Книжно-Газетный Киоск


Глава десятая

Юда Айзексон стоял на перроне полузаброшенного железнодорожного полустанка и глядел на заснеженные рельсы, уходившие в неведомую казахскую степь. Солдатская шинель не грела, сапоги задубели, о тулупе и валенках можно было только мечтать, и Юда с болью вспоминал оставшуюся в Каунасе шубу. Обычная для этих мест лёгкая метель перешла в настоящую пургу, и самое время было укрыться от неё в какой-нибудь тёплой избе. Станционная будка не отапливалась, в ней прочно поселился холод, но, по крайней мере, не было снега. Людей поблизости тоже не было. Какой-то паровоз прогудел ещё днём, и с тех пор Юда не слышал стука колёс. Надеяться было не на что. Как видно, из-за заносов движение остановилось, и кто знает, сколько придётся здесь просидеть. А у него — ни еды, ни денег. В пути у Айзексона украли вещевой мешок. Состав на полминуты остановился в этом дремучем углу и двинулся дальше, сразу после того как Юда соскочил, погнавшись за вором. Но того нигде не было видно, вокруг белела зимняя степь, и оставалось только проводить тоскливым взглядом последний вагон. Юда подумал, что вор умело сбил его со следа, заставил выскочить на перрон, а сам остался в переполненном поезде. Ищи его теперь! Ладно, надо укрыться от ветра и снега, а потом решать, что делать.

Потоптавшись немного, Юда побрёл к будке. Пять месяцев прошло с тех пор, как эшелон из Вильнюса, забитый депортированными литовцами, поляками и евреями, привёз их в Инту. Вначале Юда изнемогал на лесоповале: донимал гнус, болели руки, страдало не привыкшее к тяжёлой физической работе тело. Он чувствовал, что из лагеря ему не вернуться, что он останется в этих северных лесах навсегда и больше не увидит родных. А впереди — зима, цинга, и становилось ясно, что эту зиму ему не пережить. Но Юда сошёл бы с ума, если б кто-нибудь ему сказал, что он всё равно счастливее жены и детей, хотя бы потому что жив, а Дину с сыновьями убили ещё раньше, чем его эшелон доехал до места назначения. В то, что литовцы станут расправляться с евреями почти без участия немцев, Юда никогда бы не поверил.

А вскоре по лагерю прошёл слух, что поляки договорились с русскими о создании польской армии, которая будет сражаться на советско-германском фронте, и что бывшие польские граждане, изъявившие желание служить в этой армии, могут рассчитывать на амнистию. Слух подтвердился. Поляков стали освобождать, и Юда, родившийся в Вильнюсе, который в те времена назывался Вильно, и получивший в своё время польский паспорт, задумался. Появился шанс выбраться из лагеря, но на войну Юда не стремился. Он понятия не имел о том, что происходит с евреями, и считал, что немецко-русские или польско-немецкие разборки его не касаются. Правда, ещё в Каунасе он слышал, что в оккупированной Польше евреям приходится несладко. Польские беженцы много чего рассказывали, но Юду это занимало не слишком. Еврейскими делами он начал интересоваться лишь тогда, когда Литва в одночасье сделалась советской. Вот когда он стал рвать на голове волосы и казнить себя за слепоту. За то, что занимаясь своими делами, упустил момент, когда можно было уехать. Но хотя окопы пугали Юду, хуже лагеря быть ничего не могло. Он даже обрадовался, когда его вызвали к лагерному начальству, объявили амнистию и как бывшего польского подданного направили в армию, которую формировал генерал Владислав Андерс. Так он оказался в Бузулуке.

В армии повезло. Сообразительный, расторопный, свободно говоривший по-польски Айзексон, несмотря на то что был евреем, понравился командиру роты, стал каптенармусом и даже получил звание старшего капрала. И всё было бы ничего, если бы не тиф, так неожиданно и некстати сваливший Юду как раз тогда, когда начальство серьёзно взвешивало назначить его батальонным интендантом. Из тифа выкарабкаться удалось, но польской армии уже не было в Бузулуке. Она переместилась в Среднюю Азию. Нужно было ехать в Узбекистан, и на станции удалось втиснуться в эшелон и даже найти неплохое местечко. Но стоило Юде прикорнуть, как у него украли вещи. И теперь он остался один посреди неведомой степи, и ему всё хуже и хуже.

