ЕВГЕНИЙ МОРОЗОВ
2022/https://poetograd.ru/archive/2022_01/06.jpg)
ОПИСАНИЕ ПОЦЕЛУЯ
* * *
* * *
Неповадно, палевно, но верно,
по примеру веры, по чутью,
житию святого Моргенштерна
жизнь настроить — музыку свою.
Ободрялки, плакалки, игрушки —
это быть доходчиво должно,
как учили блогеры в избушке,
говоря в экран через окно.
На десятки, сотни и на тыщи
одобрений — мира на краю —
умные настраивать глазища,
умирая в камеру свою.
Может, эта смерть-видеотека
не хайповей палого листа —
житие простого человека
и сама его непростота…
Не затем, чтоб все узнали лично,
как звучит, как выглядит живой,
просто так он лучше, чем обычно, —
вечный блогер Господа. И твой.
по примеру веры, по чутью,
житию святого Моргенштерна
жизнь настроить — музыку свою.
Ободрялки, плакалки, игрушки —
это быть доходчиво должно,
как учили блогеры в избушке,
говоря в экран через окно.
На десятки, сотни и на тыщи
одобрений — мира на краю —
умные настраивать глазища,
умирая в камеру свою.
Может, эта смерть-видеотека
не хайповей палого листа —
житие простого человека
и сама его непростота…
Не затем, чтоб все узнали лично,
как звучит, как выглядит живой,
просто так он лучше, чем обычно, —
вечный блогер Господа. И твой.
ПОЕЗД ВИНОВАТЫХ
В долгом поезде куда-то
ехал самою весной,
видел — с видом виноватым
люди ехали со мной,
ели суп из бич-пакетов,
спали сверху и внизу,
и как стыд давил за это,
за мелькание в глазу...
Вещи, головы и пятки,
ровный стук подпольных рельс —
ехал поезд без оглядки
мимо синевы небес...
Боковой сосед в окошко
все глядел, как часовой,
а потом упал немножко
головой на столик свой...
С видом словно покаянным
задремал он у окна,
и над ним сияла странно
непонятная вина.
Головою он в сторонке
на руках своих лежал,
а над ним навис тихонько
горней совести кинжал.
Может, он убил, ограбил,
может, мучился тайком,
может, женщину оставил
в положении каком...
Поезд, где как будто спрятан
человек, а стук во мглу —
виноватей виноватых
ехал я в своем углу.
Я глядел в свое окошко,
я скучал, входя в тоску,
я сошел с ума немножко,
я придумывал строку,
слушал песни с тишиною,
ел и пил, томился сном,
и висело надо мною,
и сияло за окном —
заоконная, иная,
и вагонная, моя,
непрожитая вина и
даль по самые края...
Кто расскажет, что с тобою,
если долго ехать, плыть,
если плохо сам с собою
человек умеет быть.
Если он умеет много,
не умея быть в беде,
если он — еще дорога
в мысли, в прошлое, в нигде...
ехал самою весной,
видел — с видом виноватым
люди ехали со мной,
ели суп из бич-пакетов,
спали сверху и внизу,
и как стыд давил за это,
за мелькание в глазу...
Вещи, головы и пятки,
ровный стук подпольных рельс —
ехал поезд без оглядки
мимо синевы небес...
Боковой сосед в окошко
все глядел, как часовой,
а потом упал немножко
головой на столик свой...
С видом словно покаянным
задремал он у окна,
и над ним сияла странно
непонятная вина.
Головою он в сторонке
на руках своих лежал,
а над ним навис тихонько
горней совести кинжал.
Может, он убил, ограбил,
может, мучился тайком,
может, женщину оставил
в положении каком...
Поезд, где как будто спрятан
человек, а стук во мглу —
виноватей виноватых
ехал я в своем углу.
Я глядел в свое окошко,
я скучал, входя в тоску,
я сошел с ума немножко,
я придумывал строку,
слушал песни с тишиною,
ел и пил, томился сном,
и висело надо мною,
и сияло за окном —
заоконная, иная,
и вагонная, моя,
непрожитая вина и
даль по самые края...
Кто расскажет, что с тобою,
если долго ехать, плыть,
если плохо сам с собою
человек умеет быть.
Если он умеет много,
не умея быть в беде,
если он — еще дорога
в мысли, в прошлое, в нигде...
