ЭТИ ОСЛЕПИТЕЛЬНЫЕ ДНИ
* * *
* * *
Удивительно пахнет дождём —
воздух соткан из влаги и воли,
жадно дышишь и веришь с трудом,
что сугробы мы перебороли.
А зима бесконечной была,
опостылело это убранство —
как посмертная маска бела
затвердевшая корка пространства.
Девять месяцев — гипсовый гнёт,
воздух в струнку, деревья ни шагу,
и казалось, что кончится год
и земля под снегами умрёт,
не всосав животворную влагу.
А теперь — до ростка, до комка
глинозёма — всё дышит весною,
и течёт как ночная река
в отраженьях асфальт подо мною.
И безумный, казённый, любимый
город, вырванный из-подо льда,
и машины, летящие мимо,
одуревши, не зная куда,
в гром, в жару, где сирени в пыли, —
всё омыто прозрачной водою,
всё омыто водой молодою,
властным запахом мокрой земли.
воздух соткан из влаги и воли,
жадно дышишь и веришь с трудом,
что сугробы мы перебороли.
А зима бесконечной была,
опостылело это убранство —
как посмертная маска бела
затвердевшая корка пространства.
Девять месяцев — гипсовый гнёт,
воздух в струнку, деревья ни шагу,
и казалось, что кончится год
и земля под снегами умрёт,
не всосав животворную влагу.
А теперь — до ростка, до комка
глинозёма — всё дышит весною,
и течёт как ночная река
в отраженьях асфальт подо мною.
И безумный, казённый, любимый
город, вырванный из-подо льда,
и машины, летящие мимо,
одуревши, не зная куда,
в гром, в жару, где сирени в пыли, —
всё омыто прозрачной водою,
всё омыто водой молодою,
властным запахом мокрой земли.
1976
* * *
Земля моя, моя родная,
в снегу, бетоне и стекле —
и всё-таки такая земляная,
как и положено родной земле.
Всё, что в тебя вминали сапогами,
что грейдера отвалами скребли,
открылось в нас, нет — больше — стало нами,
живою памятью земли.
Что ждало нас — бредовая наука,
ночной кошмар, облипший наяву,
полупустых аудиторий скука,
профессора со стажем ГПУ.
По вечерам неряшливость прилавка,
свет неживой струится со стены,
в мясном отделе часовая давка —
глаза опущены и скулы сведены.
А слева за окрашенной решёткой
в нетопленом отсеке угловом
теснятся мужики за водкой
и прячут шкалики за рукавом.
Где родина, где купола златые,
концерты, выставки, разъездов кутерьма? —
Продмага три ступеньки ледяные,
над входом лампочка, на улице зима.
Так как же эта чёрная громада —
оранжевые окна в вышине —
удерживается от распада,
глядит хоккей из Ленинграда,
когда гореть пристало ей в огне?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Но если кровь течёт не как руда —
твердея, каменея, пламенея —
перегнаны сквозь сердце вместе с нею,
встают в былом величье города.
Тогда над деревцами, колеями,
бетонными коробками жилья
восходят храмы, блещут куполами,
безгласыми гудят колоколами,
и это память, это кровь моя!
в снегу, бетоне и стекле —
и всё-таки такая земляная,
как и положено родной земле.
Всё, что в тебя вминали сапогами,
что грейдера отвалами скребли,
открылось в нас, нет — больше — стало нами,
живою памятью земли.
Что ждало нас — бредовая наука,
ночной кошмар, облипший наяву,
полупустых аудиторий скука,
профессора со стажем ГПУ.
По вечерам неряшливость прилавка,
свет неживой струится со стены,
в мясном отделе часовая давка —
глаза опущены и скулы сведены.
А слева за окрашенной решёткой
в нетопленом отсеке угловом
теснятся мужики за водкой
и прячут шкалики за рукавом.
Где родина, где купола златые,
концерты, выставки, разъездов кутерьма? —
Продмага три ступеньки ледяные,
над входом лампочка, на улице зима.