В станционной будке царил лютый холод. За ненадёжными стенами выла пурга, но для того, чтобы замёрзнуть, совсем необязательно было находиться на улице. Юда боялся, что если ничего не изменится, то к утру он окоченеет. Временами становилось жарко, ему казалось, что он горит, и тут же начинались галлюцинации и озноб, как будто вернулся недавно перенесённый тиф. Во рту появилась сухость, мучила жажда, но не было воды. Юда понимал, что опять заболел. Перед ним появилась Дина — рыжеволосая, красивая, рядом с очень похожей на неё сестрой Фирой. Такой он впервые увидел жену, когда двадцать лет тому назад заехал по каким-то делам в Ригу. Увидел — и не мог оторваться. Тогда-то всё и закрутилось: сватовство, потом свадьба. Ну да, вот она, Дина, в свадебном платье, вот юная Фира. Но почему же они только вдвоём, где остальные? А Дина что-то говорит неслышно, но не приближается, и хотя он зовёт её во весь голос, не отвечает, только показывает рукой куда-то в сторону. А там что? Там сыновья, Макс и Арик, но почему они лежат на земле?! Что с ними случилось?! Дина!!

— Да не Дина я, а Дарья! Ты чего кричишь?! Эй, очнись!
Юда с трудом открыл глаза. Какая-то женщина с фонарём, склонившись, трясла его, ухватив за плечо.
— Ты кто? Как сюда попал? Беглый? Может, зэк?
Юда отчаянно замотал головой. Он понял, что говорит женщина и со словом «зэк» успел познакомиться в лагере, только отвечать было трудно. Язык словно прилип и еле шевелился.
— Польская армия. Их нет. Я в больнице лежал.
— Поляк? То-то выговор у тебя нерусский. Так что стряслось-то? Ты как здесь оказался? С поезда спрыгнул? Зачем?
— За вором бежал. Вещи украли.
— Ох ты, Господи! Да тут и до войны всего два поезда останавливались. Один — на Оренбург, другой — на Актюбинск. А сейчас и подавно. Бумаги у тебя какие-нибудь имеются?
Юда вытащил солдатскую книжку и дорожное предписание. Даже в полубредовом состоянии он похвалил себя за то, что не держал документы в мешке.
— Янгиюль, — прочитала женщина, — это ж какая даль! Завтра должен быть поезд, а будет ли — да кто ж его знает. Вон что на улице творится. Эй, ты чего? Не спи! Да ты, миленький, горишь, как печка! Вот же, сподобил Бог! Ну что с тобой делать?!
— Я тут отдохну. И поеду.
— Поедешь ты, как же! На погост поедешь! Нельзя тебе здесь оставаться! Поднимайся! Давай, давай! Обопрись на меня!
— Холодно. Почему на станции так холодно?
— Да ведь нету кругом ни души. Ты вот приблудился. Для кого топить-то? Я одна тут обходчица. Потерпи, согреешься скоро. Избёнка моя недалёко.

Следующие несколько дней прошли в горячечном тумане. Юда бредил и забывал в бреду, где он находится, и что с ним произошло. Ему казалось, что это Дина склоняется над ним и поит какимто странным питьём, что это проворные руки Дины меняют на нём пропотевшее бельё. И когда кризис миновал, и он пришёл в себя, то, оглядев комнату, вспомнил, что его подобрала на полустанке обходчица, но какая она из себя, Юда не разобрал. Он не разглядел толком её лица, наполовину прикрытого серым пуховым платком, и когда Дарья вошла, увидел перед собой женщину лет тридцати с длинной косой. Её нельзя было назвать просто красивой, скорее особенной, своеобразной. Айзексон был любителем и ценителем женского пола. В Каунасе он считался хорошим семьянином, как мог поддерживал свою репутацию, и только выезжая из города по делам мог позволить себе расслабиться где-нибудь с литовкой или полькой. А Дина, даже если что-то подозревала, не подавала виду. Берегла свой покой. Хотя Юда был ещё слаб, он не преминул отметить, что небольшая скуластость придаёт Дарье особую привлекательность, а серые глаза удачно контрастируют с угольным цветом волос. Он даже удивился. В его представлении все славянки должны были быть, как польки: светловолосыми.

