СКРЕПЛЯЯ ЛЮБОВЬЮ
* * *
* * *
Белое холодное сиянье,
облака по-зимнему светлы.
Залил свет дороги, крыши, зданья,
снег запорошил дворов углы.
И как будто на картинке, где-то
виденной, знакомой и родной, —
все идут в тугих потоках света,
захлебнувшись твёрдой белизной.
облака по-зимнему светлы.
Залил свет дороги, крыши, зданья,
снег запорошил дворов углы.
И как будто на картинке, где-то
виденной, знакомой и родной, —
все идут в тугих потоках света,
захлебнувшись твёрдой белизной.
* * *
М. Лукичёву
Есть в первом настоящем снегопаде
какой-то грустный преизбыток сил.
Вы посмотрите — он не то что за день,
за полчаса весь мир преобразил.
И вот уже во двор выходят дети
и тычут в снег лопаткой для песка,
и скатывают ком, второй и третий —
и ставят с торжеством снеговика.
И всё стихает, словно это сад
в глуши, а не в полметре от движенья,
и ветки невесомые парят,
как вишни в мае в первый день цветенья.
Глаза закроешь — до чего светло!
А небо нависает тяжело
над жёлтыми разбухшими домами,
над пэ-образным вырезом двора.
Теперь пойдут такие вечера,
и только снег пребудет вместе с нами.
какой-то грустный преизбыток сил.
Вы посмотрите — он не то что за день,
за полчаса весь мир преобразил.
И вот уже во двор выходят дети
и тычут в снег лопаткой для песка,
и скатывают ком, второй и третий —
и ставят с торжеством снеговика.
И всё стихает, словно это сад
в глуши, а не в полметре от движенья,
и ветки невесомые парят,
как вишни в мае в первый день цветенья.
Глаза закроешь — до чего светло!
А небо нависает тяжело
над жёлтыми разбухшими домами,
над пэ-образным вырезом двора.
Теперь пойдут такие вечера,
и только снег пребудет вместе с нами.
1976
* * *
О, Господи, великолепный день —
какое солнце светит над домами!
Москва блаженствует — ей даже думать лень —
укрытая глубокими снегами.
Морозный ангел реет над Москвой,
и крылья блещут розовым и синим.
Небесной надышавшись синевой,
по воздуху скользят разини.
Они плывут в универмаг большой,
цепочкой чёрною над снегом бирюзовым,
и взявшись за руки, и с чистою душой
несут оттуда светлые обновы.
А там, поверх их задранных голов,
храня в полёте ряд и расстоянье,
такси летят, светлея меж стволов,
вмерзающих в холодное сиянье.
Прозрачно время, видно даже дно,
секунды бьются подо льдом непрочным
и вот скопились; и сейчас оно
прольётся родником проточным.
И пахнет дымом — но откуда дым,
откуда знак тепла и расставанья,
над городом блаженно-голубым,
над мощным кругом пенья и сиянья?
какое солнце светит над домами!
Москва блаженствует — ей даже думать лень —
укрытая глубокими снегами.
Морозный ангел реет над Москвой,
и крылья блещут розовым и синим.
Небесной надышавшись синевой,
по воздуху скользят разини.
Они плывут в универмаг большой,
цепочкой чёрною над снегом бирюзовым,
и взявшись за руки, и с чистою душой
несут оттуда светлые обновы.
А там, поверх их задранных голов,
храня в полёте ряд и расстоянье,
такси летят, светлея меж стволов,
вмерзающих в холодное сиянье.
Прозрачно время, видно даже дно,
секунды бьются подо льдом непрочным
и вот скопились; и сейчас оно
прольётся родником проточным.
И пахнет дымом — но откуда дым,
откуда знак тепла и расставанья,
над городом блаженно-голубым,
над мощным кругом пенья и сиянья?
1976
Зима на Арбате
Вот я опять на улице старинной,
слоистый снег идёт с рассвета дня,
и запах новогодний, мандаринный
под скрип шагов преследует меня.
Но я не вынесу с граненой формой спора —
пускай войдут в чередованье стоп
заснеженные шишаки забора,
еловой веткой машущий сугроб.
И я скажу: осыпалась рябина
и ягоды краснеют на снегу.
Нагнусь, носком ботинка пододвину —
рябина? Да, рябина на снегу.
А снег идёт, а снег летит крылато,
всё шире, всё сильней — заносит он
оконницы особняков Арбата —
московских переулков сон.
