Книжно-Газетный Киоск


ЖИВОЮ ПАМЯТЬЮ ЗЕМЛИ
 
Сказание о Коловрате

Историки утверждают, что
Коловрат — фигура вымышленная.

Серебряной стала твоя голова,
не пора ли тебе назад —
татарские кони не год и не два
на этой земле стоят.

Не третий год, не десятый год,
столько стоят на ней,
что, пузо похлопав, татарин зовёт
землю твою — своей.

Давным-давно неврастеник Ингварь
оплакал родные тела.
В церкви великой черная гарь
от стольких дождей сошла.

Жители новенькой крепостцы
сказать бы тебе не смогли,
где удальцы, где резвецы
рязанские полегли.

Столько было удач и бед —
работа, кровь, маята —
только вороны с выслугой лет
помнят про те места.

В каком же ты пропадал краю,
за чей ты садился стол?
А летописец в повесть свою
с горя тебя приплёл.

Должен же кто-то, выхватив меч,
доспехом дивно звеня,
мурзу настичь, до седла рассечь
и сбросить его с коня.

Хватаясь за сердце, писал чернец,
криком сводило рот...
И он изверился наконец,
что Коловрат придёт.

...Вот на границе круглой земли
выросло войско в тёплой пыли.
Перед конями простор луговой,
чёрные вороны над головой.
Луг загудел от тяжёлых подков —
рвётся к Рязани отряд стариков.

И соразмерив конский наскок,
доспехом дивно звеня,
Евпатий мурзу до седла рассёк
и сбросил его с коня.

Чудною властью властны слова,
кремня слова прочней.
Эту землю не раз и не два
считали враги своей.

Но снова и снова от дальних могил,
с неведомых берегов
отряд Коловрата домой спешил
мечами посечь врагов.

Земля моя мне навек дана
в память родных имён.
А земля врага — это та страна,
в которой истлеет он.

1977



Перед рассветом

Памяти отца

Что на тело смотришь ты, душа,
сторожишь пустую оболочку,
в памяти событья вороша,
теребя имён и лиц цепочку?

Каково тебе сидеть одной
в зале с голым светом посредине,
в страшной невесомости земной,
в кафельной сверкающей пустыне?

А над толщей сводов и палат,
там, куда крыла твои воздеты,
зимние созвездия горят
и, пылая, движутся планеты.

И о чём-то ангелы поют —
ты ещё не поняла ни слова,
ты, томясь и сокрушаясь тут,
вся во власти языка земного.

Ты ещё не подымаешь взор,
ты ещё сидишь осиротело,
не решаясь вознестись в простор,
в звёздный мир из своего придела.

1976



* * *

В субботу разлепит глаза с трудом
после ночного содома
торцовый дом, и увидит дом
автобусы возле дома.

Они въезжают один за другим,
заставлена ими площадь.
Ползёт в квартиры вонючий дым,
почти ощутим на ощупь.

Но бесполезен с шофёром спор,
мотора не заглушит шофёр.

Не для того они встали в пять
и пёрли часа четыре,
чтоб от мороза околевать
на радость жильцу в квартире.

Вдумайся в азбуку номерков,
в буквенные сочетанья —
тут стала Тула, а рядом Псков,
там Кострома с Рязанью.

Они выходят со сна в чаду,
свело от сиденья тело.
Пальто одёргивают на ходу,
осматриваются ошалело.

Они ступают на хрусткий снег,
идут от машин гурьбою,
и даже слышен высокий смех,
короткий, как перед боем.

Не держат стягов, ломают шаг,
да и не на параде.
За десять кварталов любой продмаг
готов уже к их осаде.

Их ждёт лиловая колбаса,
сделанная из сои.
И они ведь встанут на два часа
в очередь за колбасою.

...А когда они возвратятся сюда,
и автобусы, вырулив круто,
повезут их назад в свои города,
встанет Рождественская звезда
в самом конце маршрута.

1978



Приход волхвов

Птицы над полыньёй летели,
вечерело от тёмной воды.
Шли волхвы к потаённой купели
на призывное пламя звезды.

За рекою огни зажигая,
громоздилась Москва снеговая.

Слуги иродовы по привычке
расставляли свои патрули,
перетряхивали электрички,
чтобы праздник не провезли.

Чтоб пахучая хвоя эта
не сияла в бетонных домах.
Чтоб ни света и ни полсвета —
даже отсвета на стенах.

Мимо строек и пустырей
шли волхвы, сторонясь патрулей.

1976



* * *

Соловьёву-Клепиковой пресс

Ах, как весело ходят выродки,
как уверенны и умны —
пишут письма, приводят выкладки,
всё им видно со стороны.

Только мёртвые смотрят прямо —
штабелями, к скелету скелет —
горбунов прирождённых яма
выпрямляла десятки лет.

Правоведы, пророки свободы,
вдохновенных безумцев синклит —
на груди материнской породы
каждый с почвой воистину слит.

Под землёй, повторяя размер
красной карты СССР,
чернозёмная толща жирна —
распростёрта родная страна.

В терпеливом молчанье своём
думать выучился чернозём,
но за годы над ним наросли
два вершка бестолковой земли.

Продираются корни насквозь —
вниз, где тело страны разлеглось,
вниз, где соки сохранены
беспримерно богатой страны.