— Ну что, оклемался? — у Дарьи был низкий волнующий голос. — Думала, не вытянешь. Кумысом тебя отпаивала, чаем с бараньим жиром. Повезло тебе, что я в будку заглянула. Иначе бы помер.
— А что это — кумыс?
— Из молока кобыльего питьё. Свёкор достаёт у знакомых казахов. Помогает, когда силы теряешь.
Юда прикрыл глаза. Кобылье молоко! Казахи! А у Дарьи точно какая-то степная примесь.
Дарья присела, но не у кровати, а у стола.
— Зовут-то тебя как? Документ твой видела, да не прочитать мне по-польски...
— Юдель. Юда.
— Юда? Так ты не поляк? А кто? Неужто еврей?
— Еврей, — подтвердил Юда.
— Еврей, — повторила Дарья. — Да как же тебя сюда занесло? У нас тут, отродясь, жи. евреев то-есть, — спохватилась она, — почти что и не было. А в польскую армию как попал?
— В лагерь сначала попал из Литвы. А оттуда, как польский гражданин — в армию. Только отстал я от них, и что теперь будет — не представляю.
— Лежать тебе пока надо. На ноги встанешь — тогда и поглядим. Повезло тебе ещё раз, что я при железной дороге. А свёкор мой — он помощник начальника станции в Илецке. Это час езды отсюда. Оформит тебе справку, что заболел, от эшелона отстал. У меня телефон в будке, где ты чуть не замёрз. О том, что ты у меня, я всё равно сообщить по начальству должна. Порядок такой.

Дарья отбросила со лба норовившую упасть на глаза чёрную прядь и продолжала:
— Там и сыночек мой — у свекрови в Илецке. И мы там с мужем жили. Муж мой, Фёдор, тоже железнодорожник, бронь имел. Его на фронт не брали, так он добровольцем ухитрился. Всё говорил: другие воюют, как же я, коммунист, в тылу останусь? И погиб в октябре, под Харьковом. Вот судьба: из-под Киева, из окружения, вышел, а под Харьковом убили. Мы хорошо с ним жили, любил он меня. Только свекровь меня поедом ела, вмешивалась. И то плохо, и это. А как похоронка пришла на Федю, так и не стало мне житья совсем. Свекровь со свету сживала, всё упрекала, что мужа не остановила, на фронт отпустила. Тут как раз старый обходчик умер на этом участке, так я с горя сюда попросилась. От свекрови подальше. Только боязно мне тут одной. Ведь на много вёрст кругом — никого. А если лихие люди какие? А у меня, — Дарья кивнула на висевшую на стене старую берданку,—вот и вся моя защита. Ладно, утомила я тебя. Слабый ты ещё, и по-нашему не всё понимаешь. По глазам твоим вижу.
Дарья встала, и Юда невольно посмотрел на неё мужским неравнодушным взглядом. Это не укрылось от обходчицы.
— Спи давай. А я пойду, посмотрю. У нас, когда заносы, дрезина ходит, пути расчищает. Вернусь — ужинать будем.
Дарья была права. Часть того, что она говорила, Юда понимал скорее по смыслу. Русских слов он наслышался от Дины, но в отличие от жены не знал язык так хорошо, как она. Дина, родившаяся в Двинске, любила русскую литературу, читала русские книги, и вставляла в свой идиш русские выражения. Для неё это было отдушиной в незнакомой Литве, пока она не научилась говорить по-литовски. Дина! Юда вспомнил своё видение: Дину в белом платье, показывающую на лежащих неподвижно сыновей. Почему они лежат? Что это значит? Что там происходит в Каунасе? Может, Дарью спросить? Наверняка, растолкует.

Но Дарья только головой покачала.
— Мать моя, покойница, сны толковала, а я... Нет, не смогу. Одно знаю: если под немцем остались — беда. Фёдор с фронта писал: фашисты всех евреев убивают. Он, когда в окружение попал, вначале в Киеве прятался, в развалинах, а после до наших добрался. Сам видел, как евреи толпою по городу шли. С узлами и детишками малыми. Думал: переселяют, а их в овраг загоняли и расстреливали там из пулемётов. Это ему уже потом рассказали. То письмо последним было. Радовался человек, что до своих дошёл, и я радовалась. И на тебе: вслед за письмом — похоронка.