А снег летит, как будто из придела,
где звёзды высятся, сокрыты пеленой.
И потому такой холодный, белый,
наполненный колючей тишиной.
слоистый снег идёт с рассвета дня,
и запах новогодний, мандаринный
под скрип шагов преследует меня.
Но я не вынесу с граненой формой спора —
пускай войдут в чередованье стоп
заснеженные шишаки забора,
еловой веткой машущий сугроб.
И я скажу: осыпалась рябина
и ягоды краснеют на снегу.
Нагнусь, носком ботинка пододвину —
рябина? Да, рябина на снегу.
А снег идёт, а снег летит крылато,
всё шире, всё сильней — заносит он
оконницы особняков Арбата —
московских переулков сон.
А снег летит, как будто из придела,
где звёзды высятся, сокрыты пеленой.
И потому такой холодный, белый,
наполненный колючей тишиной.
* * *
Холодный снег и белое вино.
Огромное раздетое окно
отчёркнуто прозрачной занавеской.
И свет в кафе большой, холодный, резкий.
«Онегина старинная тоска»,
чужая сигарета у виска
чужого. И так страшно одинок
карабкается в высоту дымок.
Так что же — так вот в немоте сидеть,
в провал в стене через стекло глядеть,
где напоролась на февраль зима.
Где корчатся горбатые дома.
Огромное раздетое окно
отчёркнуто прозрачной занавеской.
И свет в кафе большой, холодный, резкий.
«Онегина старинная тоска»,
чужая сигарета у виска
чужого. И так страшно одинок
карабкается в высоту дымок.
Так что же — так вот в немоте сидеть,
в провал в стене через стекло глядеть,
где напоролась на февраль зима.
Где корчатся горбатые дома.
1973
* * *
Я не могу остановить ресницы,
глаза и волосы. Но я могу
запрятать вглубь исписанной страницы
двухцветный талый воздух на снегу.
Я запихну весь разворот пространства,
деревьев щётки и полёты птиц,
чтоб сохранить на веки постоянство
застывших в этом воздухе ресниц.
Ты так далёко, ты за город целый,
за жизнь — свою, которая родней, —
за провода троллейбусов, за белый,
предсмертный снег с газонов площадей.
Жизнь подступает чёрною весною,
и даль перегоревшая грустна.
И вот она стоит передо мною,
как чудеса тревожная, весна.
глаза и волосы. Но я могу
запрятать вглубь исписанной страницы
двухцветный талый воздух на снегу.
Я запихну весь разворот пространства,
деревьев щётки и полёты птиц,
чтоб сохранить на веки постоянство
застывших в этом воздухе ресниц.
Ты так далёко, ты за город целый,
за жизнь — свою, которая родней, —
за провода троллейбусов, за белый,
предсмертный снег с газонов площадей.
Жизнь подступает чёрною весною,
и даль перегоревшая грустна.
И вот она стоит передо мною,
как чудеса тревожная, весна.
1973
* * *
И птица тащит небо на спине,
и, разрывая птичью оболочку,
даёт опору страшной вышине
меж туч едва чернеющая точка.
Не расшибись! Помедли! Помоги!
Держись, держись — мгновение одно...
Опять по темной комнате шаги,
на площадь наклоненное окно.
А там уже от темноты на шаг,
и лужи перепрыгивая сходу,
текут в неоновый универмаг
весенние скопления народа.
и, разрывая птичью оболочку,
даёт опору страшной вышине
меж туч едва чернеющая точка.
Не расшибись! Помедли! Помоги!
Держись, держись — мгновение одно...
Опять по темной комнате шаги,
на площадь наклоненное окно.
А там уже от темноты на шаг,
и лужи перепрыгивая сходу,
текут в неоновый универмаг
весенние скопления народа.
1973
Лес
И подлесок еловый тотчас
выступает, и ищет напрасно
пустотой огорошенный глаз
опереться на жёлтое с красным.
Нет, в лесу — ни листка, ни души,
лишь травинки торчат заострённые,
как цветные карандаши,
тонко ножиком очинённые.
И гармонии здесь не найдёшь,
и вконец потрясённый распадом,
лес сквозит без прикрас, без одёж
под внимательным пристальным взглядом.
Он колеблет по глади воды,
в пустоте так графично-условен,
неземные пустые сады,
с низким небом плывущие вровень.
