Книжно-Газетный Киоск


«ЗАБОТА»
 
* * *

Я все еще в птенцах неоперенных,
в желтухиных.
Хочу, а не лечу.
Я все еще из вороха пеленок
ребяческое что-то лопочу.
И все еще кормилица над зыбкой:
— Наелась? Нагулялась? И добро! —
И все еще младенческой присыпкой
скрипит мое певучее перо.
Я все еще под крылышком,
в начале,
в намеке.
До которого же дня!
Не слишком ли меня запеленали?
Не слишком ли занянчили меня?



ЗИМНИЙ ДОМ ОТДЫХА

Зимний дом отдыха, снег да катки.
Нет молодежи, одни старики.

Поговорят, покряхтят, посидят,
книгу возьмут, а на стенку глядят...

Взрослая школа продленного дня!
Ты научи прилежанью меня,

спрячь от меня надувные мячи,
головоломки решать научи,

строго внуши, что безделье — позор,
с третьего блюда начать не позволь.

Только бы вечером, после шести,
стали дежурные классы мести,

только б кричали они вразнобой:
— Что же ты киснешь? Пришли за тобой…

А старики за столами сидят,
без аппетита, как дети, едят,

страстно, как дети, играют в лото.
Но не приходит за ними никто.



ПРОФЕССОР НА ПЕНСИИ

На пенсии профессор, на диване,
с новинками поэзии и прозы.
А мы ему вопросы задавали,
все каверзные, глупые вопросы.
Нам чудилась профессорская слабость,
и мы стреляли Кантом или ссыльным,
и губы наши обжигала сладость
мгновенной власти слабого над сильным.

Так, значит, вы надеялись, профессор,
что мы на мир посмотрим по-другому?
Что наше недоверие — привесок
к чему-то беззащитно-молодому?
Профессор, объясните мне, откуда
надежда ваша, мудрость и терпимость?
Так, значит, вы надеялись на чудо,
которое отнюдь не торопилось...

А ваше состояние, профессор,
врачам еще внушает подозренье,
еще скрывают марлевым компрессом
ваш умный лоб, горячий от прозренья.

Я думала, что просто повидаюсь,
а вот сижу и слушаю, немея.
Уход Толстого. МХАТ. Гаудеамус.
На съезде Ленин. Ленин в Мавзолее.

Профессор, я и вправду повзрослела,
ведь я почти не задаю вопросов.
Ах, загонять в тупик пустое дело,
достойное одних молокососов.

Я никого в тупик не загоняю.
Стою, как пешеход на переходе.
И, знаете, я летом загораю,
я все добрее к людям и природе.

И рано мне переходить на прозу,
и я еще, наверно, поумнею.
Профессор! Задавайте  мне вопросы,
и я на них отвечу, как сумею.



* * *

В двадцатом веке нужно быть мужчиной:
служить идее, состоять при деле.
Вы знаете, что вышивкой машинной
заменено девичье рукоделье?

Любимому я плакаться не стану:
и без меня донять его успели.
Скажу ему в дрожащую мембрану,
что забегу на будущей неделе.

И только ремесло — моя опора.
Хочу познать я все его глубины,
хочу я получить права шофера,
ну да, шофера собственной судьбины.

Мне говорят:
                          — Зачем тебе соваться? —
Я говорю:
                 — Какое ваше дело?..—
Дай бог мне быть мужчиной, не сорваться,
не выдать, как мне это надоело.



