Книжная полка Эмиля Сокольского
Книжная полка Эмиля Сокольского
Вера Павлова, «Избранный»
М.: «Издательство “Э”», 2018
Манера письма Веры Павловой узнаваема, содержание стихов — неожиданно. По внешним признакам это — миниатюры, уложенные обычно в восемь строк и написанные в рамках русской классической традиции; по звучанию — музыкальные пьесы, первая часть которых идет на глубоком вдохе, вторая — на спокойном выдохе с непредсказуемой, порой парадоксальной концовкой: мгновенным росчерком последней строки. Удивительно, но в каждом стихотворении Павловой вмещается самоанализ чувств и ощущений, выраженный точными словами — и новым языком. Я сначала хотел сказать — с отзвуками раннеахматовских мотивов, но остановил себя: с таким же успехом можно припомнить даже и Маяковского (действительно, энергичность строк кое-где его напоминает). Павлова — конечно, учтя богатый опыт русской поэзии, точнее, растворив его в своей крови, — пишет «свое» и «себя», будто бы позабыв обо всех предшественниках и бормоча, в отрешенности от мира, одну, другую, третью реплику (а стихотворения ее — и есть реплики), где бы она ни находилась: в комнате ли (глядя в окно, занимаясь домашним хозяйством или, скажем, ища забытый где-то телефон), на улице (выйдя в магазин или попросту гуляя), в транспорте… В этих стихах — неугомонное любопытство, — почти детское, подростковое, одним словом — истинно поэтическое, не позволяющее драматизировать жизнь и преобразующее любую беду в законченный, гармоничный поэтический рисунок.
Но вот последняя книга — с пометкой: «Стихи, дневниковые записи и фотографии 2011—2014 годов», — период борьбы с болезнью мужа, оказавшейся неизлечимой. Книга трагическая, душевно-тяжелая. Уже в самом начале сообщается: «Со временем голос привык/ в рулады укладывать вой». Я думал, что если каждая страница будет говорить о присутствии смерти, далеко не продвинусь, не хватит читательского мужества. Но малодушия не случилось: поэзия делает чудо, утверждая жизнь самим строем стиха, уводя от горестных мыслей в какие-то музыкальные сферы, где возможно дышать, сохранять внутреннее равновесие и даже шутить (тень юмора иногда падает на некоторые строки Павловой — но это, конечно, улыбка сквозь слезы), и «шутки» эти, как ни удивительно, оправданы:
Но вот последняя книга — с пометкой: «Стихи, дневниковые записи и фотографии 2011—2014 годов», — период борьбы с болезнью мужа, оказавшейся неизлечимой. Книга трагическая, душевно-тяжелая. Уже в самом начале сообщается: «Со временем голос привык/ в рулады укладывать вой». Я думал, что если каждая страница будет говорить о присутствии смерти, далеко не продвинусь, не хватит читательского мужества. Но малодушия не случилось: поэзия делает чудо, утверждая жизнь самим строем стиха, уводя от горестных мыслей в какие-то музыкальные сферы, где возможно дышать, сохранять внутреннее равновесие и даже шутить (тень юмора иногда падает на некоторые строки Павловой — но это, конечно, улыбка сквозь слезы), и «шутки» эти, как ни удивительно, оправданы:
Что новенького, пожилой соловей,
в напевах твоих? — Отвечаю:
веселые стали еще веселей,
печальные стали печальней,
и эта воинствующая печаль
на прежнюю не похожа —
той только плачущих было жаль,
а этой — и смеющихся тоже.
в напевах твоих? — Отвечаю:
веселые стали еще веселей,
печальные стали печальней,
и эта воинствующая печаль
на прежнюю не похожа —
той только плачущих было жаль,
а этой — и смеющихся тоже.
Нет, книга — не сплошь о болезни, об умирании любимого; в ней — о любви, о вспышках счастливой памяти, о творческом восприятии жизни в целом — с ее светлыми и темными сторонами: конечно, это сочетание выражено с предельной (для Веры Павловой) остротой:
Проснувшись, сперва заплакала,
потом открыла глаза.
Забвения поля маковым
еще побродить нельзя,
чуток подышать багульником,
часок погостить в раю?
Нельзя.
Не поспоришь с будильником.
Встаю.
потом открыла глаза.
Забвения поля маковым
еще побродить нельзя,
чуток подышать багульником,
часок погостить в раю?
Нельзя.
Не поспоришь с будильником.
Встаю.
