Книжно-Газетный Киоск


СЕРГЕЙ ПОПОВ

ВСЯ ПЕЧАЛЬ

книга стихов




МЕСТНОЕ НЕБО
 
* * *

Струнные режут слух, небосвод кровит.
Здешний Морфей подсел на нездешний джаз,
радиосплетни, новости про ковид,
макли с голосованьем в который раз.

Крепок бурбон, старателен саксофон,
йодом рассветным комната залита.
Вот и лекарство — стало быть, мир спасён —
прежняя кровь не выкипит ни черта.

Разве что к горлу нагло подкатит ком
по звукоряду с паузами для слёз —
даром, что время пьётся одним глотком,
и не пристало плакать о нём всерьёз.

Банда резвится, мечется звук в сети.
И накрывает где-то уже к пяти.
Мигом почти.

Но и во сне кошмарят наперебой —
полный абзац, пока не очнёшься к трём —
Диззи Гиллеспи с выгнутою трубой
и Чарли Паркер с буторным вискарём.

И непонятно, статуи сносят где
и чумовую крышу снесло когда…
И кукуруза в спирте всегда к беде
или чревата проблесками беда?

Это одна реклама, что поутру
всё будет славно с муторной головой —
невыносимо на новостном ветру,
если проснёшься к вечеру чуть живой.

И за бемолем — снова блажной диез.
Дикие ноты вновь обретают вес
в аранжировках пьес.

Бешеный Гарлем, судорожный бибоп,
сороковых отчаянный героин…
И за синкопой — сразу сплошной озноб
у не протрезвевшего до седин.

У обожателя жизни смешная роль —
чёрным по белому вносится в нотный стан
позднего бденья импортный алкоголь,
что трудовую печень давно достал.

Но если время снова плывёт во тьму,
если опять и сам он вовсю плывёт —
стало быть, светит вписывать самому
партию счастья в нынешний переплёт.

Будут ударные, клавишные, вокал…
Кто в партитуру будущего вникал,
не осушив бокал?



АКВИЛОН

Погода обещает быть бедовой.
Что не шататься улицей бордовой
от раннего заката по зиме
родного созерцания на страже
при необременительной поклаже
пустых прикидок в сумрачном уме?

О чём печаль? Подруги служат в банке,
в который перекачивают янки
свою трансатлантическую спесь.
Но мы, сильны и сушею, и морем,
себе и сами золота намоем,
эпически прогуливаясь здесь.

И если небеса обетованны,
им подотчётны сочные болваны,
уставленные в сводки и ПК,
видны насквозь и ход вещей окрестных,
и лапочки при твёрдых интересах,
пока не получившие пинка.

Погода ничего не обещает.
Уступчивое сердце обольщает
предательский промозглый ветерок
над пустырём прямого зренья в корень,
фотоэффект которого бесспорен
и крепок неусвоенный урок.

И водяные перистые знаки
на облаках проглядывают аки
намёк на риторический вопрос:
что за осадки — не видали эки? —
в любое уложенье человеки
до будущего веруют всерьёз.



* * *

Январь безумца обязал
забить на всё и вся —
ночная опрометь, вокзал,
мышиная возня
и слов, и домыслов, и снов
с подачи дальних лет
ниспровергателя основ,
купившего билет.
Куда? Конечно же туда,
где фишки по местам
и получалось без труда
гореть и тут, и там.
И с пеплом ладиться, смеясь,
и нежиться в дыму,
и говорить, где грязь, где князь,
не браться никому.
Но тьма — доподлинно не дым,
и сны — не в руку тьме...
Лишь молодым, дурным, худым,
с тоской по кутерьме
себе мерещиться горазд
в морфеевых садах,
испепеляя сотый раз
и лад, и божий страх
под стук и лязг вагонных скреп
и скрежет чумовой,
тот, кто уснул, но не ослеп,
отъехав головой.
Он видит башни и мосты
из прежнего насквозь,
сквозные шашни пустоты,
слезу с рассудком врозь.
Уходит абрис в никуда
строений и дерев,
но световая чехарда —
лукавый обогрев.
В сердечной сумке — тонкий лёд
и дикие огни…
И свет пощады не даёт —
куда ни поверни.