Дарья помолчала.
— А муж мой очень советский был. Идейный такой. У нас ведь как: если про евреев, так больше жиды, да жиды. А Федя однажды по столу кулаком как стукнет: «Я это контрреволюционное слово чтобы не слышал дома! У нас интернационал!». А я так думаю: не в слове дело, а в людях. Ну, привыкли люди так говорить, но не все же плохие. Народ у нас больше хороший. И ты о плохом не думай. Может, твои убежать успели.
— Не могли они убежать. У жены мать не ходит.
— Вот горе горькое. Война проклятая. Всех достала. И всё равно — не отчаивайся. Жить-то надо.
С каждым днём Юде становилось лучше. Он чувствовал, как возвращаются силы. После тифа такого ощущения не было. Юда понимал, что, что если б не Дарья, он мог бы умереть не только здесь, на перроне, но и попав в больницу. С едой везде было плохо, даже в армии Андерса, и только у Дарьи он по-настоящему поел. Юда боялся спросить, откуда продукты, но Дарья и не скрывала.

— Свёкор посылает понемногу. С дрезиной. А иногда сам привозит. У них хозяйство своё в Илецке. Ну и так... — Дарья замялась и сказала почему-то шёпотом: — Сын у них старший — в НКВД, в Оренбурге, и дочка на партийной должности в горкоме. Один только Фёдор мастером-путейцем работал. Брат Иван хотел к себе взять, а этот ни за что: «Мне моя работа нравится». А Иван, когда узнал, что Федя от брони отказался, примчался и говорит: «На фронт? Хорошо. Так давай я тебя в особый отдел устрою». А мой-то, — Дарья вытерла появившиеся слёзы, — не поверишь: отказался. «Нет, — сказал, — пойду, как все». Иван только пальцем покрутил и обратно уехал. Как все, — повторила Дарья. — Вот и сгинул, как все.

Юде нравилась Дарья. В былые времена он не прошёл бы мимо, но сейчас его волновала судьба Дины и сыновей. Немцы убивают евреев? Всех? Как может такое быть? А литовцы? Тоже? Но ведь так хорошо было в Литве, так спокойно. Президент Сметона покровительствовал евреям, а сколько знакомых было у него среди литовцев. И что — в один день всё переменилось? Возможно ли это?

И всё же сердце болело, не проходила тоска, и с каждым днём усиливалась тревога. А тут рядом — молодая вдова. Может, надо развеять грусть? И ему и ей легче будет. Юда не сомневался, что и Дарья хочет того же. Конечно, он старше, но не в отцы же ей годится. Юда понимал, что может рассчитывать лишь на мимолётное приключение, что скоро ему придётся покинуть Дарьину избу, но ведь не могут же они просто так разойтись. К тому же она — не чужая жена, а вдова. Эта мысль была новой для Юды. У него замужество женщины никогда не являлось препятствием для маленькой интрижки. Скорее наоборот. И вдруг он стал думать о том, о чём никогда бы не задумался раньше. Но то что казалось очевидным Юде, пока ещё не было так очевидно для Дарьи. В конце концов всё могло бы произойти иначе, будь у них больше времени. Но времени было мало.

— Завтра придёт дрезина, — сказала Дарья. — Отправлю тебя в Илецк. Ну а там мой свёкор встретит, расскажет, как и что надо делать.
Айзексон понял, что другой возможности не будет.
— Спасибо тебе, — начал он. — Ты меня спасла. И что теперь? Попрощаемся — и в разные стороны? А я тебя запомнить хочу. Всю. Твои губы, твои руки, твои движения. Я бы тебе и больше сказал, но русских слов не хватает, — и Юда попытался обнять Дарью. Как он и предполагал, сопротивления не последовало. Дарья позволяла себя целовать, и Юда чувствовал, как она вздрагивает. Он знал эту женскую дрожь и становился всё более настойчив. Вдруг Дарья, словно опомнившись, оттолкнула его.
— Не надо, Юда! Отойди. Сядь.
Озадаченный Юда сел за стол. Он ожидал другого. Дарья присела напротив, но заговорила не сразу.
— Думаешь, я каменная? Думаешь, мне не нужно? Ещё как нужно! Да не выйдет у нас с тобой ничего. Тебе то что? Ты сегодня здесь, завтра — там... А я что, по-твоему, делать должна?
— А если вернусь? Я слышал ещё до тифа, что поляки на русский фронт не хотят. Они к англичанам перейти хотят, в Персию. И пусть уходят. А я обратно поеду. К тебе. Скажу, где надо: не хочу в Персию, в Россию хочу.
— Дезертировать собираешься?
Юда уже слышал это слово и энергично замотал головой.
— Нет, Даша, нет! Какой дезертир? Польская армия русским не подчиняется. Польскому правительству подчиняется, а полякам евреи. Как это по-русски?.. А, вспомнил! Ну, как заноза. Будут рады избавиться. Можем в Илецк твой поехать. Или в Оренбург. Я в делах понимаю. Придумаю, как нам прожить. Тяжёлое время сейчас, но я ловкий.
— Вот как? Уже всё решил? Действительно, ловкий! Значит, хочешь войну пересидеть? За бабьей спиной. А русские парни пусть за тебя воюют!