выступает, и ищет напрасно
пустотой огорошенный глаз
опереться на жёлтое с красным.
Нет, в лесу — ни листка, ни души,
лишь травинки торчат заострённые,
как цветные карандаши,
тонко ножиком очинённые.
И гармонии здесь не найдёшь,
и вконец потрясённый распадом,
лес сквозит без прикрас, без одёж
под внимательным пристальным взглядом.
Он колеблет по глади воды,
в пустоте так графично-условен,
неземные пустые сады,
с низким небом плывущие вровень.
1972
* * *
Порывы дождя приминают зонты,
под шёлком намокшим напрягся каркас.
В дневном освещенье щепоть темноты,
просеявшись сверху, заметна на глаз.
Я мысли мои на перо обопру —
тоску беспричинную хмурого дня.
Слова, словно листья, дрожат на ветру,
срываясь, по ветру летят от меня.
Они превратились в непрочную медь,
сквозящую плоть между жилок тугих,
а я ли не клялся за них умереть
и думал воскреснуть в бессмертии их.
Холодные капли их вбили в траву,
изнанку измазал газона песок.
Как только просохнет, всю эту листву
потащит с собою шуршащий поток.
И ночью пойдёт скрежетать под окном
по кромке асфальта — и прочь от жилья —
медных листов искорёженный лом.
Надежда моя, вся надежда моя.
под шёлком намокшим напрягся каркас.
В дневном освещенье щепоть темноты,
просеявшись сверху, заметна на глаз.
Я мысли мои на перо обопру —
тоску беспричинную хмурого дня.
Слова, словно листья, дрожат на ветру,
срываясь, по ветру летят от меня.
Они превратились в непрочную медь,
сквозящую плоть между жилок тугих,
а я ли не клялся за них умереть
и думал воскреснуть в бессмертии их.
Холодные капли их вбили в траву,
изнанку измазал газона песок.
Как только просохнет, всю эту листву
потащит с собою шуршащий поток.
И ночью пойдёт скрежетать под окном
по кромке асфальта — и прочь от жилья —
медных листов искорёженный лом.
Надежда моя, вся надежда моя.
1978
* * *
И бессонною ночью молчанье меня подарит,
приглушённый мой голос сегодня
никто не услышит.
Одинокий Морфей над чердачным железом
скользит,
сонный мак осыпая, крылами тихонько колышет.
Одичалые трубы в бетонной гудят глубине —
всё дневное убожество разом грустнее и гаже.
Антрацитная темень сверкает в открытом окне,
и над блеском фонарным звезда воцарилась
на страже.
Словно в чёрную воду, я руки во тьму окуну,
обопрусь и ладонями цинк ощущу охладелый,
чтобы мне превратиться в ночную тугую волну,
что над городом спящим за крыши домов
полетела.
приглушённый мой голос сегодня
никто не услышит.
Одинокий Морфей над чердачным железом
скользит,
сонный мак осыпая, крылами тихонько колышет.
Одичалые трубы в бетонной гудят глубине —
всё дневное убожество разом грустнее и гаже.
Антрацитная темень сверкает в открытом окне,
и над блеском фонарным звезда воцарилась
на страже.
Словно в чёрную воду, я руки во тьму окуну,
обопрусь и ладонями цинк ощущу охладелый,
чтобы мне превратиться в ночную тугую волну,
что над городом спящим за крыши домов
полетела.
* * *
Из темноты сквозит проем окна ночного,
спокойно дышит сном квартиры глубина.
Сдавило горло мне, и не найду я слова,
чтоб им тоска моя была побеждена.
И я скажу себе: ты многого не требуй,
я посижу один, как в невесомом сне,
и распахну окно, и погляжу на небо,
и дальняя звезда зрачок царапнет мне.
спокойно дышит сном квартиры глубина.
Сдавило горло мне, и не найду я слова,
чтоб им тоска моя была побеждена.
И я скажу себе: ты многого не требуй,
я посижу один, как в невесомом сне,
и распахну окно, и погляжу на небо,
и дальняя звезда зрачок царапнет мне.
* * *
Что делать мне — дождливый воздух пуст,
такой щемящий и такой прозрачный,
как тот вишнёвый невесомый куст,
вчера расцветший у ограды дачной.
А дождь прошёл, и все сады в цвету,
и брезжит вечер в лепестковой гуще,
как будто въяве видишь пустоту,
объемлющую этот рай цветущий.