С предельной остротой выражена и самотерапия; я не хочу называть это «горькой иронией», скорее — попыткой уцепиться за слова, найти в стихотворной речи высокую поддержку, спасение в художественном образе: «Ты болен. Я болельщица/ твоей дуэли с болью»; «Умирающий вторым/ умирает дважды»; «К тому же нас двое, а смерть одна./ В общем, бояться нечего». И даже понарошку примерять смерть на себя:
Умру? Нет, убегу, как молоко.
Оно не убегает далеко,
но не поймать его, но не вернуть.
Плясать, ошпарившись.
На пальцы дуть.
Оно не убегает далеко,
но не поймать его, но не вернуть.
Плясать, ошпарившись.
На пальцы дуть.
И еще: о дневниковых записях. Вот одна из них — собственно, ее и достаточно было бы для комментария ко всем стихам «Избранного». И вообще — это прекрасные слова о том, что такое поэзия. (Torture в переводе с английского «пытка».)
«Jeremiah Denton, американский офицер. попавший в плен к вьетнамцам, в агитационном фильме произносит предписанный текст “Все хорошо, со мной прекрасно обращаются, отлично кормят”, а глазами морзянкой вымаргивающий TORTURE. — Подвиг, совершаемый многими стихотворениями (и невозможный в прозе). Только в стихах чаще рассказывается о пытках, а ритм телеграфирует — на самом-то деле все прекрасно!»
«Jeremiah Denton, американский офицер. попавший в плен к вьетнамцам, в агитационном фильме произносит предписанный текст “Все хорошо, со мной прекрасно обращаются, отлично кормят”, а глазами морзянкой вымаргивающий TORTURE. — Подвиг, совершаемый многими стихотворениями (и невозможный в прозе). Только в стихах чаще рассказывается о пытках, а ритм телеграфирует — на самом-то деле все прекрасно!»
Анатолий Ехалов, «По правде говоря: встречи на проселках»
Вологда: «Киселев А. В.», 2018
Автор — известный в Вологде писатель, режиссер документального кино (более ста пятидесяти фильмов! — в основном о Русском Севере), постановщик народных праздников; а книг у него вышло без малого тридцать. И вот последняя, написанная по следам путешествий во множество уголков вологодской земли. «В каждом доме история, в каждом сага, в каждом — роман», — уверяет автор на одной из четырехсот страниц этого пухлого издания, и насколько же оправданы его слова! Оно составлено из рассказов жителей деревень, среди которых и крестьяне, и художники, и директор совхоза, и учительница, и генеральный директор агрофирмы… много, много рассказчиков собралось у Ехалова под одной обложкой, и слушать их — в письменной передаче автора, бережно сохраняющего народную речь, — несравненное удовольствие. Деревенский уклад, обычаи, народная культура, семья, характеры, отношение к жизни, трудовые будни, повороты судеб — все эти темы звучат словно в музыкальном многоголосье. Я не случайно сказал о музыке: «Вот так и жили — вспоминает один из героев книги. — Песни пели и старые, и малые: на сенокос идут — поют, с сенокоса — опять поют. Молодежь за околицей хороводы водит…» — «Хорошее время было, — говорит другой. — Вот хоть верь, хоть не верь, но на колхозную, на коллективную работу не только я, а все бегом бежали. Нас не надо было заставлять, не надо было понукать, не надо было подталкивать». — «Исходил всю Россию, а вот святой землей, земным раем для меня оказалась родина», — говорит третий. И это без всякого пафоса, от всего сердца.
Сколько любви и добра к людям и к своему краю и у Анатолия Ехалова! Да, конечно: особенность речи собеседников он бережно сохраняет, но авторская речь — вступление, связки между монологами, концовка — полны личной теплоты и безыскусной, некнижной художественности. Например, так завершает он встречу с одной из своих героинь: «Татьяна Дмитриевна провожала меня до калитки и долго махала рукой. Мы спустились в низину, и разом окутала темнота этот мир. А когда вновь выбралась машина на взгорок, я увидел далеко в темноте маленький дрожащий огонек ее избушки».
Конечно, такие книги — для чтения, а не для пересказа с чужих слов. Разве передать неподражаемый юмор рассказчика, в роли которого выступает сам автор? Сначала он дает слово случайно встреченному почтальону, объясняющему, в какую именно деревню заехали гости:
«— Ежели вы надумаете письмо сюда направлять, то надо писать Захаровская, а по настоящему называется она Заречьем. Вон та следующая деревня пишется у нас Марьинским, а зовется Шильниковым, еще подальше будет Степановская, по-устному Талашово, там вон на взгорье Кузнецово, пишется Ильюхиным…
— Как хоть зовут-то вас? — поспрошал я его.