Юда замолчал. Он не ожидал таких слов. Тем более, что у него никакого заранее подготовленного решения не было. Мысль остаться с Дарьей возникла внезапно, и он не понимал, как эта мысль не пришла к нему раньше. Почему он об этом не подумал? С армией Андерса у него одна дорога — на фронт. Не на русский, так на другой. А он, Юда, на войну не спешит. Не его эта война. И надо же: Дарья сразу раскусила то, что завертелось у него в голове. А если не возвращаться к Андерсу? Прямо в этом Илецке и остаться? Шансов, может, и немного, но попробовать надо.

Дарья первой нарушила молчание.
— Не сердись. Ты, как видно, человек неплохой, да и нация твоя непьющая. Не то что наши мужики, да только нет их сейчас. На войне они, за Россию стоят. А кто за неё стоять будет? Ты что ль? И правда: какой из тебя солдат? На фронт попадёшь — сразу убьют. А знаешь, — приблизила лицо Дарья, и Юда почувствовал её дыхание, — может и сошлась бы я с тобой. Подружка у меня была до замужества. А я не хотела такого, который пить будет, да кулаками махать. Хотела спокойного, доброго. Так она всё смеялась. Ты, — говорит, — еврейчика найди. Они все тихие, как ягнята. А я и подумала: может, правда? Ну и что, что еврей? Зато не обидит. Только где в нашей степи евреи? А потом мне Федя подвернулся. Он пить не мог, его от водки мутило. Смеялись над ним, а я решила: вот моя судьба. И не ошиблась. Душа в душу жили. Не то что пальцем не тронул — слова обидного не сказал. Вот почему забыть его не могу. В сердце он у меня, не перейти через это. Может, позже когда, а сейчас... Ведь и двух месяцев не прошло с похоронки той. Ты уж прости. Наговорила я тут всякого. Давай, ложись, а я пока тебе в дорогу кой-чего соберу.

На следующий день Юда трясся на ветру в продуваемой со всех сторон дрезине, кутаясь в тулуп покойного Фёдора и ощущая на губах прощальный поцелуй Дарьи. Будь у них время, не устояла бы Дарья, не выдержала бы одна. Если удастся зацепиться в Илецке, шансы возрастут. Но ведь он не знает, что с его семьёй, что с Диной! Айзексон в который уже раз вернулся к своим сомнениям. В Киеве расстреляли евреев. Но можно ли этому верить? Ведь Дарьин погибший муж сам расстрела не видел. Рассказали? Мало ли что рассказали! А в Литве? Разве станут немцы и литовцы просто так убивать? Кому знать, как не ему? Он и с немцами вёл дела, и литовцы сидели у него за столом. Но если Дина и дети живы, то зачем ему Дарья? Отсидеться, пока война, и сбежать? Нет, так нельзя. Дарья его выходила, с того света вытащила, и достойна лучшего. Значит, надо пожелать ей счастья. Правильно она сделала, что его отшила. Литовский еврей и русская степнячка, или как там, казачка — не самая подходящая пара. Разве мог бы он, чужой, да ещё еврей, привыкнуть к её исконной среде? Или они к нему? А в Литве ей что делать? Нет, надо немедленно выбросить всё из головы. Юда занервничал: с минуты на минуту должен появиться занесённый снегом, как вся эта бесконечная степь, Илецк, и от того, как там колесо повернётся, зависит его дальнейшая судьба.