* * *
Камня, Господи, равнодушья
мне за пазуху снаряди,
чтоб не кончиться от удушья
или ножниц внутри груди,
чтобы время пошло спокойно,
и не жгла меня докрасна
ни зазноба, ни, словно войны,
красота твоя, белизна.
Даже если тоска невольна,
даже если, свались беда,
человеку должно быть больно
и не пофигу иногда,
но потухший и так смотрящий,
как завернутый в гордый плащ,
он совсем не такой пропащий,
над бегущей строкой стоящ…
Вспомянет он стихи, мотивы
и цитаты на все века,
убедится, что страсти лживы,
и насколько права строка…
Утешаясь, умней не станет:
на бумаге слова сухи.
Но когда-нибудь перестанет…
Камень, ножницы и стихи.
мне за пазуху снаряди,
чтоб не кончиться от удушья
или ножниц внутри груди,
чтобы время пошло спокойно,
и не жгла меня докрасна
ни зазноба, ни, словно войны,
красота твоя, белизна.
Даже если тоска невольна,
даже если, свались беда,
человеку должно быть больно
и не пофигу иногда,
но потухший и так смотрящий,
как завернутый в гордый плащ,
он совсем не такой пропащий,
над бегущей строкой стоящ…
Вспомянет он стихи, мотивы
и цитаты на все века,
убедится, что страсти лживы,
и насколько права строка…
Утешаясь, умней не станет:
на бумаге слова сухи.
Но когда-нибудь перестанет…
Камень, ножницы и стихи.
РОДНИЧОК
В горнем смехе и звонком имени
холодок — родниковый нож,
словно ты говоришь «держи меня»
и пригоршню воды даешь...
Словно нету другого выхода
и приятнее нет беды,
чем пригубить мне, чем испить тогда
из ладоней — твоей воды.
А приникни к воде протянутой
и дотронься к тебе едва —
словно яркие брызги странно ты
рассыпаешься на слова.
И молчу я, водой наученный,
отшумевшего дня среди,
темноночия, темнолучия,
темновесной крови в груди...
И не хочется отступаться мне,
даже если разлейся тьма
и исчезни ты — между пальцами
из ладоней — вода сама...
Средоточие света в голосе,
силой утренней холодна,
но слова твои — это области,
где лишь теплые времена...
И все в памяти шевелящейся,
как подобное миражу —
этот смех твой, живой, искрящийся,
серебрящийся — я держу.
холодок — родниковый нож,
словно ты говоришь «держи меня»
и пригоршню воды даешь...
Словно нету другого выхода
и приятнее нет беды,
чем пригубить мне, чем испить тогда
из ладоней — твоей воды.
А приникни к воде протянутой
и дотронься к тебе едва —
словно яркие брызги странно ты
рассыпаешься на слова.
И молчу я, водой наученный,
отшумевшего дня среди,
темноночия, темнолучия,
темновесной крови в груди...
И не хочется отступаться мне,
даже если разлейся тьма
и исчезни ты — между пальцами
из ладоней — вода сама...
Средоточие света в голосе,
силой утренней холодна,
но слова твои — это области,
где лишь теплые времена...
И все в памяти шевелящейся,
как подобное миражу —
этот смех твой, живой, искрящийся,
серебрящийся — я держу.
ДУША
Пел о чем-то поп, молчали люди,
думали о смерти — страшном чуде,
было стыдно, трудно: светлым днем
человек уходит в чернозем.
В воздухе, воде, лесистой дали —
вымыли, отпели, закопали:
должен дуб иметь и холмик-снег
в землю уходящий человек...
Человек молчит, а речь заходит
про него — ничто не происходит:
он переселен из наяву
в память, сожаление, листву...
Разве мало он и не затем ли
выкормил, родил, сошел на землю,
выяснил, какого же рожна
человеку родина нужна.
Жизнь его из счастья и тревоги —
оказалась правильной в итоге,
из хлопот, из смерти, из любви —
жизнью, как ее ни назови...
Знаешь, если слезы закипают,
вымоют, споют и закопают,
в памяти развеют без следа,
все равно земля ты и вода.
Прорубись асфальтовой травою,
заметайся рыбою живою,
опрокинься в чаше голубой —
ничего не сделаешь с тобой.
Тело, из какого то и дело
нити нервов, сшитые умело,
мысли вслух, которых не сложить,
чтобы быть лишь телу, это тело
слишком горячо. И хочет жить.
думали о смерти — страшном чуде,
было стыдно, трудно: светлым днем
человек уходит в чернозем.
