Книжно-Газетный Киоск


СКРЕПЛЯЯ ЛЮБОВЬЮ
 
* * *

Белое холодное сиянье,
облака по-зимнему светлы.
Залил свет дороги, крыши, зданья,
снег запорошил дворов углы.

И как будто на картинке, где-то
виденной, знакомой и родной, —
все идут в тугих потоках света,
захлебнувшись твёрдой белизной.



* * *

М. Лукичёву

Есть в первом настоящем снегопаде
какой-то грустный преизбыток сил.
Вы посмотрите — он не то что за день,
за полчаса весь мир преобразил.

И вот уже во двор выходят дети
и тычут в снег лопаткой для песка,
и скатывают ком, второй и третий —
и ставят с торжеством снеговика.

И всё стихает, словно это сад
в глуши, а не в полметре от движенья,
и ветки невесомые парят,
как вишни в мае в первый день цветенья.

Глаза закроешь — до чего светло!
А небо нависает тяжело
над жёлтыми разбухшими домами,
над пэ-образным вырезом двора.

Теперь пойдут такие вечера,
и только снег пребудет вместе с нами.

1976



* * *

О, Господи, великолепный день —
какое солнце светит над домами!
Москва блаженствует — ей даже думать лень —
укрытая глубокими снегами.

Морозный ангел реет над Москвой,
и крылья блещут розовым и синим.
Небесной надышавшись синевой,
по воздуху скользят разини.

Они плывут в универмаг большой,
цепочкой чёрною над снегом бирюзовым,
и взявшись за руки, и с чистою душой
несут оттуда светлые обновы.

А там, поверх их задранных голов,
храня в полёте ряд и расстоянье,
такси летят, светлея меж стволов,
вмерзающих в холодное сиянье.

Прозрачно время, видно даже дно,
секунды бьются подо льдом непрочным
и вот скопились; и сейчас оно
прольётся родником проточным.

И пахнет дымом — но откуда дым,
откуда знак тепла и расставанья,
над городом блаженно-голубым,
над мощным кругом пенья и сиянья?

1976



Зима на Арбате

Вот я опять на улице старинной,
слоистый снег идёт с рассвета дня,
и запах новогодний, мандаринный
под скрип шагов преследует меня.

Но я не вынесу с граненой формой спора —
пускай войдут в чередованье стоп
заснеженные шишаки забора,
еловой веткой машущий сугроб.

И я скажу: осыпалась рябина
и ягоды краснеют на снегу.
Нагнусь, носком ботинка пододвину —
рябина? Да, рябина на снегу.

А снег идёт, а снег летит крылато,
всё шире, всё сильней — заносит он
оконницы особняков Арбата —
московских переулков сон.

А снег летит, как будто из придела,
где звёзды высятся, сокрыты пеленой.
И потому такой холодный, белый,
наполненный колючей тишиной.



* * *

Холодный снег и белое вино.
Огромное раздетое окно
отчёркнуто прозрачной занавеской.
И свет в кафе большой, холодный, резкий.

«Онегина старинная тоска»,
чужая сигарета у виска
чужого. И так страшно одинок
карабкается в высоту дымок.

Так что же — так вот в немоте сидеть,
в провал в стене через стекло глядеть,
где напоролась на февраль зима.
Где корчатся горбатые дома.

1973



* * *

Я не могу остановить ресницы,
глаза и волосы. Но я могу
запрятать вглубь исписанной страницы
двухцветный талый воздух на снегу.

Я запихну весь разворот пространства,
деревьев щётки и полёты птиц,
чтоб сохранить на веки постоянство
застывших в этом воздухе ресниц.

Ты так далёко, ты за город целый,
за жизнь — свою, которая родней, —
за провода троллейбусов, за белый,
предсмертный снег с газонов площадей.

Жизнь подступает чёрною весною,
и даль перегоревшая грустна.
И вот она стоит передо мною,
как чудеса тревожная, весна.

1973



* * *

И птица тащит небо на спине,
и, разрывая птичью оболочку,
даёт опору страшной вышине
меж туч едва чернеющая точка.

Не расшибись! Помедли! Помоги!
Держись, держись — мгновение одно...
Опять по темной комнате шаги,
на площадь наклоненное окно.

А там уже от темноты на шаг,
и лужи перепрыгивая сходу,
текут в неоновый универмаг
весенние скопления народа.

1973



Лес

И подлесок еловый тотчас
выступает, и ищет напрасно
пустотой огорошенный глаз
опереться на жёлтое с красным.

Нет, в лесу — ни листка, ни души,
лишь травинки торчат заострённые,
как цветные карандаши,
тонко ножиком очинённые.