* * *

Радиоточка брешет день-деньской,
переходящий в сумерки ума
над реновационною Москвой,
где киснет аномальная зима.

Ещё грозят серпом да молотком
с ВДНХ буржуйским небесам.
Но выданное в детстве с молоком
за всю печаль просаживаешь сам.

Спускаешься из номера в кабак —
там депутат уходит в никуда.
А по-другому попросту никак —
такая минеральная вода.

Как не понять, что жизнь пошла всерьёз —
нефтянка, забугрные счета…
Пора валить? Ни разу не вопрос.
Но там не отстираешь ни черта.

Он говорит «кранты, кранты, кранты»,
роняя благородную слезу.
Но звёздами с кремлёвской высоты
любовь и кровь горят в его глазу.

И забывая классовую блажь,
по линии сомнения идёшь.
А чем вышеозначенный типаж
по сути дела так уж не хорош?

В столичный оборачивая лоск
свою командировочную стать,
он и не сомневается, что лох,
но силится от жизни не отстать.

Не нужно златоглавой тормозов.
И догоняешь как провициал,
что откликаться следует на зов,
а если нет — тогда пиши пропал.

И требуется вовремя и всласть —
да чтоб чутьё к тому ж не подвело —
и в детство заспиртованное впасть,
и отслюнявить кровное бабло.

И проскользить по радиоволне,
и глянкуть на вошедшего в упор,
ещё соображая не вполне,
о чём вести с народом разговор.

Ведь если тот нацелился с высот
в сад оголтелых радостей земных,
то расположен после пятисот
единственно — по репе и под дых.

Да и слова теряются к тому ж
в медальном звоне, гвалте наповал,
пока оркестр вовсю играет тушь
тем, кто иное раньше напевал.

И лёд не покоряется воде.
И не проходит в челюсть боковой…
И всюду звёзды, музыка везде.
И общая зима над головой.



* * *

Множитель взглядов искоса, слов не в масть,
спорщик о том, что ранее с ним стряслось,
как угораздило напрочь не запропасть
небо коптившего с благообразьем врозь,
как раскурить отсыревший к утру табак,
определить по запахам, где жильё,
палкой отбиться от своры лесных собак
и поселковое перехитрить жульё,
за полбутылки клёвый сыскать ночлег,
местных простушек перешерстить набор,
присочинить, что есть тебе оберег —
яшма-усмешка с южноуральских гор,
где в шлакоблочных днях, кочевых ночах
накоротке со спиртом да чифирём
чуть было вовсе вскорости не зачах,
вдрызг обрубаясь разве что к четырём.
А миновав обмерку пред пущим сном,
верку ли, клавку холить до холодов,
видеть, как снег срывается, невесом,
воображать, что ты ко всему готов.
Может, лишь эта робкая полумгла,
заполонив некопаный огород,
что-то ещё и впрямь обелить могла,
но не судьба от вышних прожить щедрот.



* * *

На местном небе месяц вышит
неяркой гладью спрохвала.
Дела идут, контора пишет
про окаянные дела.

Про то, что здесь с любого бока
к светилу просто подойти —
и то оно любезно оку,
то, прямо скажем, не ахти.

Скорей не скажем, а запишем
пером безвременья в груди,
что пятна тёмные на рыжем
одни маячат впереди.

Не впереди, а больше с края,
где не срабатывает тьма,
но всё на свете попирая,
в неё влечёт сойти с ума.

И что тогда конторской пыли
налёт на нитках в сургучах?
Перелистали и забыли,
и месяц исподволь зачах.

Полузабвение что дышло —
тому светило и тому.
И время вышито как вышло,
а никогда не по уму.

Достанет ниток да иголок
в неописуемой стране.
И свет ледащ. И ветер колок.
И всё окончено вчерне.

И лишь вдали стежки лиловым
рассвета жалует рука.
И кто в начале явлен словом,
светло глядит издалека.



* * *

Л. С.

Сумочка в частую крапину.
Беличьей шубки разлёт.
Слушала, помнится, Апину.
Знала всё-всё наперёд.