— Кичигиным. Николаем…»
И далее следует вопрос — в тон разъяснениям мужичка:
«— Это по-письменному. А по устному?»
Но юмор юмором, а мужичок-то прав: действительно, бывают деревни с двойными названиями. Открою тайну: и не только на Русском Севере, но и в Приазовье, где мне посчастливилось родиться.
Сколько любви и добра к людям и к своему краю и у Анатолия Ехалова! Да, конечно: особенность речи собеседников он бережно сохраняет, но авторская речь — вступление, связки между монологами, концовка — полны личной теплоты и безыскусной, некнижной художественности. Например, так завершает он встречу с одной из своих героинь: «Татьяна Дмитриевна провожала меня до калитки и долго махала рукой. Мы спустились в низину, и разом окутала темнота этот мир. А когда вновь выбралась машина на взгорок, я увидел далеко в темноте маленький дрожащий огонек ее избушки».
Конечно, такие книги — для чтения, а не для пересказа с чужих слов. Разве передать неподражаемый юмор рассказчика, в роли которого выступает сам автор? Сначала он дает слово случайно встреченному почтальону, объясняющему, в какую именно деревню заехали гости:
«— Ежели вы надумаете письмо сюда направлять, то надо писать Захаровская, а по настоящему называется она Заречьем. Вон та следующая деревня пишется у нас Марьинским, а зовется Шильниковым, еще подальше будет Степановская, по-устному Талашово, там вон на взгорье Кузнецово, пишется Ильюхиным…
— Как хоть зовут-то вас? — поспрошал я его.
— Кичигиным. Николаем…»
И далее следует вопрос — в тон разъяснениям мужичка:
«— Это по-письменному. А по устному?»
Но юмор юмором, а мужичок-то прав: действительно, бывают деревни с двойными названиями. Открою тайну: и не только на Русском Севере, но и в Приазовье, где мне посчастливилось родиться.
Сухбат Афлатуни, «Русский язык»
М.: «Воймега», 2019
Язык русский — да не совсем. Я имею в виду способ художественного выражения мыслей, а выглядит он так, будто автор подбирает слова наугад. Намеренно случайные, слова, соответственно, складываются в намеренно корявые выражения; но может быть — это вовсе не корявость, это какое-то особенное, восточное говорение, которое можно уподобить богатому ковру с узором, детали которого не сразу различаешь, не всегда понимаешь, что к чему, и остается попросту разглядывать его, не задумываясь о «правильности» рисунка, о том, куда ведет та или другая линия, о необходимости сосредоточиться на чем-то одном. Я думаю, что и сам изготовитель такого ковра не имеет предварительного плана, не держит в голове эскиза будущего произведения; он действует интуитивно, ему интересно — что получается и что в конце концов получится. Предварительный замысел лишает свободы действий, куда интересней и рискованней — раствориться в собственном воображении, взлететь, не имея понятия, в каком месте приземлишься.
Если я не смогу передать — грош цена мне я знаю
будет — если вот эту вот дрожь — проливная сырая
не сумеет строка ухватить — если чем-то в последний
отвлечется момент — в облака бесполезно ныряя
чтобы жар заглушить в белой маечке маечке летней<…>
будет — если вот эту вот дрожь — проливная сырая
не сумеет строка ухватить — если чем-то в последний
отвлечется момент — в облака бесполезно ныряя
чтобы жар заглушить в белой маечке маечке летней<…>
Ход стихов Афлатуни тороплив, временами порывист, голос беспокоен, настойчив, лексический запас у него достаточно богат, высокий стиль уживается с речевой опрощенностью, русский язык превращается в какую-то гремучую смесь; автор словно играет в «нерусского» поэта, увлеченно перебирающего русские слова и выстраивающего из них кочковатые строфы, в которых зияют пропуски логических связей, а выраженная немыслимыми образами суть воспринимается скорее не умом, а чувством. По-моему, приводить цитаты из Афлатуни можно и без упоминания о контексте:
<…>
увидишь как там говорю в коридоре
напротив больничном остывшем как море
в слепом ноябре где из пятой палаты
каталка скрипит сквозь затычки из ваты<…>
увидишь как там говорю в коридоре
напротив больничном остывшем как море
в слепом ноябре где из пятой палаты
каталка скрипит сквозь затычки из ваты<…>