По древесным артериям — ввысь,
где вершины, шумя, раздались,
где наплывы листвы вековой
над снесённой, сожжённой Москвой.

Это музыка чернозёма,
слабый, ширящийся размах —
не тревожьтесь, услышат дома
накопившееся впотьмах.

Это солью и болью знакомой
распирает аорты раструб —
не тревожьтесь, услышат дома
шелестенье истлевших губ.

С этим шумом не будет слада,
этим листьям века шуметь.
Тут особого слуха не надо,
надо только сердце иметь,

чтобы билось в горячем теле
в лад с землёю и с кровью в лад.
Ищут выродки в ЦДЛе
сердце — там не зарытый клад.

Ищут делатели халтуры,
прославители грязных дел.
С кем вы, деятели культуры,
инородцы из ЦДЛ?

1977



* * *

На плёнках останется голос, на фото
останутся лица. А сплетни не в счёт.
Но то, чем дышали, но главное что-то
сотрётся со временем и пропадёт.

А письма? — Их не было. Скудны находки.
И век телефонов ославят потом.
Вот разве доносы с их почерком чётким
в потомков вонзятся тупым остриём.

1974



* * *

Жена моя, ты далеко сейчас,
а я с тобой хочу поговорить.
Над пасмурной Москвою первомайской
я буду думать о тебе, пока
не распахнётся коридор воздушный
и тонкий слой дождливого пространства
не выгнется между тобой и мной,
как если бы тебя в толпе догнал я.

Но лучше я тобою полюбуюсь,
поставлю толщу воздуха в пять метров
и посмотрю, как гордо ты идёшь
через Никитскую по разноцветным плитам,
и лёгкая походка не пугает
нахохленных зобатых голубей.

Сейчас свернешь и ступишь на ступеньку,
на миг исчезнешь в толчее у входа,
я за тобой войду в торговый зал
и посмотрю, как волосы склоняешь
и ужин наш сегодняшний в корзинку
блестящую и лёгкую кладешь.

И так мне нравится весь этот свет убогий,
корзинка и цветные упаковки,
еда на утро и еда на ужин
и посредине ты в плаще стоишь.

...Что нам чернофигурная обводка
и узкое жерло — воронка страха!
Она всосала три тысячелетья,
не поперхнётся — столько же всосёт.
Пускай она стоит себе в музее
и жрёт белёсый подогретый воздух,
меж ней и нами воздуха довольно!
Но помнишь, я сказать тебе хотел,
что кто-то воздух и у нас крадёт.

1977



Сказание об Аввакуме

Есть в Божьих светилах особый разряд —
пять звёзд, обтекающих выси —
небесные знаменья звёзды творят,
как пишет о том Дионисий.

Так дважды в нестройные эти года,
когда воздвигалась в Москве без стыда
на веру бесовская сила,
предвестием мора являлась звезда
и солнцу затмение было.

И с Волги архиепископ смотрел,
как к солнцу звезда подтекала,
и солнечный диск постепенно чернел,
и чёрное солнце сияло.

Но, видно, привык ошарашенный глаз,
и чёрное солнце приятней для нас,
и чёрное  солнце висит над Москвой,
и песий стоит над посадами вой.

.   .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .

А к лету в Дауры доходит указ —
кончаются годы изгнанья.
Тебе, протопоп, собираться сейчас
в столицу ночного сиянья.

Вдогонку оттянет даур тетиву
и скорчит довольную харю.
Подумай, подумай, с чем едешь в Москву,
что скажешь в Москве государю.

Приплыли в Россию — худые дома,
народ словно пьяный с кручины.
Стоит еретическая зима
без праздника, без годовщины.

И он опечалился: что я могу,
жена моя, Анастасия,
ты видишь — здесь всё потонуло в снегу,
ты видишь — замёрзла Россия!

Смолчать или, душу живую храня,
бороться с мертвящею новью?
Что делать, жена, ты связала меня,
связала теплом и любовью.

— Господь сохранит от бесчинства и бед,
а я тебя благословляю —
дерзай проповедовать истины свет
родному замёрзшему краю.

И он до земли поклонился жене,
и сколько ни плыли — повсюду
он истину Божью, ревнуя вдвойне,
кричал православному люду.

В Москве заливаются колокола
в потоках графитного света.
И словно лилея, бела и мала
рука государя-поэта.

Его удручает церковный раскол,
теченья различного толка.
А из-за плеча государя тяжёл
взгляд пристальный Никона-волка.

А речь государя тиха и сладка
и голову кружит, как зелье:
он помнит беседы у духовника
Стефана в полуночной келье.

И выясняется обиняком
царя заповедная дума —
на место Стефаново духовником
поставить его, Аввакума.

Бояре сидят, ожиданья полны,
едят протопопа очами.
И он обращается к ним: горюны,
о вас я молился ночами.

Вы променяли веру свою
на место в Никонианском раю!
Послушай моленье моё, государь,
повинную душу пред Богом ударь!

И потянуло сосновым дымком
под сводчатым расписным потолком,
открылись морские пространства.
И спины бояр пробрало холодком
от злостного окаянства.

И тут-то его обступили гуртом,
беснуясь, вопя оголтело,
плевали в глаза и стегали кнутом,
и жгли огрузневшее тело.

1977