Честные-честные с искрами
до помрачения жгли…
Как обожается исстари,
что растворилось вдали!

Фортели заполночь, в чёрную
кровь загонявшие муть.
Дёрганья крашеной чёлкою, —
«Перечеркни и забудь».

Давешней песенки каверза,
полузабвения мга.
Нерастворимого абриса
выкройка вся недолга —

росчерки смеха и вызова
в крапчатом брезжут снегу,
дамского шлягера сызнова
опровергая пургу.



* * *

Даром ночи, яростно ясны,
с присвистом проскакивают прочь.
«Расскажи ребяческие сны.
Только всё по-честному — точь-в-точь.

Без прикидок и обиняков.
И не говори, что позабыл.
Дескать, промелькнул — и был таков:
сам же и обмолвился, что был…»

И вскипают кровью мертвецов
сонные цветы календаря,
чтоб рассвет, безумен и свинцов,
заливал и суши, и моря.

И к тебе из выбывших времён
столько не дотягивалось рук,
точно, в пробужденье растворён,
занимался заговор вокруг.

Пустота, зажатая в горсти.
Чьё-то заклинанье «отпусти».
Смех и грех с любовью пополам,
где слова сопутствуют стволам.

И летят из присной темноты —
точно та распаду не мила —
склеенные потом животы,
в почву залучённые тела.

Славы ахиллесова пята —
то свинца, то меди маета
напролёт, навылет, на убой…
Песня не расстанется с тобой.



* * *

Расставляет вехи кто и дразнит на полпути,
смотрит ласково, да шуток не обойти.

Чёлка линией, рыбья шубка, разлёт бровей.
Поминай быльё, поддакивай, не робей.

Сушь морозная, высверк воздуха, снежный ком.
Косо спрошено походя, высмотрено тайком.

Прокатилось с присвистом вдоль по своей прямой,
рассекая всё мимоходом — на то дано —

конькобежное времечко, зенки его промой
талым снегом, пустой слезой, кислотой «Пино».

Выводи вопросов, на «а» припадая, блажь,
тискай пачку — ты куришь? — и не раскрой.

Был, была, сплыла — безнадёжно наш
и лирический, хоть не вполне герой.

Сок измены, раскрытый рот, заводной Пьеро.
В средостении клюква играет его хитро.

Разливается белая даль, и в глазах рябит.
И дымят постройки, как в детстве дымил карбид.

Для трезвянки щёки надрал тебе мороз.
Огоньки хихиканья, спазмы идут вразнос.

Одноразовые мелко дрожат в руках
под пластмассовым небом,
                                      где слышно стояльцам, как

с мёрзлым яблоком в варежке, заревом в волосах
катит, катит, вонзая лезвия, аукается в лесах,

водоёмах, укрытых льдом. .. Голубеет пар,
разговор редеет — продрог ходок,
                                                   пересверк пропал.

И разжаты пальцы у слушающих дерев.
И вороньим крышка видам на обогрев.

Помаши рукою — ладонь у глаз —
                                                 чтоб запомнить жест,
чтоб шагать как ляжет, покамест не надоест

оступаться, ёжиться — ртуть не ползёт к нулю —
до других погод по присному февралю.



* * *

В Москве-руке февраль дрожит,
облавою зажат.
Блуждает хмель, как Вечный жид,
А не какой-нибудь Рашид —
с ним запросто решат.

Ушат кромешных матюков
на шалую башку —
и был беспаспортный таков
средь проблесковых маяков.
Прощай, Бишкек-Баку!

Игрок разборок и афер
и трижды фигурант,
кочует хваткий Агасфер
по беспределу СССР,
запетого стократ.

И не поможет смена вех,
и вер, и городов.
Не хватит вечности на всех —
кровь не стихает как на грех
и небосвод бордов.

На дне любви, на склоне дня —
ни грамма барыша.
Одна сплошная западня,
одна по пазику родня,
затравка-анаша.

Несёт машину вкривь и вкось.
Шофёр под ноль обрит.
Поёт как проклятая ось,
и у водилы вся насквозь
душа огнём горит.