БАЛЛАДА ОБ ОДНОЙ КОМНАТЕ

Всё в одной комнатке, всё в одной комнатке:
шашка на стенке и детские коврики.
Кончил училище — въехали вскорости
в дом, где не в комнатке жаться, а в комнате.
Комната светлая, комната длинная,
бывшая бальная или гостиная...
Муж на войне, ребятишки простужены.
Топишь «буржуйку», чтоб чаем поужинать.
«Мне бы свиданьица. Им бы здоровьица!»
Горькая сводка от спички коробится.
Ясно от зарева, мрачно от копоти.
Всё в одной комнате, всё в одной комнате...
Капитуляция! Суп из говядины!
Близких друзей напоили, спровадили.
«Папа!» И пляски ребячьи, дикарские.
«Папа, еще одну сказку!» До сказки ли?
Глупый, желанный, родной, нерешительный.
«Спать, полуночники, спать, нарушители».
Шепчешь в жару, а командуешь в холоде.
Всё в одной комнате, всё в одной комнате...
Стали юннатами, дом затоварили
птицами, рыбами, всякими тварями.
Муж говорит: «Птицы — самое лучшее.
Я молодею, когда их послушаю».
Должность оседлая, да неспокойная.
После дежурства соснуть бы. Какое там!
Разве уснешь в этом щебете, гомоне?
Всё в одной комнате, всё в одной комнате...
К дочке подруги, а к сыну товарищи.
Кофе какое-то черное варишь им.
«Что ж вы родителей из дому гоните?»
Всё в одной комнате, всё в одной комнате…
Дали кому-то папаху. Два вечера
мужу пеняла: «Квартиру бы! Четверо!»
Взгляд ухватила и больше не спорила.
Бог с ней, с квартирой, с папахой тем более.
Что-то он стал невеселый, замотанный.
Не заболел ли моими заботами?..
Сын защищает диплом своевременный.
К дочери ходит жених неуверенный.
«Вы мне парадную скатерть не комкайте!»
Всё в одной комнате, всё в одной комнате…
Вышла — уехала. Кончил — направили.
Сам-то сгорел на работе, как в пламени.
Ходишь и планки считаешь на кителе.
«Милые, вот вы меня и покинули.
Тварей не держите, свет экономите.
Всё одна в комнате, всё одна в комнате».



МЕЖДУГОРОДНАЯ

Междугородная! Алло!
Соедините нас друг с другом:
с внезапным холодом тепло,
почти что Север с ближним Югом,
соедините с тенью свет,
cоедините шепот с громом,
с его вопросом мой ответ,
все малое со всем огромным.

Междугородная! Прошу
соединить затишье с ветром,
с парашютистом парашют,
день с вечером, письмо с конвертом,
соединить с иглою нить,
двадцатый век с двадцатым веком,
грусть с радостью соединить
и человека с человеком.



НЕРАЗДЕЛЕННАЯ ЛЮБОВЬ

Неразделенная любовь
стоит, продрогшая, в подъезде,
неразделенная любовь
на буферах и крышах ездит,
молчит, воды набравши в рот,
когда над ней смеется кто-то,
билеты на двоих берет
неразделенная забота.
Любовь враждебна дележу,
но, лишь на улицу я выйду,
я в чьих-то лицах разгляжу
неразделенную обиду,
не разделенную ни с кем,
упрямо, замкнуто, ревниво,
висящую на волоске
и не хотящую разрыва.
Уж лучше с ходу бить отбой,
уж легче сразу:
или — или.
Неразделенная любовь!
Делили, да не разделили.



ЖЕНЩИНА В КОСМОСЕ

1


Женщина в космосе!
Поздно.
Нельзя на попятный.
Женщина в комнате —
это гораздо понятней,
это воспето, воспитано.
Как же иначе?
Ест она, спит она,
будущих летчиков нянчит...
Женщина — фея.
Но с облака в яму бросали.
У Рафаэля
по небу ступала босая.
Не удержалась
на троне,
осталась на стуле.
Экая жалость,
у них
приземленность в натуре.
Женщина — неженка:
клавиши, сласти, колечки.
Женщина — беженка,
страшная,
около печки.
Женщина — летчица:
крылья, приборы, моторы.
Женщине хочется в космос.
Превыше мадонны!



2


Я в космосе.
Земля уже мала
для всех моих вопросов и догадок.
Земные я оставила дела,
я привожу небесные в порядок.

Я радиосигналы подаю,
я действую по заданной программе,
я в этом герметическом раю
не стукаюсь торчащими углами.

Тепло мне от холодного огня,
светло мне от искусственного света,
но где-то пропадает без меня
моя незащищенная планета.

Еще не все свершилось и сбылось,
о чем гадали, думали и пели.
Я ощущаю, что земная ось
меня, как птицу, держит на прицеле.

Мой шар земной в белесой полумгле,
он медленно выходит из пеленок,
и у меня на маленькой земле
есть Родина.
И есть еще ребенок.