Так как же эта чёрная громада —
оранжевые окна в вышине —
удерживается от распада,
глядит хоккей из Ленинграда,
когда гореть пристало ей в огне?
. . . . . . . . . . . . . . . .
Но если кровь течёт не как руда —
твердея, каменея, пламенея —
перегнаны сквозь сердце вместе с нею,
встают в былом величье города.
Тогда над деревцами, колеями,
бетонными коробками жилья
восходят храмы, блещут куполами,
безгласыми гудят колоколами,
и это память, это кровь моя!
1979
* * *
Сколько тут домов снесли
под один замах,
лишь проплешины земли —
память о домах.
Взялся поздний снегопад
выбелить дотла
пустоту, где год назад
жизнь своя текла.
Паром дверь заволокло —
вход по одному —
застоялое тепло
плещется в дому.
Газовых конфорок пыл,
жар кухонных ссор.
А какой тут запах плыл
за окно во двор!
Коридорной лампы свет
жалко оголён.
На стене велосипед
косо закреплён.
В белом воздухе пустом
в двадцать пять венцов
высится снесённый дом
без своих жильцов.
Словно струи сквозь золу,
в землю, в корни трав,
все они ушли во мглу,
слова не сказав.
под один замах,
лишь проплешины земли —
память о домах.
Взялся поздний снегопад
выбелить дотла
пустоту, где год назад
жизнь своя текла.
Паром дверь заволокло —
вход по одному —
застоялое тепло
плещется в дому.
Газовых конфорок пыл,
жар кухонных ссор.
А какой тут запах плыл
за окно во двор!
Коридорной лампы свет
жалко оголён.
На стене велосипед
косо закреплён.
В белом воздухе пустом
в двадцать пять венцов
высится снесённый дом
без своих жильцов.
Словно струи сквозь золу,
в землю, в корни трав,
все они ушли во мглу,
слова не сказав.
1978
* * *
По жухлым травам просеки сквозной
летит тяжёлый ветер земляной
и листья пред собою гонит валом —
зелёную апрельскую тщету.
Они разваливаются на лету
и бьются ураганом обветшалым,
не покрывая дёрна наготу.
А в вышине воздушное движенье —
торжественно рождается весна —
клубятся тучи, ширится свеченье,
и растекается голубизна.
И птицы рвутся в светлые проёмы,
и прутья тычут почки в вышину,
и кажется, что отголоски грома
бесповоротно утвердят весну.
В гранитном парке сталинских домов,
чьи капители расцвести готовы,
фосфоресцирующий свет лилов
и мостовые мокрые лиловы.
И над слепой доверчивой весной
летит тяжелый ветер земляной,
окрашенный свечением лиловым,
валы листвы уже изнемогли,
и только руки тянутся с земли,
туда, где птицы развернулись снова
и за покров сияющий ушли.
летит тяжёлый ветер земляной
и листья пред собою гонит валом —
зелёную апрельскую тщету.
Они разваливаются на лету
и бьются ураганом обветшалым,
не покрывая дёрна наготу.
А в вышине воздушное движенье —
торжественно рождается весна —
клубятся тучи, ширится свеченье,
и растекается голубизна.
И птицы рвутся в светлые проёмы,
и прутья тычут почки в вышину,
и кажется, что отголоски грома
бесповоротно утвердят весну.
В гранитном парке сталинских домов,
чьи капители расцвести готовы,
фосфоресцирующий свет лилов
и мостовые мокрые лиловы.
И над слепой доверчивой весной
летит тяжелый ветер земляной,
окрашенный свечением лиловым,
валы листвы уже изнемогли,
и только руки тянутся с земли,
туда, где птицы развернулись снова
и за покров сияющий ушли.
1976
* * *
Сумерки на землю налегли,
даже небо отдано удушью,
зарево зелёное вдали
реет над асфальтовою сушью.
В темноте они ещё светлей —
ожиданье тягостной недели —
прутья на обрубках тополей
уплотнились и позеленели.