В воздухе, воде, лесистой дали —
вымыли, отпели, закопали:
должен дуб иметь и холмик-снег
в землю уходящий человек...
Человек молчит, а речь заходит
про него — ничто не происходит:
он переселен из наяву
в память, сожаление, листву...
Разве мало он и не затем ли
выкормил, родил, сошел на землю,
выяснил, какого же рожна
человеку родина нужна.
Жизнь его из счастья и тревоги —
оказалась правильной в итоге,
из хлопот, из смерти, из любви —
жизнью, как ее ни назови...
Знаешь, если слезы закипают,
вымоют, споют и закопают,
в памяти развеют без следа,
все равно земля ты и вода.
Прорубись асфальтовой травою,
заметайся рыбою живою,
опрокинься в чаше голубой —
ничего не сделаешь с тобой.
Тело, из какого то и дело
нити нервов, сшитые умело,
мысли вслух, которых не сложить,
чтобы быть лишь телу, это тело
слишком горячо. И хочет жить.
* * *
Да, не в морозной соли —
в тепле и на свету
лежал я в летнем поле
с соломинкой во рту.
Глядел из трав согретых
на небо без конца,
слыхал касанье ветра,
речовку кузнеца.
С руками под затылком,
с ногою на ноге —
я чувствовал, как жилка
стучала на виске.
Из тысячи мелодий
струящегося дня
я чувствовал — проходит
немало сквозь меня.
Поля, стога, кривая
дорога через лес —
но их красот тогда я
не оценил, как есть.
Свистел в пути, не ведал,
куда, но только в путь,
слетал с велосипеда
на землю — отдохнуть.
Не могший не сорваться,
я был то там, то здесь,
мне было, может, двадцать,
я улыбался весь.
Рассчитывал на лето
и с ветром в голове
в дыре прекрасной где-то
полеживал в траве.
Да, в пору сна и роста
зима — как не зима.
Да, я был счастлив просто.
Да, я сошел с ума.
в тепле и на свету
лежал я в летнем поле
с соломинкой во рту.
Глядел из трав согретых
на небо без конца,
слыхал касанье ветра,
речовку кузнеца.
С руками под затылком,
с ногою на ноге —
я чувствовал, как жилка
стучала на виске.
Из тысячи мелодий
струящегося дня
я чувствовал — проходит
немало сквозь меня.
Поля, стога, кривая
дорога через лес —
но их красот тогда я
не оценил, как есть.
Свистел в пути, не ведал,
куда, но только в путь,
слетал с велосипеда
на землю — отдохнуть.
Не могший не сорваться,
я был то там, то здесь,
мне было, может, двадцать,
я улыбался весь.
Рассчитывал на лето
и с ветром в голове
в дыре прекрасной где-то
полеживал в траве.
Да, в пору сна и роста
зима — как не зима.
Да, я был счастлив просто.
Да, я сошел с ума.
* * *
О пацан, что в школьной мужской шеренге
утешался пендалем, но без слез,
на суровых игрищах — «Ж..па к стенке»,
ты в итоге выиграл и подрос.
Ты сквозь память вышел из всех напастей
через тридцать лет на привычный свет,
но гораздо шире и коренастей,
человек с пакетом, в котором нет.
Загляни в себя — только снег и паперть,
где с душой протянутой, дел среди,
в кружевное прошлое крепко заперт,
выходи из памяти, выходи…
Знать не знались или не говорили,
но долбили, родину-мать твою
и мою, и так наизусть любили,
что с протянутой памятью я стою.
Отпиши мне мысленно или тоже
встань на месте, в памяти теребя,
почему, прохожий мой, и за что же
я узнал тебя, я узнал тебя…
утешался пендалем, но без слез,
на суровых игрищах — «Ж..па к стенке»,
ты в итоге выиграл и подрос.
Ты сквозь память вышел из всех напастей
через тридцать лет на привычный свет,
но гораздо шире и коренастей,
человек с пакетом, в котором нет.
Загляни в себя — только снег и паперть,
где с душой протянутой, дел среди,
в кружевное прошлое крепко заперт,
выходи из памяти, выходи…
Знать не знались или не говорили,
но долбили, родину-мать твою
и мою, и так наизусть любили,
что с протянутой памятью я стою.