Иногда поэта так «далеко заводит речь», что он окончательно выходит за пределы реальности и ударяется в сюрреализм — настолько демонстративный, что кажется пародией, — пародией на сам жанр, а не на отдельных его представителей — хотя, конечно, аналогии могут приходить в голову самые разные, — например, с Алексеем Парщиковым («А что такое море? — это свалка велосипедных рулей, а земля из-под ног укатила,/ море — свалка всех словарей, только твердь язык проглотила», — это Парщиков). Но у метаметафористов была своя продуманная программа; у Сухбата Афлатуни — разгул фантазии «на русском языке»:
<…>
море невидимых кораблей
их парусов и заросших тиной винтов
море глубоководных чертей
их колеблющихся изумрудных усов
море податливых женщин пляжа
с запахом крема от загара
и свежеокрашенных ногтей
море пятнистого камуфляжа
море приема стеклотары
море поющих матерей и отцов и детей<…>
море невидимых кораблей
их парусов и заросших тиной винтов
море глубоководных чертей
их колеблющихся изумрудных усов
море податливых женщин пляжа
с запахом крема от загара
и свежеокрашенных ногтей
море пятнистого камуфляжа
море приема стеклотары
море поющих матерей и отцов и детей<…>
Вот он, восточный многоцветный ковер, и, конечно, женщины (ну конечно же — податливые). В общем, чтение Афлатуни — занимательное занятие: на каждом шагу — какая-то смысловая, образная внезапность. Конечно, есть исключения, например, вполне лирическое стихотворение, шатко-ритмичное, без словесных излишеств, но в котором за автора говорят воздух, свет, покой, разлитые в уголке узбекского города Чирчик:
долгий семидесятый год
столетье Ильича
дымит чирчикский химзавод
в церкви горит свеча
а во дворе накрывают стол
и разливают чай
наполняют ведро водой
чтобы побрызгать двор
еще меня нет во дворе
да и на свете нет
вода качается в ведре
и отражает свет
столетье Ильича
дымит чирчикский химзавод
в церкви горит свеча
а во дворе накрывают стол
и разливают чай
наполняют ведро водой
чтобы побрызгать двор
еще меня нет во дворе
да и на свете нет
вода качается в ведре
и отражает свет
Виктор Петров, «Твердь»
М.: «Издание журнала “Юность”», 2019
В стихах Виктора Петрова — вечный непокой, прерывистое дыхание, заклинания, вскрики, мольба, порою стон — и странное дело: при таком душевном напряжении у них твердая, уверенная поступь. Случай, когда поэт не соглашается на стихотворческую игру, не прибегает к иронии, не демонстрирует холодноватую отстраненность взгляда, не моделирует «лирического героя» (термин, придуманный Юрием Тыняновым применительно к Блоку); он — сам все то, о ком и о чем пишет. Каждое его стихотворение начинается с
толчка первой же строки, то есть — оно не набирает скорость, поскольку скоростью является уже начальная строфа — и так, не сбавляя ходу, не теряя фокуса, движется стихотворение до последней точки. «Река замерзала, замерзла./ Железом гремят поезда./ И прорубь укажет звезда,/ И плеском аукнутся весла» — в этой выбранной мной наугад строфе и здоровая энергия, и чеканный ритм, и крепкая кладка слов, и взаимосвязь земного и небесного с их таинственными перекличками и символическими приметами (лед — разлука, блик звезды в проруби — надежда если не на радость, то на облегчение). Петрову близко восприятие мира как мистической загадки, с которой поэт остается один на один — что роднит его с поэтикой Юрия Кузнецова, в художественном мире которого реальность обыденная противопоставляется реальности мифологической (иначе говоря — духовной), существование России — трагично, любовь к женщине — «мираж и обманка». А тема любви к родине и тема любви к женщине — и составляют содержание «Тверди».
толчка первой же строки, то есть — оно не набирает скорость, поскольку скоростью является уже начальная строфа — и так, не сбавляя ходу, не теряя фокуса, движется стихотворение до последней точки. «Река замерзала, замерзла./ Железом гремят поезда./ И прорубь укажет звезда,/ И плеском аукнутся весла» — в этой выбранной мной наугад строфе и здоровая энергия, и чеканный ритм, и крепкая кладка слов, и взаимосвязь земного и небесного с их таинственными перекличками и символическими приметами (лед — разлука, блик звезды в проруби — надежда если не на радость, то на облегчение). Петрову близко восприятие мира как мистической загадки, с которой поэт остается один на один — что роднит его с поэтикой Юрия Кузнецова, в художественном мире которого реальность обыденная противопоставляется реальности мифологической (иначе говоря — духовной), существование России — трагично, любовь к женщине — «мираж и обманка». А тема любви к родине и тема любви к женщине — и составляют содержание «Тверди».