И уже гуляет над Москвой
среди туч, насупленных зловеще, —
лёгкою косынкой грозовой
эта зелень светлая трепещет.
Входит лето в каменный мешок,
опоздав и перепутав числа.
Тут любой не то что одинок,
а с самим собою разлучился.
……………………………………………
Капли света бьются о стекло,
небо дышит духотой сырою.
На Москве обвисло тяжело
лето довоенного покроя.
Что же сердце полое щемит,
будто в пустоте его щербинка,
что же в небо тусклое летит
зелени прозрачная косынка?
даже небо отдано удушью,
зарево зелёное вдали
реет над асфальтовою сушью.
В темноте они ещё светлей —
ожиданье тягостной недели —
прутья на обрубках тополей
уплотнились и позеленели.
И уже гуляет над Москвой
среди туч, насупленных зловеще, —
лёгкою косынкой грозовой
эта зелень светлая трепещет.
Входит лето в каменный мешок,
опоздав и перепутав числа.
Тут любой не то что одинок,
а с самим собою разлучился.
……………………………………………
Капли света бьются о стекло,
небо дышит духотой сырою.
На Москве обвисло тяжело
лето довоенного покроя.
Что же сердце полое щемит,
будто в пустоте его щербинка,
что же в небо тусклое летит
зелени прозрачная косынка?
1978
* * *
А вечерами баяны...
А вечера стеклянны,
дымчаты и тоскливы,
как ладов переливы.
А в ночь на первое мая
сгущается тьма ночная,
и духота садится,
и тяжко дышит столица.
И открытые окна тянут
тоски городской настой.
И баян одинокий стянут
по горлу ночной темнотой.
А вечера стеклянны,
дымчаты и тоскливы,
как ладов переливы.
А в ночь на первое мая
сгущается тьма ночная,
и духота садится,
и тяжко дышит столица.
И открытые окна тянут
тоски городской настой.
И баян одинокий стянут
по горлу ночной темнотой.
Из цикла «Ветер Иудеи»
* * *
* * *
Сразу после чёрных льдин в апреле
или в майской пене надувной —
каждый раз в конце Страстной недели
землю странный обжигает зной.
Это к нам доносится доныне
и над нами властвует тогда
прокалённый над песком пустыни
алчный воздух Страшного Суда.
И на глаз дряхлеют мостовые,
и пугает выпуклость земли —
будто бы наросты вековые
с грунта первозданного сползли.
Мы по кремню мощному шагаем,
кубы света обтекаем мы,
как холмы в долине за Синаем,
вздыблены московские холмы.
Всё пространство в Иудею сжато
и таким в столетья внедрено —
двое суток с ночи до заката
ничего иного не дано.
...Дверь во тьму нагретую открыта,
гомон посетителей ночных.
И служанка сонная сердито
говорит: а вон один из них!
Вот ходи, а ноги загудели,
сторонись от памятливых глаз.
Не к кому стучаться в Иудее,
вся Москва безлюдна в этот час.
или в майской пене надувной —
каждый раз в конце Страстной недели
землю странный обжигает зной.
Это к нам доносится доныне
и над нами властвует тогда
прокалённый над песком пустыни
алчный воздух Страшного Суда.
И на глаз дряхлеют мостовые,
и пугает выпуклость земли —
будто бы наросты вековые
с грунта первозданного сползли.
Мы по кремню мощному шагаем,
кубы света обтекаем мы,
как холмы в долине за Синаем,
вздыблены московские холмы.
Всё пространство в Иудею сжато
и таким в столетья внедрено —
двое суток с ночи до заката
ничего иного не дано.
...Дверь во тьму нагретую открыта,
гомон посетителей ночных.
И служанка сонная сердито
говорит: а вон один из них!
Вот ходи, а ноги загудели,
сторонись от памятливых глаз.
Не к кому стучаться в Иудее,
вся Москва безлюдна в этот час.
