала пахнуть по-другому.
С ее подачи я написал первую статью в «Вопросы литературы». Далее — «Экслибрис», где у нее была полоса. Венец — премия Бориса Пастернака, после которой цинично и здраво (взаимосвязь одного с другим самая неразрывная) я скажу так — Она Сделала Мою Судьбу. Если же без цинизма, поэту нельзя заниматься только собой, молчать о том, что он считает симптоматическим: не все можно высказать стихами, наконец… поэт подлинный не замкнут ни на секунду — он даже во сне, с отключенным телефоном и отрезанным дверным звонком открыт пространству настежь, как проветриваемый по весне дом. Привлечение любви пространства, если помните, еще пастернаковский завет. Она ему следовала до конца. Странноприимство… оно было свойственно ей куда в большей степени, чем кому бы то ни было. Удивительно, как не толклись возле ее двери паломничающие нищенки и калики перехожие, но тут лишь реалии века: обворовывали ее регулярно.
Когда ты чувствуешь себя в силах сказануть, тут же тебе и должна встретиться сухая крепкая рука. На самом старте — пара верящих в тебя глаз.
Мне они встретились.
Теперь я говорю, что она моя литературная мать, что у нее я учился и стихам, и, что главнее, чувствованию правды, исступленному всматриванию в ткань словесную и житийную (как редко удается избегнуть пафоса там, где его следует избегать).
Если бы не она, меня бы не было… да и есть ли я сейчас, когда пытаюсь отдать себе в этом отчет? Мне кажется, именно теперь — определеннее, чем когда-либо.