Отпиши мне мысленно или тоже
встань на месте, в памяти теребя,
почему, прохожий мой, и за что же
я узнал тебя, я узнал тебя…
ВНИМАНИЕ ЖЕНЩИНЫ
Бабочка, севшая на подоконник,
ветер, дернувший густую ветку,
лунная рябь по вечерней воде —
разве не это вниманье женщины?
Как хорошо, что в этот момент
вы не связаны детской страстью,
не оправдываетесь, не городите —
просто плывете, совпав во времени.
В перечне дел, где счастье в клеточку,
вы — две линии — пересеклись,
чтобы рассечься после опасности —
взгляда, слова, прикосновения.
Я заглядывал под одеяло,
скомканное обидами и немотой,
я слышал разорванную простыню,
воду из крана, гремящую мебель…
Поверь, что лучшее — предпочесть
язык стрекоз, воробьиного утра,
взгляд с намеком, встречу без слов,
боль, когда ничего не ранено.
Женщина, думающая о тебе
и ни о чем, так и останется —
среди туманов и обстоятельств,
невозможностей и ожиданий…
Ты, подоконник, ветка, вода,
бабочку, ветер, лунную рябь —
просто знай и тихо храни,
пока они не рассеются в памяти…
ветер, дернувший густую ветку,
лунная рябь по вечерней воде —
разве не это вниманье женщины?
Как хорошо, что в этот момент
вы не связаны детской страстью,
не оправдываетесь, не городите —
просто плывете, совпав во времени.
В перечне дел, где счастье в клеточку,
вы — две линии — пересеклись,
чтобы рассечься после опасности —
взгляда, слова, прикосновения.
Я заглядывал под одеяло,
скомканное обидами и немотой,
я слышал разорванную простыню,
воду из крана, гремящую мебель…
Поверь, что лучшее — предпочесть
язык стрекоз, воробьиного утра,
взгляд с намеком, встречу без слов,
боль, когда ничего не ранено.
Женщина, думающая о тебе
и ни о чем, так и останется —
среди туманов и обстоятельств,
невозможностей и ожиданий…
Ты, подоконник, ветка, вода,
бабочку, ветер, лунную рябь —
просто знай и тихо храни,
пока они не рассеются в памяти…
* * *
В момент житья-битья
о стену головою
ты хочешь, чтобы я
побыл самим тобою,
в тревогу, в радость, в жуть,
весною и зимою, —
ты ждешь, чтоб кто-нибудь
побыл тобой самою…
Самим, самою, сам —
как страшно ты и странно
привязан к небесам
и именам тумана,
как ясно в день любой,
что умереть и сбыться
возможно лишь собой,
собой самим родиться.
В чужую шкуру влезть,
как в страшную берлогу —
ужели правда есть
и нужно ли, ей-богу?
Родной, до сухоты,
не свой, что уж прохожий,
а все одно — не ты,
тобой не станет все же.
Да будет сон, где близь
с телами без испуга,
что гонятся срастись,
втираясь друг во друга,
за крепь, за цветь, за прыть,
за время стать судьбою —
лишь только бы не быть,
не быть самим собою…
о стену головою
ты хочешь, чтобы я
побыл самим тобою,
в тревогу, в радость, в жуть,
весною и зимою, —
ты ждешь, чтоб кто-нибудь
побыл тобой самою…
Самим, самою, сам —
как страшно ты и странно
привязан к небесам
и именам тумана,
как ясно в день любой,
что умереть и сбыться
возможно лишь собой,
собой самим родиться.
В чужую шкуру влезть,
как в страшную берлогу —
ужели правда есть
и нужно ли, ей-богу?
Родной, до сухоты,
не свой, что уж прохожий,
а все одно — не ты,
тобой не станет все же.
Да будет сон, где близь
с телами без испуга,
что гонятся срастись,
втираясь друг во друга,
за крепь, за цветь, за прыть,
за время стать судьбою —
лишь только бы не быть,
не быть самим собою…
* * *
Как в казенном доме электрочайник
я согрел и думал попить чайку,
но пока крутился, то этот чайник
уж почти остыл и сказал «ку-ку».
Я еще не понял все и старался
разогреть по новой, но хоть бы звук —
не шумел никак он, не загорался
и не грел, поскольку сломался вдруг.
Но не вся остыла вода, похоже,
раз теплом, оставшимся в ней, вполне
заварил себе я и выпил все же.
И такого было довольно мне…
Человека с шапкою-невидимкой
знал я тысячи детских солнц и лун —
как он был горяч и туманил дымкой,
закипал от планов и как был юн.