3


В момент отрыва от земли
напомни мне о самом малом:
что потянуло от зимы
арбузной корочкой и мартом,
что на мороженое спрос,
что смельчаки, идя со службы,
жуют спрессованный мороз
и серебро бросают в лужи.
В момент отрыва от семьи,
уже на стартовой площадке,
припомни мне долги мои:
карманы рваные, перчатки,
которые ползут по шву:
— Ты мало думаешь о муже! —
Зачем мне в космос? Проживу
и на земле ничуть не хуже.
В момент отрыва от любви
верни меня к земному быту
и за руки меня лови,
пока не вышла на орбиту.
— Жена моя, земля моя! —
Потребуй громко постоянства,
попробуй удержать меня
на грани дома и пространства.



* * *

Семья — это дело вязальщиц,
а я не умею вязать.
Опять этот желтый вокзальчик,
рюкзак за плечами опять.

Попутчица скажет о муже:
— Любить я его не люблю,
и все-таки надо потуже
затягивать эту петлю.

Какие нескладные спицы
в моих неуклюжих руках!
Мне нечем с тобой поделиться,
рюкзак мой ветрами пропах.

Но черствый сухарь расстояний
я честно делю на двоих,
хозяйка своих расписаний
и враг рукоделий своих.



ГОСТИНИЦА

Гостим в гостинице с тобой,
живем впервые общим домом.
Нам этот номер голубой
при солнце кажется медовым.
Но быт гостиницы суров,
ей вовсе не до этикета
за длинной описью ковров,
за долгой чисткою паркета.
 Дежурная по этажу
меня встречает строгим взглядом,
когда я мимо прохожу
одна или с тобою рядом.
И что-то щеки мне печет,
когда я подхожу к окошку
и мне выписывают счет
на стол, на стулья, на дорожку,
на палисадник под окном,
на снег, который галки месят.
И так неспешно, день за днем,
проходит наш медовый месяц.



ДОМ

П. С.

Дом как дом.
Мы слишком затвердели,
чтобы неудобства брать в расчет.
Ладно уж и то, что две недели
надо мной не каплет, не течет.
Что мои семейные заботы!
Что мои домашние дела!
Жду с работы.
Никого с работы
я вот так протяжно не ждала.
Мы смеемся, думаем, читаем,
скуку не пускаем на порог,
мы друг друга приобщаем к тайнам,
накопившимся за долгий срок.
Вечно спотыкаюсь о ботинок,
рантовый, уверенный, мужской.
И совсем не слышу, как будильник
утром гаснет под твоей рукой.
Счастлива...
А я и раньше знала,
что любить иначе не смогу.
Суть любви, почти как суть привала,
в том, чтоб отдышаться на бегу.



СОКОЛЬНИКИ

Я удивляюсь:
кто все это съест?
Ты мне суешь пакеты,
я держу их.
Что за манера запирать подъезд?
Ну, господи, совсем как при буржуях.
А мы с тобою — пролетариат.
Нам не осилить кооператива.
Сокольники так весело блестят:
у нас с тобой недельная квартира.
Ее устроила моя родня.
Две тетушки.
Чем только ты пленял их?
Но именно тебя, а не меня
в подъезде узаконили: племянник.
А ты сродни сокольникам* одним,
толк понимавшим в соколином деле.
Они жар-птиц ловили искони,
а сами ни полушки не имели.
Прекрасно ни полушки не иметь
 и жить в одном, в другом, в десятом доме.
Что лично наше?
Только эта снедь,
добытая в дежурном «Гастрономе».
Давай за счастье выпьем.
Чок-нем-ся.
Чужую скатерть сразу я замою.
А соколов-то, мой любимый, полчища,
особенно в Сокольниках зимою.
Ты пахнешь, как охотники в лесу
наутро после дымного ночлега.
Мне кажется, я скоро понесу
не от тебя —
от пороха и снега.