1977
Иов
Спасибо, что помог душе разоблачиться —
она теперь Твоя, как никогда,
она теперь свободна, словно птица,
не знающая на земле труда.
Что мне богатство, что мои чертоги,
что шёпот уваженья за спиной!
В пыли сижу я посреди дороги,
зато теперь Ты, Господи, со мной.
Так где же милосердье и пощада —
без передышки с проклятого дня,
как будто бы лавина камнепада,
несчастья покатились на меня.
За что Твой гнев — ищи пути кривые
и вырви изолгавшийся язык.
Ты покажи, где согрешил впервые
и где уже к обману я привык.
Не отворачивайся, подожди немного,
пусть крючкотворы хоть пятно найдут.
А если — нет, я вызываю Бога
истцом на справедливый суд.
Я не боюсь губительного грома —
и так уж через силу я живу.
Я пеплом мной построенного дома
посыплю отягчённую главу.
Ты возложи вину как Дар Небесный,
и я легко сойду под кров земной.
Глаза мои слепит огонь отвесный,
до неба вставший прямо предо мной.
она теперь Твоя, как никогда,
она теперь свободна, словно птица,
не знающая на земле труда.
Что мне богатство, что мои чертоги,
что шёпот уваженья за спиной!
В пыли сижу я посреди дороги,
зато теперь Ты, Господи, со мной.
Так где же милосердье и пощада —
без передышки с проклятого дня,
как будто бы лавина камнепада,
несчастья покатились на меня.
За что Твой гнев — ищи пути кривые
и вырви изолгавшийся язык.
Ты покажи, где согрешил впервые
и где уже к обману я привык.
Не отворачивайся, подожди немного,
пусть крючкотворы хоть пятно найдут.
А если — нет, я вызываю Бога
истцом на справедливый суд.
Я не боюсь губительного грома —
и так уж через силу я живу.
Я пеплом мной построенного дома
посыплю отягчённую главу.
Ты возложи вину как Дар Небесный,
и я легко сойду под кров земной.
Глаза мои слепит огонь отвесный,
до неба вставший прямо предо мной.
1976
* * *
Я в мир отражений войду,
в зелёные кущи забвенья —
и будет как в нашем саду
просторным листвы шелестенье.
Она не успела отечь —
громада ветвистая эта,
покамест не сбросила с плеч
дождливую музыку лета.
Но длится зелёная мгла,
но солнце в любое мгновенье
ударит в верхушку ствола
в разгар трепетанья и пенья.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Москва окунулась в листву,
в сиреневый воздух незрячий —
Москва покидает Москву
и за город рвётся на дачи.
в зелёные кущи забвенья —
и будет как в нашем саду
просторным листвы шелестенье.
Она не успела отечь —
громада ветвистая эта,
покамест не сбросила с плеч
дождливую музыку лета.
Но длится зелёная мгла,
но солнце в любое мгновенье
ударит в верхушку ствола
в разгар трепетанья и пенья.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Москва окунулась в листву,
в сиреневый воздух незрячий —
Москва покидает Москву
и за город рвётся на дачи.
1978
* * *
Дневная пыль дождём примята,
и тучам вслед летит озон.
Голубоокий мир заката
в прохладных стёклах отражен.
Но он теряет очертанья
в зелёных лужах по дворам
и в тёплом мареве, в тумане
сплошным обманом снится нам.
Но блещет скат у водостока,
и крыши золотом горят,
и кавалькада красных окон
летит на огненный закат.
и тучам вслед летит озон.
Голубоокий мир заката
в прохладных стёклах отражен.
Но он теряет очертанья
в зелёных лужах по дворам
и в тёплом мареве, в тумане
сплошным обманом снится нам.
Но блещет скат у водостока,
и крыши золотом горят,
и кавалькада красных окон
летит на огненный закат.
1973
* * *
Загромождён разросшейся листвою
по-летнему зелёный небосвод,
и запах солодовый над Москвою,
как облако воздушное, плывёт.