Но с него однажды стащили свитер
и загрызли в драке толпою всей,
он плевался кровью своей, избитый,
под пинки-смешочки и крики «эй».
Он тогда сломался, почти остынув
до поры, пока из руин и трав
не пришла вдруг девушка, сердце вынув,
не нашла его так, за руку взяв.
И он вспыхнул заново, хоть казалось,
будто выжат жизнью и нелюдим…
Видно, что-то теплое в нем осталось.
И такого было довольно им.
я согрел и думал попить чайку,
но пока крутился, то этот чайник
уж почти остыл и сказал «ку-ку».
Я еще не понял все и старался
разогреть по новой, но хоть бы звук —
не шумел никак он, не загорался
и не грел, поскольку сломался вдруг.
Но не вся остыла вода, похоже,
раз теплом, оставшимся в ней, вполне
заварил себе я и выпил все же.
И такого было довольно мне…
Человека с шапкою-невидимкой
знал я тысячи детских солнц и лун —
как он был горяч и туманил дымкой,
закипал от планов и как был юн.
Но с него однажды стащили свитер
и загрызли в драке толпою всей,
он плевался кровью своей, избитый,
под пинки-смешочки и крики «эй».
Он тогда сломался, почти остынув
до поры, пока из руин и трав
не пришла вдруг девушка, сердце вынув,
не нашла его так, за руку взяв.
И он вспыхнул заново, хоть казалось,
будто выжат жизнью и нелюдим…
Видно, что-то теплое в нем осталось.
И такого было довольно им.
* * *
Хорошо просыпаться в 5:30 утра
выходного неспешного дня,
видеть то, как лежишь ты на смятой вчера
простыне и глядишь на меня.
Хорошо, что за окнами свет заиграл,
и легко, как пригубить питье,
можно видеть глаза твои, видеть овал,
все лицо и все тело твое...
На белесую память, ночную сурьму,
на свеченье и мякоть тепла —
ты распалась, ты вся отошла в не пойму,
как опять появиться могла...
Словно рыбы, лежащие на берегу,
мы любили сквозь воздух беды —
на последнем дыхании, на «не могу» —
эту жизнь, эту близость воды...
За насущную жадность, за то, что светла
красота, и за радость невмочь —
мы сжигали друг друга, мы гасли дотла,
мы тонули в спокойную ночь...
Мы измучили ум, эти страсти неся,
лишь бы не было жизни иной —
только чувство тебя, что ты рядом, что вся,
ощущенье того, что со мной…
выходного неспешного дня,
видеть то, как лежишь ты на смятой вчера
простыне и глядишь на меня.
Хорошо, что за окнами свет заиграл,
и легко, как пригубить питье,
можно видеть глаза твои, видеть овал,
все лицо и все тело твое...
На белесую память, ночную сурьму,
на свеченье и мякоть тепла —
ты распалась, ты вся отошла в не пойму,
как опять появиться могла...
Словно рыбы, лежащие на берегу,
мы любили сквозь воздух беды —
на последнем дыхании, на «не могу» —
эту жизнь, эту близость воды...
За насущную жадность, за то, что светла
красота, и за радость невмочь —
мы сжигали друг друга, мы гасли дотла,
мы тонули в спокойную ночь...
Мы измучили ум, эти страсти неся,
лишь бы не было жизни иной —
только чувство тебя, что ты рядом, что вся,
ощущенье того, что со мной…
ОПИСАНИЕ ПОЦЕЛУЯ
Силой травы, прорастающей асфальт,
глупостью реки, сталкивающей суда,
неотвратимостью мудрого утра —
я целовал тебя, загнанную в смех…
По твоим уступам, овалам, земляничной мякоти,
обнимая запах отвечающего тела,
я задыхался наверх, торопя дыхание,
вжимался в тебя обезоруженным зверем.
Ты — превращалась в дикую сладость,
васильковое поле, капли на струнах,
в опьяняющие глаза, темнеющие близко,
ты звенела в ответ понятливой нежностью.
В тебе, открытой, как детская книга,
я ходил и читал не сказанные слова:
«милый, «любимый», «я без тебя не могу» —
средь будничных фраз и междометий…
Все это мелькало, все это то,
чего человек устыдится, как слабости,
чем назовет по имени чувства,
меняющие жизнь, не дающие выбора.