* * *

Ледок изъеденный крошится,
гуляет в горле холодок.
Ещё чуток и всё решится.
И передумает едок

больного воздуха предместий
довольствоваться февралём.
И потому — вперёд и с песней
во весь рискованный объём

хотения плеснуть до риски
и эхнуть вслед под опрокид,
вспомянуть, как идут ириски
с ладошек тутошних киприд,

как оприходуют товарки
подарки сумрачной судьбы
в каком-нибудь бедовом парке,
победно пялясь на столбы

и груды щебня, где траншея,
эстрада, разорённый тир —
перед объятьем хорошея
при ранней встрече двух светил,

при молодом загустеваньи
по холодку и спрохвала
теней на вылинялой ткани
плаката про подъём села…

И будет исподволь смеркаться,
и станет слаще остывать,
смеяться, ёжиться, сморкаться
и тосковать, и тостовать,

касаясь вскользь того, что ныне
наш хлеб из той же ржавой ржи,
но славно нежить в горловине
сухие спазмы, коль свежи

предположенья раствориться
в том, что заварится вот-вот
во исцеленье очевидца
агрономических невзгод.



* * *

Лучше выращивай кактусы, каланхоэ,
фикусы, флоксы, всяческие бамбуки.
Переходи, душа моя, на сухое
для изучения дома сельхознауки.

Не разумеешь разницы между астрой
и цикламеном в малоцветочном быте?
Но ведь зато научишься быть бесстрастной
и всепрощающей — что уж теперь — живите.

Я ведь и сам не гурман по разряду флоры —
только по части, разве, спиртных диковин.
Не забывай, что в жизни важны повторы.
Если они случаются — я спокоен.

Утром поливка, на ночь стаканчик «Кьянти».
Что ещё нужно душе на помин былого?
Не возражай, я тоже настроен анти-
агроцентрично — а вот попомни слово.

Да и курить средь стеблей грешно сверх меры,
припоминать разборки, итожить счёты —
есть же достойные следования примеры —
благочестивы, бестии, до икоты.

Ты различать приладишься честь по чести
с полоборота гортензию от герани.
И со спокойной совестью снова вместе,
будешь бесчинства видеть лишь на экране.

И выступать из ванной ты станешь павой,
чтоб учинить поверку горшков и плошек,
и над картинкой жареной и кровавой
будут сиять герань и халат в горошек.



SILENTIUM

За маму, за папу, за деда пихто
пить пятничный воздух, напялив пальто,
тупить, пустоту принимая —
дорога прямая.

Под пасмурным, позднефевральским, стальным
на зависть воронам и всем остальным
для звука немеренно пищи
в его безразмерном жилище.

И если внезапное прянет ау,
то проще простого уйти наяву
в словарное краткое эхо,
как в изморось — веха.

За брата по голосу и за сестру
стареть до субботы, курить на ветру,
верстая к воскресной надежде
умолкшее прежде.



* * *

Как ни покушается ветер-снежок
без удержу атаковать ходока,
но холодовой на гортани ожог
не предполагает, что речь коротка.
С какого испуга немая зима
словарные опорожнит закрома?

Куда это в ночь по снежку пешеход,
и всё ему, позднему, до или по —
и хор аонид, и ватага невзгод,
и зверских кровей нутряное депо?
Кусается память, шалит лексикон
и ненормативщина прёт косяком.

И не потому ли сбоит снегопад,
что бытоотступник не знает пути —
хоть словоохотлив, и горлом сипат,
и не заморочен сидеть взаперти?
Но то, что держало его на корню,
всё более напоминает херню.

А что за погоды кругом — охренеть!
Ему и шагается точно во сне —
как будто годится последняя треть
лишь на путешествие к местной весне.
Но перемешались теперь времена,
и не различить в темноте ни хрена.

Какая сирень разцветает в башке,
кромешные соки по жилам снуют!
Поди развернись на сухом корешке,
врастая в безвременье и неуют...
Подруга-округа как сажа бела,
и неописуем глоток из горла.

И вот она, ситцевый, лярва-весна,
да незачем озорнику говорить —
и сердце мало, и досада тесна,
и в шалом огне ариаднова нить…
Но зверь отворяет сипатую пасть,
чтоб с прошлым уже ни за что не совпасть.