________________________________
* Сокольник — в Древней Руси придворный охотник, обучавший соколов.



СТАРАЯ РИГА

В Старой Риге
 история
входит в тебя понемногу.
Поначалу восторг:
витражи, черепица и шпили.
Высоки эти башни —
антенны, подъятые к Богу,
глубоки эти улицы,
точно в них смертных топили.
Тут висели когда-то
морозно-лиловые туши
и стояли торговцы
у лавок своих, подбоченясь.
Тут бродячий философ
натягивал шляпу на уши
и тряпицей закутывал
бледную зябкую челюсть.
А ливонские рыцари
на его предсказанья плевали,
а ливонские рыцари
шли, чертыхаясь, по Риге,
и какой-нибудь лавочник
голосом, смоченным в сале,
испускал им вослед
благодарные низкие крики.
А потом становилось на улицах
душно и жарко,
и на время обеда
лавчонка внизу запиралась.
За спиною хозяина
пробегала с кулечком рижанка
 и в мясистую спину
презренье ее упиралось.
А философа
люди
боялись, жалели, кормили,
с изумлением слушали,
что пережить им придется...
Потому-то,
как пальцы философов,
подняты острые шпили
и, как души торговцев,
задавлены камнем колодцы.



ЧЮРЛЕНИС*

Запасаются альбомами Чюрлениса
и уходят вдоль газонов слепящих.
Заливает его чаем чаевница,
забывает на пляже купальщик.
В нем находят много спорного и странного.
(Что-то там искусствоведы накрутили!)
Им ответь, как на уроке иностранного
языка: а что мы видим на картине?
Как сваты, что вековуху сосватали,
судят вслух и про себя о нем двояко:
— Да, велик! Но что он бился над «Сонатами»,
не свихнулся ли на «Знаках зодиака»?
Ну, положим, философские искания,
но кому нужна условность эта?
Извините, даже живопись наскальная
никогда не отрывалась от предмета.
Дайте ключ всем судящим и рядящим,
чтоб решать картины, как кроссворды.
Да, велик! Но жить с курортом рядышком
и не отразить его красоты... —
У Чюрлениса того и в мыслях не было.
Рисовал он то дворцы, а то домишки.
А искомый ключ на дне родного Немана,
но его не разглядеть с купальной вышки.

Друскининкай

_______________________________________________________
* Чюрленис — выдающийся литовский художник и композитор.



ТАЛАНТ

И. П. Погорелко

Хирург завоевал авторитет...
Пока коллеги за ухом чесали,
он, как вышагивает стих поэт,
выстаивал профессию часами.

Толпятся ординаторы за ним,
к нему воскресшие идут по стенке.
Разрез его всегда неоспорим,
и шов его не ждет переоценки.

Завидна мне раскрепощённость рук,
сутулость не конторщика — Атланта,
непререкаемость его заслуг,
безоговорочность его таланта.

А я устала от стихов на час,
то рвут из рук, а то не нужно даром.
Критерий где? Мы путаем подчас,
кто гений, кто способен, кто бездарен.

Хочу, чтоб был вещественным талант,
талант, а не удобная личина.
Чтоб, отработав, сбрасывать халат,
где каждое пятно красноречиво.



* * *

Портниха шьет по старым швам,
не верит собственным ушам,
когда ей говорят:
— Премило!
Но вы владеете иглой,
вам стыдно тешиться игрой,
перешивая то, что было.

Скажите, в чем же ваш талант?
Не в пуговке ли «Еlеgant»
на платье ветхого покроя?..
Талант блестящей бляхой стал,
талант мучительно устал
от этой пуговичной роли.

Но сила творчества не в том,
чтоб слыть нарядным пустяком
и быть ничем на самом деле.
Кроить от целого куска —
как это трудно, как близка
и как я далека от цели.