И гармонии здесь не найдёшь,
и вконец потрясённый распадом,
лес сквозит без прикрас, без одёж
под внимательным пристальным взглядом.

Он колеблет по глади воды,
в пустоте так графично-условен,
неземные пустые сады,
с низким небом плывущие вровень.

1972



* * *

Порывы дождя приминают зонты,
под шёлком намокшим напрягся каркас.
В дневном освещенье щепоть темноты,
просеявшись сверху, заметна на глаз.

Я мысли мои на перо обопру —
тоску беспричинную хмурого дня.
Слова, словно листья, дрожат на ветру,
срываясь, по ветру летят от меня.

Они превратились в непрочную медь,
сквозящую плоть между жилок тугих,
а я ли не клялся за них умереть
и думал воскреснуть в бессмертии их.

Холодные капли их вбили в траву,
изнанку измазал газона песок.
Как только просохнет, всю эту листву
потащит с собою шуршащий поток.

И ночью пойдёт скрежетать под окном
по кромке асфальта — и прочь от жилья —
медных листов искорёженный лом.
Надежда моя, вся надежда моя.

1978



* * *

И бессонною ночью молчанье меня подарит,
приглушённый мой голос сегодня
                                              никто не услышит.
Одинокий Морфей над чердачным железом
                                                                    скользит,
сонный мак осыпая, крылами тихонько колышет.

Одичалые трубы в бетонной гудят глубине —
всё дневное убожество разом грустнее и гаже.
Антрацитная темень сверкает в открытом окне,
и над блеском фонарным звезда воцарилась
                                                                 на страже.

Словно в чёрную воду, я руки во тьму окуну,
обопрусь и ладонями цинк ощущу охладелый,
чтобы мне превратиться в ночную тугую волну,
что над городом спящим за крыши домов
                                                                  полетела.



* * *

Из темноты сквозит проем окна ночного,
спокойно дышит сном квартиры глубина.
Сдавило горло мне, и не найду я слова,
чтоб им тоска моя была побеждена.

И я скажу себе: ты многого не требуй,
я посижу один, как в невесомом сне,
и распахну окно, и погляжу на небо,
и дальняя звезда зрачок царапнет мне.



* * *

Что делать мне — дождливый воздух пуст,
такой щемящий и такой прозрачный,
как тот вишнёвый невесомый куст,
вчера расцветший у ограды дачной.

А дождь прошёл, и все сады в цвету,
и брезжит вечер в лепестковой гуще,
как будто въяве видишь пустоту,
объемлющую этот рай цветущий.

1976



Храм

Из травы вырастая подклетом,
упираясь главой в облака,
он возносится камнем нагретым,
белой плотью известняка.

Как боярская шапка, над плёсом
возведен — чтоб видать вдалеке.
Под горой самосвалы колёса
отмывают от грязи в реке.

А вокруг тишина полевая,
гнезда ласточкины, синева.
Ветер рябь на реке подымает
и относит далёко слова.

1974



* * *

Вода стоит. И облака
по грудь уходят в воду. Веток ивы
касаются. Река нетороплива,
и вечность зелена и глубока.

А там на убегающих холмах
огромный мир залит кипящим солнцем,
и потемнев, и с ужасом в глазах
большая туча в стан грозы несётся.

Как нестерпимо блещет море крыш
всё в оловянных, мёртвых вспышках света.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты на плече моем тихонько спишь
в вагоне поезда, летящего сквозь лето.

1973



* * *

Какая связь меж флоксом, облаками —
и Суздаль сахарный сияет в синеве.
Чьи мысли в нас, что управляет нами? —
Леса, века теснятся в голове.

Казалось бы, нет связи ни малейшей,
тут и не пахнет Суздалем, но вот —
восходит из-за леса край белейший,
ликует и о Суздале поет.

И бабочек бессмысленны узоры,
но кажется — рисунок луговой
переманил на лёгкие соборы
весёлый суздальский мастеровой.

Здесь луг и лес выходят из-под спуда,
на мысль уже не давит мыслей гнёт,
смородиною пахнет это чудо,
как ветерок, влетевший в огород.

Стрекозья лёгкость прорастает сразу,
и облака сияющий обрез
задвинут на прохладную террасу,
с крыльца которой я смотрю на лес.

В природе дышит все воспоминаньем
и узнаваньем. И опять, опять
великолепным суздальским сияньем
лесному облаку над флоксами сиять.

1973



Фонари

Город стоял на краю у заката
и, отраженьями повторено,
неба полотнище было пернато,
в перьях малиновых было оно.