В твоей стране зачеркнутой нежности,
исправленной любви, многоточий взгляда
так много вежливых умных страниц,
где тебе удается не плакать одной…
Не плакать вдвоем, не плакать со всеми,
не плакать со мною — влившимся в губы,
говорящим, как нет ничего, как это
похоже на сон, забывшийся прежде…
Тело твое, которое я чувствую
горячими прикосновениями сквозь одежду,
его изгибы, его волнение —
с приветливой силой оно отвечало…
С горечью инея, усыпляющего траву,
с живостью судна, затертого во льдах,
с выживанием наощупь среди темноты —
ты длилась, плавилась, прекращалась…
И странно отпрянув, как будто в игре,
смотря друг на друга детским испугом,
мы дышали с улыбкой, и я видел близко
твое тепло, твое желание…
глупостью реки, сталкивающей суда,
неотвратимостью мудрого утра —
я целовал тебя, загнанную в смех…
По твоим уступам, овалам, земляничной мякоти,
обнимая запах отвечающего тела,
я задыхался наверх, торопя дыхание,
вжимался в тебя обезоруженным зверем.
Ты — превращалась в дикую сладость,
васильковое поле, капли на струнах,
в опьяняющие глаза, темнеющие близко,
ты звенела в ответ понятливой нежностью.
В тебе, открытой, как детская книга,
я ходил и читал не сказанные слова:
«милый, «любимый», «я без тебя не могу» —
средь будничных фраз и междометий…
Все это мелькало, все это то,
чего человек устыдится, как слабости,
чем назовет по имени чувства,
меняющие жизнь, не дающие выбора.
В твоей стране зачеркнутой нежности,
исправленной любви, многоточий взгляда
так много вежливых умных страниц,
где тебе удается не плакать одной…
Не плакать вдвоем, не плакать со всеми,
не плакать со мною — влившимся в губы,
говорящим, как нет ничего, как это
похоже на сон, забывшийся прежде…
Тело твое, которое я чувствую
горячими прикосновениями сквозь одежду,
его изгибы, его волнение —
с приветливой силой оно отвечало…
С горечью инея, усыпляющего траву,
с живостью судна, затертого во льдах,
с выживанием наощупь среди темноты —
ты длилась, плавилась, прекращалась…
И странно отпрянув, как будто в игре,
смотря друг на друга детским испугом,
мы дышали с улыбкой, и я видел близко
твое тепло, твое желание…
* * *
На травинки шесток, на росы огонек
как запрыгнул кузнец-удалец —
он рассыпал росинку на тысячу строк,
он зашелся от стрека, подлец...
Ты, укушенный зверь мой, чьи ноги востры,
ты, зеленая пустошь да тишь,
ты зачем этим стрекотом, шелестом — ты,
ты куда — прямо в сердце строчишь.
Нет покоя, но ты говоришь про покой:
кто хотел бы с тобой разделить
небо, полное самою тихой рекой,
трепет крыл, паутинную нить...
Средь опасного леса овечьей травы
не ослабишь ты, не приструнишь —
однострунную силу живой тетивы,
даль рассвета, кромешную слышь...
Я люблю, как ты спрятан в лесное шитье,
как ты страшен и в заросли скрыт,
как повсюду присутствие чую твое,
как зеленая песня звучит...
Я затем-то и слышу и слух свой несу,
что душа моя сбита в строку —
из того, как ты тихо взрываешь росу,
чтобы петь, чтобы быть начеку...
как запрыгнул кузнец-удалец —
он рассыпал росинку на тысячу строк,
он зашелся от стрека, подлец...
Ты, укушенный зверь мой, чьи ноги востры,
ты, зеленая пустошь да тишь,
ты зачем этим стрекотом, шелестом — ты,
ты куда — прямо в сердце строчишь.
Нет покоя, но ты говоришь про покой:
кто хотел бы с тобой разделить
небо, полное самою тихой рекой,
трепет крыл, паутинную нить...
Средь опасного леса овечьей травы
не ослабишь ты, не приструнишь —
однострунную силу живой тетивы,
даль рассвета, кромешную слышь...
Я люблю, как ты спрятан в лесное шитье,
как ты страшен и в заросли скрыт,
как повсюду присутствие чую твое,
как зеленая песня звучит...
Я затем-то и слышу и слух свой несу,
что душа моя сбита в строку —
из того, как ты тихо взрываешь росу,
чтобы петь, чтобы быть начеку...