такой щемящий и такой прозрачный,
как тот вишнёвый невесомый куст,
вчера расцветший у ограды дачной.
А дождь прошёл, и все сады в цвету,
и брезжит вечер в лепестковой гуще,
как будто въяве видишь пустоту,
объемлющую этот рай цветущий.
1976
Храм
Из травы вырастая подклетом,
упираясь главой в облака,
он возносится камнем нагретым,
белой плотью известняка.
Как боярская шапка, над плёсом
возведен — чтоб видать вдалеке.
Под горой самосвалы колёса
отмывают от грязи в реке.
А вокруг тишина полевая,
гнезда ласточкины, синева.
Ветер рябь на реке подымает
и относит далёко слова.
упираясь главой в облака,
он возносится камнем нагретым,
белой плотью известняка.
Как боярская шапка, над плёсом
возведен — чтоб видать вдалеке.
Под горой самосвалы колёса
отмывают от грязи в реке.
А вокруг тишина полевая,
гнезда ласточкины, синева.
Ветер рябь на реке подымает
и относит далёко слова.
1974
* * *
Вода стоит. И облака
по грудь уходят в воду. Веток ивы
касаются. Река нетороплива,
и вечность зелена и глубока.
А там на убегающих холмах
огромный мир залит кипящим солнцем,
и потемнев, и с ужасом в глазах
большая туча в стан грозы несётся.
Как нестерпимо блещет море крыш
всё в оловянных, мёртвых вспышках света.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты на плече моем тихонько спишь
в вагоне поезда, летящего сквозь лето.
по грудь уходят в воду. Веток ивы
касаются. Река нетороплива,
и вечность зелена и глубока.
А там на убегающих холмах
огромный мир залит кипящим солнцем,
и потемнев, и с ужасом в глазах
большая туча в стан грозы несётся.
Как нестерпимо блещет море крыш
всё в оловянных, мёртвых вспышках света.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ты на плече моем тихонько спишь
в вагоне поезда, летящего сквозь лето.
1973
* * *
Какая связь меж флоксом, облаками —
и Суздаль сахарный сияет в синеве.
Чьи мысли в нас, что управляет нами? —
Леса, века теснятся в голове.
Казалось бы, нет связи ни малейшей,
тут и не пахнет Суздалем, но вот —
восходит из-за леса край белейший,
ликует и о Суздале поет.
И бабочек бессмысленны узоры,
но кажется — рисунок луговой
переманил на лёгкие соборы
весёлый суздальский мастеровой.
Здесь луг и лес выходят из-под спуда,
на мысль уже не давит мыслей гнёт,
смородиною пахнет это чудо,
как ветерок, влетевший в огород.
Стрекозья лёгкость прорастает сразу,
и облака сияющий обрез
задвинут на прохладную террасу,
с крыльца которой я смотрю на лес.
В природе дышит все воспоминаньем
и узнаваньем. И опять, опять
великолепным суздальским сияньем
лесному облаку над флоксами сиять.
и Суздаль сахарный сияет в синеве.
Чьи мысли в нас, что управляет нами? —
Леса, века теснятся в голове.
Казалось бы, нет связи ни малейшей,
тут и не пахнет Суздалем, но вот —
восходит из-за леса край белейший,
ликует и о Суздале поет.
И бабочек бессмысленны узоры,
но кажется — рисунок луговой
переманил на лёгкие соборы
весёлый суздальский мастеровой.
Здесь луг и лес выходят из-под спуда,
на мысль уже не давит мыслей гнёт,
смородиною пахнет это чудо,
как ветерок, влетевший в огород.
Стрекозья лёгкость прорастает сразу,
и облака сияющий обрез
задвинут на прохладную террасу,
с крыльца которой я смотрю на лес.
В природе дышит все воспоминаньем
и узнаваньем. И опять, опять
великолепным суздальским сияньем
лесному облаку над флоксами сиять.
1973
Фонари
Город стоял на краю у заката
и, отраженьями повторено,
неба полотнище было пернато,
в перьях малиновых было оно.
Где облака серовато клубились
в пятнах, как винных, но только свежей,
где облака в зазеркалье садились
и превращались в вечерних стрижей,
свод перевёрнут — просторный, сутулый
и ворожащий тихонько впотьмах,
так, чтобы узкая лодка уснула,
мерно качаясь в тяжёлых струях,
там мы ходили, и, в общем — напрасно
то, что ходили, и было напрас-
но мы ходили... Свеченье погасло.