Где облака серовато клубились
в пятнах, как винных, но только свежей,
где облака в зазеркалье садились
и превращались в вечерних стрижей,

свод перевёрнут — просторный, сутулый
и ворожащий тихонько впотьмах,
так, чтобы узкая лодка уснула,
мерно качаясь в тяжёлых струях,

там мы ходили, и, в общем — напрасно
то, что ходили, и было напрас-
но мы ходили... Свеченье погасло.
Кончик у кисточки красной погас.

Радость обмана, позор отчужденья
с тьмою живее, животней, острей.
А по воде растеклись отраженья,
как я тебе тогда заметил —
                        серебряные кипарисы фонарей.

1970



Роза ветров

Роза ветров — как в тиши
отдалённый, таинственный зов...
Где бурь перекресток лежит,
растёт эта роза ветров.

Маршруты старинных судов,
обрывки долгот и широт —
чудесная роза ветров
над детством неярким растёт.

И если пойти на восток,
на северо-запад пойти,
увидишь её лепесток
в конце ветрового пути.

Есть магия слов, есть слова
с крючочком, с зацепкой к душе:
прочтёшь, повторишь раза два —
и всё завертелось уже,

и в серые тучи Москвы,
«где дождик, и сырость, и мгла»,
цитатой, обрывком молвы
далёкая роза вошла.

1973



Июль

Лес стоит, пронизанный до дна
летом и снотворною ромашкой —
теплая стрекозья глубина
ветром полевым просквожена
и для всех раскрыта нараспашку.

Месяц нестихающих вершин,
плоскодонных бурь и гроз июля,
о, июль! всех ягод господин,
трёх смородин, земляник, малин —
царь-июль — тебя не назову ли?

И в глубинах твоего нутра
полуголы, в майках горожане
на тропинках семьями с утра.
И за ними из Москвы жара
тащит электрички на аркане.

1973



Благодарение

Строй деревьев в преддверье заката —
луч с верхушки на землю упал,
день огромный, как будто кантата,
разрастается в светлый финал.

И в наплывах зелёного света,
словно в сонном спокойствии вод,
к равноденствию движется лето,
и зелёное солнце плывёт.

И бескрайно уже славословье,
но все ширится, ширится хор,
завершая, скрепляя любовью
все разрозненное до сих пор.

И в блаженные эти мгновенья
всё мне кажется — это за нас
мир громадный и полный значенья
превращён в благодарственный глас.

1973



Сила земли

…А сосны опускались из глубин
холодного, надоблачного мира,
из волокнистых кубов синевы,
над кронами их смёрзшейся в кристаллы.
А мы лежали глубоко внизу,
на мох вонючий положив пилотки.

Нас привели с учений на обед
за полчаса до срока. Так нас гнали,
что даже капитан развеселился
и раза два кричал нам: «Вспышка справа», —
и мы в песок валились, животами
прикрыв от мнимой бомбы автомат.

Раз я упал и встать уже не мог.
Остановилось время. Капитан
с рукою поднятой, рта не закрывши, замер.
И так стоял он в мареве сосновом,
и сам он стал зелёный, как сосна.

А я лежал, лицом в песок уткнувшись,
и тёплые фонтанчики песка
из-под ноздрей вздымались. Муравьи
цепочкою ползли через дорогу;
рябила тень высоких лап сосновых,
и в облаках стояла тишина.
Лишь сердце в теле бешено стучало.

Когда мы к кухне пришагали, роту,
конечно, не пустили. Отвели
в загон какой-то около забора,
где десять сосен создавали тень.
Команда: «Разойдись!» Мы повалились
на жёсткий мох, воняющий мочой.

Я запрокинул голову, невольно
мой взгляд пошёл по медному стволу,
упёрся в крону, что врастала в небо,
вмерзала в кубы жаркой синевы.

И как-то я почувствовал спиною,
как тянут соки жилистые корни
не глубоко, тут рядом, подо мной,
под взмокнувшей от пота гимнастёркой,
под сбитыми ступнями без сапог.

Я прислонился головой к стволу
и ощутил, как под сосновой кожей
струится кровь, смолистая, живая,
питающая хвойную верхушку
и солнечную синеву над ней.

Я ощутил, что становлюсь корою,
спина к земле как будто приросла,
и кровь моя мешается с сосновой,
и по стволу, по тайным цепким жилам
стремительно восходит к синеве.

Так вот оно, могучее движенье,
тот первозданный творческий покой!
И на себя я с высоты глядел —
там тело опустевшее лежало
на жёстком мху, на прошлогодней хвое,
меня наполнив силою земли.

1976