Черт завалится в чертополох,
Верстовая огорошит весть.
Между строк записываю вздох —
Тайнопись ты сможешь ли прочесть?
Родина моя бредет в бреду,
И бредет по ветру босиком.
Хочет ветер отвести беду,
Катит листьев залежалый холм.<…>
Верстовая огорошит весть.
Между строк записываю вздох —
Тайнопись ты сможешь ли прочесть?
Родина моя бредет в бреду,
И бредет по ветру босиком.
Хочет ветер отвести беду,
Катит листьев залежалый холм.<…>
Эти строки — из стихотворения «Тайнопись», очень характерного для Петрова: тревожная интонация; то шепчущая, то рокочущая звукопись; современность и даль времен сливаются в какой-то неясный гул, исходящий из глубины земли и с неоглядных донских полей, — и этот гул вечности не дает права на оплакивание настоящего и на покорность судьбе: «Мы еще не отзвучали гордо,/ И поэт-бродяга — человек». Да, в постмодернистскую эпоху нужна смелость так писать: кто ж сейчас пишет о «служении», если куда привлекательней самолюбование, представление себя в выгодном свете…
Любовь в женщине в стихах Виктора Петрова — возвышенна, чувственна, остра до боли, до вскрика; а горе разлуки он возвышает до природного символа. Ветка в окне — и вестница разлуки, и свидетельница былого счастья, которую поэтому невозможно воспринимать как чужую. Иначе говоря, она — метафора горького одиночества:
Любовь в женщине в стихах Виктора Петрова — возвышенна, чувственна, остра до боли, до вскрика; а горе разлуки он возвышает до природного символа. Ветка в окне — и вестница разлуки, и свидетельница былого счастья, которую поэтому невозможно воспринимать как чужую. Иначе говоря, она — метафора горького одиночества:
Поцелуи мои расцветали на теле твоем,
А один запылал… И осталась нагрудная метка.
И пускай засыпаю уже не с тобою вдвоем,
Но стучит по стеклу, как тогда, безрассудная ветка.
Не она ли соперницей билась в ночное окно?
Только ты не пускала ее — нам хватало друг друга.
И венчал, увлекая за Дон, колокольный канон,
И казалось, вдыхали на ложе цветение луга. <…>
Наземь падает ветка — беру, хоть не знаю зачем,
И жалею ее, как одну лишь тебя и жалею.<…>
А один запылал… И осталась нагрудная метка.
И пускай засыпаю уже не с тобою вдвоем,
Но стучит по стеклу, как тогда, безрассудная ветка.
Не она ли соперницей билась в ночное окно?
Только ты не пускала ее — нам хватало друг друга.
И венчал, увлекая за Дон, колокольный канон,
И казалось, вдыхали на ложе цветение луга. <…>
Наземь падает ветка — беру, хоть не знаю зачем,
И жалею ее, как одну лишь тебя и жалею.<…>
Как видно, стихи «Тверди» отличает некоторая возвышенная старомодность, но эта старомодность выглядит вполне современно. Выбора у поэта нет: с одной стороны, он враг «сниженной» речи, с другой стороны — для поэтики Петрова невозможна и уравновешенная, «успокоенная», «теплая» речь; тут уж либо холод, либо жар, либо то и другое во взаимодействии («Дней студеная череда/ И ночей раскаленные сны./ Я живу — то ли “нет”, то ли “да”: / Плач стоит у моей стены»).
Но в поэзии, где все странно, необычно, неповторимо и живет по своим реалистическим законам (потому что все художественно выраженное — даже в форме мифа — становится реальностью), плач преобразуется в песню. Мистическая загадка!
Но в поэзии, где все странно, необычно, неповторимо и живет по своим реалистическим законам (потому что все художественно выраженное — даже в форме мифа — становится реальностью), плач преобразуется в песню. Мистическая загадка!
Я сойду с электрички — не с ума ли сойду…
Надрывается горлица в дачном саду.
Что неволя, что воля — теперь все одно:
Умирает рябина и стучится в окно. <…>
Камыши оторочены черной каймой.
Слышу горлицу, слышу: «Милый мой, милый мой».
Надрывается горлица в дачном саду.
Что неволя, что воля — теперь все одно:
Умирает рябина и стучится в окно. <…>
Камыши оторочены черной каймой.
Слышу горлицу, слышу: «Милый мой, милый мой».
В конце ритмический сбой: перехватило горло.
Но песни продолжаются.
Но песни продолжаются.