Кончик у кисточки красной погас.
Радость обмана, позор отчужденья
с тьмою живее, животней, острей.
А по воде растеклись отраженья,
как я тебе тогда заметил —
серебряные кипарисы фонарей.
и, отраженьями повторено,
неба полотнище было пернато,
в перьях малиновых было оно.
Где облака серовато клубились
в пятнах, как винных, но только свежей,
где облака в зазеркалье садились
и превращались в вечерних стрижей,
свод перевёрнут — просторный, сутулый
и ворожащий тихонько впотьмах,
так, чтобы узкая лодка уснула,
мерно качаясь в тяжёлых струях,
там мы ходили, и, в общем — напрасно
то, что ходили, и было напрас-
но мы ходили... Свеченье погасло.
Кончик у кисточки красной погас.
Радость обмана, позор отчужденья
с тьмою живее, животней, острей.
А по воде растеклись отраженья,
как я тебе тогда заметил —
серебряные кипарисы фонарей.
1970
Роза ветров
Роза ветров — как в тиши
отдалённый, таинственный зов...
Где бурь перекресток лежит,
растёт эта роза ветров.
Маршруты старинных судов,
обрывки долгот и широт —
чудесная роза ветров
над детством неярким растёт.
И если пойти на восток,
на северо-запад пойти,
увидишь её лепесток
в конце ветрового пути.
Есть магия слов, есть слова
с крючочком, с зацепкой к душе:
прочтёшь, повторишь раза два —
и всё завертелось уже,
и в серые тучи Москвы,
«где дождик, и сырость, и мгла»,
цитатой, обрывком молвы
далёкая роза вошла.
отдалённый, таинственный зов...
Где бурь перекресток лежит,
растёт эта роза ветров.
Маршруты старинных судов,
обрывки долгот и широт —
чудесная роза ветров
над детством неярким растёт.
И если пойти на восток,
на северо-запад пойти,
увидишь её лепесток
в конце ветрового пути.
Есть магия слов, есть слова
с крючочком, с зацепкой к душе:
прочтёшь, повторишь раза два —
и всё завертелось уже,
и в серые тучи Москвы,
«где дождик, и сырость, и мгла»,
цитатой, обрывком молвы
далёкая роза вошла.
1973
Июль
Лес стоит, пронизанный до дна
летом и снотворною ромашкой —
теплая стрекозья глубина
ветром полевым просквожена
и для всех раскрыта нараспашку.
Месяц нестихающих вершин,
плоскодонных бурь и гроз июля,
о, июль! всех ягод господин,
трёх смородин, земляник, малин —
царь-июль — тебя не назову ли?
И в глубинах твоего нутра
полуголы, в майках горожане
на тропинках семьями с утра.
И за ними из Москвы жара
тащит электрички на аркане.
летом и снотворною ромашкой —
теплая стрекозья глубина
ветром полевым просквожена
и для всех раскрыта нараспашку.
Месяц нестихающих вершин,
плоскодонных бурь и гроз июля,
о, июль! всех ягод господин,
трёх смородин, земляник, малин —
царь-июль — тебя не назову ли?
И в глубинах твоего нутра
полуголы, в майках горожане
на тропинках семьями с утра.
И за ними из Москвы жара
тащит электрички на аркане.
1973
Благодарение
Строй деревьев в преддверье заката —
луч с верхушки на землю упал,
день огромный, как будто кантата,
разрастается в светлый финал.
И в наплывах зелёного света,
словно в сонном спокойствии вод,
к равноденствию движется лето,
и зелёное солнце плывёт.
И бескрайно уже славословье,
но все ширится, ширится хор,
завершая, скрепляя любовью
все разрозненное до сих пор.
И в блаженные эти мгновенья
всё мне кажется — это за нас
мир громадный и полный значенья
превращён в благодарственный глас.
луч с верхушки на землю упал,
день огромный, как будто кантата,
разрастается в светлый финал.
И в наплывах зелёного света,
словно в сонном спокойствии вод,
к равноденствию движется лето,
и зелёное солнце плывёт.
И бескрайно уже славословье,
но все ширится, ширится хор,
завершая, скрепляя любовью
все разрозненное до сих пор.
