Книжно-Газетный Киоск


Николай КАРАМЕНОВ



ГОДОВЫЕ КОЛЬЦА

* * *


Было одно дерево —
и то ненасытное,
словно глаза совы,
словно жаровня,
словно лицо мумии
в бинтах и в полотнах,
но без клюва красного, —
длинного и изломанного
в коленях,
как полет аиста.


* * *


Где лежала оттепель —
пятна локомотива,
повисшие на паутинках,
будто бы односпальное место
раскачивалось
от окна к окну,
от полной тарелки,
на которую крошили буквы,
а глоток удлинялся,
только лишь мысленно,
в форму кириллицы.


* * *


Годовые кольца на узких запястьях
не уберегли, не выстлали переделом,
а когда спрашивали — вразнобой,
жердь за жердью,
поземка уже истлевала,
как смятая шерсть,
глубже радужек.


* * *


Долгий глоток,
маслянистее
шариков ртути —
слепых, без зрачков,
как шарящая рука,
как черная прядь, —
в тяжести влажная,
полураскрытая.


* * *


Еле слышимый шепот железа,
темный, непроглядный,
с мерцающим кровостоком,
пересекает реку,
будто клюв через клекот,
на полоске ткани которого
отражается один только цвет —
с рваными краями
и узкой прорезью.


* * *


Заберите его — поверженного, —
на обмякшей поверхности мрамора
не осталось места для вьюги.
Заберите его одеялами
белозубыми,
до горла заточенными:
уже выбито круглое зеркало,
только крест чернеет подвешенный.


* * *


После реки, где веснушки,
постепенно обламывается пластина льда,
но чернил не хватает.
И в суженых зрачках лошади,
дальше ее памяти
пыльная буря высматривает
безупречную траекторию выстрела.


* * *


Почему никто не вспомнит слезу савана?
Занавеса гримаса, оставленная арлекином.
Под нахмуренной бровью ретина
изукрашивает — пульс точит сердце.
В небе бледно луна, как ладонь,
но ей не на что опереться.


* * *


Ртом бездомного,
голубовато-заснеженным,
из ночи уплывала косынка.
И луна выпивала зрачок
и тянула его струей
дребезжащей.


* * *


И день прошел. Изжеванным ремнем
полоска неба. Под латунной бляхой
мир выкорчеван, дочерна распахан.
Сужающимся в вечность острием
уходит горизонт. Окно — стеклом
как будто в зимний сумрак надышало
пролегший тонкой трещиной излом.
Не скалываньем — шелестом кристаллов
на глянце отражался интерьер,
а, может быть, подтек на запотевшем, —
унылость штор, ободранность шпалер,
накал стоваттной — желтизной проплешин.


* * *


Заржавелой рифленкой раскинулись пашни.
Солнце снова взошло, но остался вчерашний
незаконченный день. Так и тянется осень,
словно боль ущемленных протезами десен.
Солнце снова взошло, но чужим, отстраненным, —
отраженьем зрачка на стакане граненом.
И, хотя день вчерашний, осталось немного:
позабытое слово без ударного слога;
не случившийся вечер, его отголосок;
отпечатки подушечек пальцев, но посох
на себе их не носит; угасшее эхо
и от старой рубашки одна лишь прореха.


* * *


Но окно не аквариум, и золотая рыбка
где-то канула среди ухабов и рытвин.
И не кресло седеет в углу, накрытое белым,
словно кто-то пытался уехать, но не успел он.
И не пыль собирают, а голос угасшей гардины.
Не паук, а некто другой плетет паутину.
И уже опрокинутый, сломанный стул никому не помеха.
И никто уже время за собой не тянул:
никто не уехал.


* * *


Ни окошка в стене, ни листочка на ветке.
Целый день постепенно, как из пипетки
потускневшее солнце, что капля за каплей.
Но разрезаны вожжи, а жилы ослабли.
И глаза перестали лучиться на ярком,
расширяться при черном. И в виде огарка
пресеченное время, — над ним наклонившись,
видишь черный зрачок посреди желтой ниши.
Мы читали не книги, а просто страницы.
Разговор углублялся, как будто на спицах
создавался бы шарф или нечто иное,
но приятное телу и шерстяное.
Ни окошка в стене. Нет ни птиц, ни полета.
Да и солнце — не медом набухшие соты.
Мы читали не вечером — только лишь ночью.
И луна, словно там нам махали платочком.
Но страницы все вырваны, мы их не помним.
Будто диск позвоночный извне — подоконник
ущемляет квартиру. И, низко согнувшись,
день уходит украдкой, как будто домушник.


* * *


Светлый тон. Серый оттенок.
Выкрашенные известью стены.
Сцена. Блекло лицо арлекина.
И немые глаза, и ретина
отражает отсутствие зала.
Может быть, на зрачки набежала
тень, как зависть, и зависть тени.
Покачнувшись, падает занавес,
словно бы человек, на колени.


* * *


Щеголяя тросточкой горизонта полдень
удалялся, может быть, мельтешил. И выя
наклоненного неба… Казались исполненными
те надежды, которыми жили другие.
Может вечер, обязанный позже здесь быть, не настанет.
Кисти рук не вольются, как дельта.
                                                И вымученное полнолуние.
И уже только робко наощупь, — закрыты все ставни:
шелест будней, как память о небе полуденном.


* * *


И когда уходящим в туманы окном — лист бумаги.
И не взглядом рисуешь — карандашом фабулу саги.
Не рукой осторожно ведешь по листу — своим прошлым.
И кириллицей прямоугольный лоскут запорошен.
И кокошник на небе, однако без чар, — ты не сетуй.
Сумрак день, как родное дитя, укачал лунным светом.
И, подобно виску, истекает стекло — острой болью.
И опять твой открытый бумаге поклон, словно полю.
Кто? Откуда? Куда мы идем? — Неизвестно.
Вот бумага, над нею твой дом — есть место для текста.