Оно прокатывается невесомо,
сияет оболочкою своей,
его вдыхают тёмные проёмы
открытых окон в гуще тополей.
А в доме незаметно перемены,
он выстоял которую весну,
от зноя облупившиеся стены
томительно восходят в вышину.
Струясь в потоках кухонного чада,
посудой громыхая вразнобой,
всплывает коммунальная громада
и заполняет небо над собой.
Пустынный двор от ужаса стихает.
Пластмассу ест послушная игла —
и звуки фортепьянные стекают,
как будто капли с лёгкого весла.
А в вышине, в столпотворенье света,
где с Голиафом борется Давид,
сиреневый, июньский, разогретый,
прозрачный ливень яростно кипит.
по-летнему зелёный небосвод,
и запах солодовый над Москвою,
как облако воздушное, плывёт.
Оно прокатывается невесомо,
сияет оболочкою своей,
его вдыхают тёмные проёмы
открытых окон в гуще тополей.
А в доме незаметно перемены,
он выстоял которую весну,
от зноя облупившиеся стены
томительно восходят в вышину.
Струясь в потоках кухонного чада,
посудой громыхая вразнобой,
всплывает коммунальная громада
и заполняет небо над собой.
Пустынный двор от ужаса стихает.
Пластмассу ест послушная игла —
и звуки фортепьянные стекают,
как будто капли с лёгкого весла.
А в вышине, в столпотворенье света,
где с Голиафом борется Давид,
сиреневый, июньский, разогретый,
прозрачный ливень яростно кипит.
1977
Ода пустырю
Зажатый стройкой с четырёх сторон,
он неизменно в небо обращён.
Поёт железо на высокой ноте,
жарою пышут корпуса машин,
а он застыл в могучем развороте
спрессованных на солнцепёке глин.
Клочок земли измусоренной, бедной
курчавится ромашкою целебной,
и одуряет травяной настой,
настоянный прогретой высотой,
и запах подымается к листве,
такой же цепкой, чахлой, пропылённой,
и — на Кольцо — и льётся по Москве,
отвалами бульдозеров снесённой,
грузовиками за город свезённой,
в пожарном оцеплении сожжённой.
Из кирпичей фундамента трава
Выглядывает с видом торжества.
На щит ромашки встала синева,
и нет опоры крепче и просторней,
чем кирпичи, соплодия и корни,
которыми чем дальше, тем упорней,
девятый век уже жива Москва!
он неизменно в небо обращён.
Поёт железо на высокой ноте,
жарою пышут корпуса машин,
а он застыл в могучем развороте
спрессованных на солнцепёке глин.
Клочок земли измусоренной, бедной
курчавится ромашкою целебной,
и одуряет травяной настой,
настоянный прогретой высотой,
и запах подымается к листве,
такой же цепкой, чахлой, пропылённой,
и — на Кольцо — и льётся по Москве,
отвалами бульдозеров снесённой,
грузовиками за город свезённой,
в пожарном оцеплении сожжённой.
Из кирпичей фундамента трава
Выглядывает с видом торжества.
На щит ромашки встала синева,
и нет опоры крепче и просторней,
чем кирпичи, соплодия и корни,
которыми чем дальше, тем упорней,
девятый век уже жива Москва!
1977
* * *
Остановился воздух. Стебли трав,
и зонтики душистые цветов,
и ветки ароматного жасмина,
и старого шиповника гряда,
настой земли, на солнце разогретой —
все запахи как будто напряглись,
слились в один, утратили все свойства.
Образовался плотный щит воздушный,
замешанный на мощной светотени,
и небо положили на него:
огромный материк и океаны,
в лазури огненные острова,
пылающая над землёю карта!
В нагретом электрическом пространстве,
пульсируя копилось напряженье.
Умолкли птицы, лес обезголосел,
теперь стояла тишина такая,
что кажется, вот-вот расколет небо
мгновенный ослепительный разряд.
Сетчатка глаза выцветет, когда
вернётся зренье — поздно, не заметишь,
как две плиты сомкнутся по разлому.