И в блаженные эти мгновенья
всё мне кажется — это за нас
мир громадный и полный значенья
превращён в благодарственный глас.
1973
Сила земли
…А сосны опускались из глубин
холодного, надоблачного мира,
из волокнистых кубов синевы,
над кронами их смёрзшейся в кристаллы.
А мы лежали глубоко внизу,
на мох вонючий положив пилотки.
Нас привели с учений на обед
за полчаса до срока. Так нас гнали,
что даже капитан развеселился
и раза два кричал нам: «Вспышка справа», —
и мы в песок валились, животами
прикрыв от мнимой бомбы автомат.
Раз я упал и встать уже не мог.
Остановилось время. Капитан
с рукою поднятой, рта не закрывши, замер.
И так стоял он в мареве сосновом,
и сам он стал зелёный, как сосна.
А я лежал, лицом в песок уткнувшись,
и тёплые фонтанчики песка
из-под ноздрей вздымались. Муравьи
цепочкою ползли через дорогу;
рябила тень высоких лап сосновых,
и в облаках стояла тишина.
Лишь сердце в теле бешено стучало.
Когда мы к кухне пришагали, роту,
конечно, не пустили. Отвели
в загон какой-то около забора,
где десять сосен создавали тень.
Команда: «Разойдись!» Мы повалились
на жёсткий мох, воняющий мочой.
Я запрокинул голову, невольно
мой взгляд пошёл по медному стволу,
упёрся в крону, что врастала в небо,
вмерзала в кубы жаркой синевы.
И как-то я почувствовал спиною,
как тянут соки жилистые корни
не глубоко, тут рядом, подо мной,
под взмокнувшей от пота гимнастёркой,
под сбитыми ступнями без сапог.
Я прислонился головой к стволу
и ощутил, как под сосновой кожей
струится кровь, смолистая, живая,
питающая хвойную верхушку
и солнечную синеву над ней.
Я ощутил, что становлюсь корою,
спина к земле как будто приросла,
и кровь моя мешается с сосновой,
и по стволу, по тайным цепким жилам
стремительно восходит к синеве.
Так вот оно, могучее движенье,
тот первозданный творческий покой!
И на себя я с высоты глядел —
там тело опустевшее лежало
на жёстком мху, на прошлогодней хвое,
меня наполнив силою земли.
холодного, надоблачного мира,
из волокнистых кубов синевы,
над кронами их смёрзшейся в кристаллы.
А мы лежали глубоко внизу,
на мох вонючий положив пилотки.
Нас привели с учений на обед
за полчаса до срока. Так нас гнали,
что даже капитан развеселился
и раза два кричал нам: «Вспышка справа», —
и мы в песок валились, животами
прикрыв от мнимой бомбы автомат.
Раз я упал и встать уже не мог.
Остановилось время. Капитан
с рукою поднятой, рта не закрывши, замер.
И так стоял он в мареве сосновом,
и сам он стал зелёный, как сосна.
А я лежал, лицом в песок уткнувшись,
и тёплые фонтанчики песка
из-под ноздрей вздымались. Муравьи
цепочкою ползли через дорогу;
рябила тень высоких лап сосновых,
и в облаках стояла тишина.
Лишь сердце в теле бешено стучало.
Когда мы к кухне пришагали, роту,
конечно, не пустили. Отвели
в загон какой-то около забора,
где десять сосен создавали тень.
Команда: «Разойдись!» Мы повалились
на жёсткий мох, воняющий мочой.
Я запрокинул голову, невольно
мой взгляд пошёл по медному стволу,
упёрся в крону, что врастала в небо,
вмерзала в кубы жаркой синевы.
И как-то я почувствовал спиною,
как тянут соки жилистые корни
не глубоко, тут рядом, подо мной,
под взмокнувшей от пота гимнастёркой,
под сбитыми ступнями без сапог.
Я прислонился головой к стволу
и ощутил, как под сосновой кожей
струится кровь, смолистая, живая,
питающая хвойную верхушку
и солнечную синеву над ней.
Я ощутил, что становлюсь корою,
спина к земле как будто приросла,
и кровь моя мешается с сосновой,
и по стволу, по тайным цепким жилам
стремительно восходит к синеве.
Так вот оно, могучее движенье,
тот первозданный творческий покой!
И на себя я с высоты глядел —
там тело опустевшее лежало
на жёстком мху, на прошлогодней хвое,
меня наполнив силою земли.
1976