МОЕЙ БИБЛИОТЕКЕ

Я продаю свою библиотеку,
я в десять тридцать букиниста жду
оценщикам модерна на потеху,
утильщикам на зависть и вражду.
Неэстетично, если книг сверх меры:
их явно не вмещают стеллажи,
их не предполагают интерьеры,
так равнодушно вписанные в жизнь.
Прощай, Дюма!
Мы всей семьей решили,
что проживем без шпаги и плаща.
Прощай, Плутарх, Майн Рид и даже Шиллер,
тридцатитомник Диккенса, прощай.
Я оставляю только хлеб насущный,
тех, чья на мне навечная печать.
Всех прочих буду с миной равнодушной
в читальный зал похаживать читать.
До половины пройдены ступени,
а может быть, осталась только треть.
Мне не до вас, «Собранья сочинений»,
мне «Избранное» только бы успеть.
Но как расстаться с этими томами,
где ум и совесть, красота и жар?
Ненужных нет, бездарных нет меж вами.
Вы точно люди.
Вы — живой товар.
Шкафы томов!
Я под дождями мокла,
чтобы подписку разрешили мне.
Прощайте вы, светящиеся окна
в пустой, в глухой, во внутренней стене.



ОЛЬГЕ БЕРГГОЛЬЦ

...не спетый над дочкой
напев колыбельный...
Вдруг спасет меня моя Аленушка?
Совесть отчужденная моя.
                    О. Берггольц. «Узел»

Возьмите в дочки, Ольга Федоровна,
меня.
А то замучил стыд.
Я что-то слишком уж оторвана
от правды и от простоты.
Мне ваша искренность, как вылазка
в лес
подышать самой зимой.
Не с теми сказками я выросла,
ну а своя — еще за мной.
Как жить?
Как совесть воспаленную
не разменять на внешний шик?
Я ставлю сказку про Аленушку
превыше опусов иных.
Пускай не дарит утешения,
но только бы вперед звала:
— Идем, родная, Цепь Кощеева
лишилась главного звена.
Идем нетоптаными травами,
леском, не знавшим топора.
Воды не бойся — не отравлена.
Не бойся ничего, сестра!..—
Чем сказки лживей, тем помпезнее.
А вы передадите мне
ту меру правды на земле,
которая сама Поэзия.



* * *

Нет кабинета у поэта.
Что за поэт без кабинета!
Однако я встаю чуть свет.
И, чистя зубы в общей ванной,
вдруг озаряюсь мыслью странной:
вот мой рабочий кабинет.

Потом в холодной пирожковой
я пью напиток порошковый,
раз кофе в кофеварке нет.
И с выражением овечьим
сижу и думаю о вечном.
Вот мой рабочий кабинет.

Сажусь в троллейбус номер первый
и, чтобы успокоить нервы,
смотрю — счастливый ли билет?
И если да, то сколько новых
стихов шепчу меж остановок.
Вот мой рабочий кабинет.

Все дело в том, чтоб не шептать их,
Все дело в том, чтоб написать их,
пока весь этот белый свет —
мой персональный кабинет.



КНИЖНОСТЬ

Отец, вот два билета в клуб.
Там книголюбы выступают.
Ведь ты, я знаю, книголюб,
и мать тебе не уступает.
Линяют мамины меха,
и твой костюм немного вытерт.
Не нумерованы места,
садитесь, где вас не увидят.
А впрочем, это — сущий бред.
Я прибедняться ненавижу.
Входите в высший книжный свет,
садитесь где-нибудь поближе...
Отец, когда же ты читал?
Ломали. Строили. Рубились.
Ружье и шпалу сочетал
твой незаказанный экслибрис.
В свои преклонные лета
ты полон был одной заботой:
ты мне командовал: «читай»,
как говорил себе: «работай».
Читать запоем — благодать.
Но я краснела отчего-то,
когда, стараясь угадать,
мать путала Гюго и Гёте.
В кругу скептических подруг
как было мне не рассмеяться,
когда, читая книгу вслух,
ты засыпал в конце абзаца?..
Ну хоть теперь поговори
(уже не отмахнешься: «Не с кем!»)
об Ильфе, об Экзюпери,
о лавке Смирдина на Невском.
Ты видишь, здесь царит уют,
приходят, не чинясь, не пыжась.
Увы, сюда не забредут
на вид мне ставящие книжность,
твердящие в который раз,
что мыслю книжными словами...
Отец, я расскажу о вас
и обо всех, кто рядом с вами,
кто тот же, в сущности, народ,
хоть думает об этом мало,
кому хватало всех работ,
а книжности недоставало.