Мгновенье напряжения. Минута
мучительного чудного настроя!
Две, пять минут… Вдруг карта неба гаснет,
проносятся стрижи, идёт прохлада,
а небо выцветает, вечереет,
и делается бледно-голубым.
Уже запахло свежестью ночной,
и потемнели елей силуэты,
и в светлое открытое окно
ко мне ночная бабочка летит.
и зонтики душистые цветов,
и ветки ароматного жасмина,
и старого шиповника гряда,
настой земли, на солнце разогретой —
все запахи как будто напряглись,
слились в один, утратили все свойства.
Образовался плотный щит воздушный,
замешанный на мощной светотени,
и небо положили на него:
огромный материк и океаны,
в лазури огненные острова,
пылающая над землёю карта!
В нагретом электрическом пространстве,
пульсируя копилось напряженье.
Умолкли птицы, лес обезголосел,
теперь стояла тишина такая,
что кажется, вот-вот расколет небо
мгновенный ослепительный разряд.
Сетчатка глаза выцветет, когда
вернётся зренье — поздно, не заметишь,
как две плиты сомкнутся по разлому.
Мгновенье напряжения. Минута
мучительного чудного настроя!
Две, пять минут… Вдруг карта неба гаснет,
проносятся стрижи, идёт прохлада,
а небо выцветает, вечереет,
и делается бледно-голубым.
Уже запахло свежестью ночной,
и потемнели елей силуэты,
и в светлое открытое окно
ко мне ночная бабочка летит.
1976
* * *
Моей жене
День стоит за окном , словно куб световой,
к сердцевине мутнея от тяжести света.
Медногорло, надсадно сияя листвой,
проплывает бульваром московское лето.
Громоздятся дома за открытым окном
в синеве, опустевший без птичьего свиста,
крутогорбые липы в чаду выхлопном
напоследок мерцают корой золотистой.
Воздух выпит дождями. Нет, всё впереди,
ничего, ничего ещё не изменилось —
где-то к северу землю полощут дожди
и метут под подошвы древесную гнилость.
Ничего не изменится, слово даю —
не пойдёт под уклон равноденствие это.
Будет света с избытком в полдневном раю —
целый город из камня, деревьев и света.
к сердцевине мутнея от тяжести света.
Медногорло, надсадно сияя листвой,
проплывает бульваром московское лето.
Громоздятся дома за открытым окном
в синеве, опустевший без птичьего свиста,
крутогорбые липы в чаду выхлопном
напоследок мерцают корой золотистой.
Воздух выпит дождями. Нет, всё впереди,
ничего, ничего ещё не изменилось —
где-то к северу землю полощут дожди
и метут под подошвы древесную гнилость.
Ничего не изменится, слово даю —
не пойдёт под уклон равноденствие это.
Будет света с избытком в полдневном раю —
целый город из камня, деревьев и света.
1979
* * *
Я впущу в себя звуки дождя —
тёплого, шепелявящего по пыли.
Лето оглядывается, уходя:
были ли дни эти дивные? Были!
Были без края и без конца
сотканы из белоснежной вискозы —
дни, славословящие Творца,
где над осокой зависли стрекозы,
где над рекою завесою ив
стлалась прохладная зелень урёмы,
где за деревней, как дальний разрыв,
грохот белоголового грома,
там, где в испарине блещущих тел
в острых песчинках слепящего кварца
полдень июльский грозою кипел,
с ширью земной не хотел расставаться.
тёплого, шепелявящего по пыли.
Лето оглядывается, уходя:
были ли дни эти дивные? Были!
Были без края и без конца
сотканы из белоснежной вискозы —
дни, славословящие Творца,
где над осокой зависли стрекозы,
где над рекою завесою ив
стлалась прохладная зелень урёмы,
где за деревней, как дальний разрыв,
грохот белоголового грома,
там, где в испарине блещущих тел
в острых песчинках слепящего кварца
полдень июльский грозою кипел,
с ширью земной не хотел расставаться.