ПАМЯТИ И. Г. ЭРЕНБУРГА

Хоронить учителей —
уж такая наша участь.
Ново-девичьих аллей
бесконечность и колючесть.
За стеной сторожевой
ни лица, ни рук не вижу.
Расступитесь! Он, живой,
подпускал меня поближе...
Как я мчалась впопыхах
летом, с дачи, издалёка,
как опаздывала, как
я себе кусала локти!
Лучше б скомкал мой приход,
пару общих тем затронув,
лучше бы, как соску в рот,
взял и сунул мне автограф.
Нет, о строчках говорил,
об эпитетах неверных,
точно в сонме всех светил,
в мире бесконечных герник,
в заключенье всех дорог,
у последнего привала,
уточненных мною строк
так ему недоставало...
— Приходите!.. —
Не судьба.
Не исправлю опозданья.
Но смотрю я на себя
именно его глазами.
Невозможны спесь и лень.
Нетерпимы ложь и поза.
А других учителей
заводить, пожалуй, поздно.



* * *

Весна была ранняя — ранняя осень.
Занозистый воздух утрами морозен.
Бульвары и площади выдуты ветром
с каким-то усердием неимоверным.
Заправив холодные уши под шляпу,
я что-нибудь вдруг безнадежное ляпну
о том, что стремилась,
о том, что устала,
что много мороки, а радости мало,
что были деревья, а стали опилки.
На туфли мои, на железные шпильки,
нанизаны листья, как в булочной чеки,
как с надписью «сitо» рецепты в аптеке...
Но в ноздри шибают осенней порою
плохие сравненья, как йод с камфарою.
Неужто так рано, под первой же ношей,
согнуться, свернуться,
лета переросшей,
отправиться в путь, да с порога вернуться?
Абитуриенты на пенсию рвутся!
О, страсть к аналогиям, страсть к параллелям!
Одумались. Живы еще. Не болеем.
Спешу деловитой рысцой пешехода
недолгой попутчицей времени года.



ГАВРИЛОВ ПОСАД

В сорок третьем, в мартовские дни,
выпала мне царская награда:
возвратились сверстники мои
из глуши Гаврилова Посада.
Молчаливо, громко, тяжело
топали по собственному дому.
— Посмотри. Погода. Повезло,—
вдруг на «о» один сказал другому.
Так он плотно вылепил слова,
буква «о» в них так согласно пела,
точно разом выкатились
два трехколесные велосипеда.
Посмотри... Погода... Повезло...
«О» назло обстрелам и фугаскам
полнилось, пузырилось, текло —
молоком гавриловопосадским.
Москвичи, евреи по отцу,
как они проникли в эту тайну,
в суздальскую, что ли, красоту?
Я не знаю, мудрствовать не стану.
Окали охотно, широко,
истово, солидно, домовито.
Окало оконное стекло,
окало округлое корыто.
До меня их говор долетал,
и я рыбкой прыгала с постели.
Ни семья, ни двор, ни Левитан
выправить дефекта не умели.
Логопеды потрясали «а»,
буквой «а»:
— Упрямцы, вот как надо... —
Разражалась им в ответ Москва
хохотом Гаврилова Посада.



* * *

В наш бурный век распад семьи
сродни материи распаду.
 Подруги бедные мои,
 вы все хватили каплю яду.
Никто уже не поражен,
что вы с разводом поспешили,
из брошенных мужей и жен
почти составились общины.
Всем придают особый вес
такого рода неудачи.
Пожалуй, внутренний процесс
судебного процесса кратче.
Распад семьи в наш бурный век!
Да, рыба ищет, где поглубже.
Чего же ищет человек,
когда пешком идет со службы?
В каком он хочет жить раю?
Кому пеняет: вы — мещане?
Какую горечь, боль свою
он на любимых вымещает?



БЕССОННИЦА

У моего отца бессонница,
он в кресле как ночная птица.
Я понимаю, что бессовестно
храпеть, когда ему не спится,
но ночь берет свое.
Отколотый
от спящих, он сидит, дежуря.
Над ним луна в масштабах комнаты —
зеленый круг от абажура.
Как долго сон его сторонится,
как тянется ночное бденье.
И это я — его бессонница,
мое прикрытое безделье.
И правда, мало в жизни сделано,
одни лишь планы, планы, планы.
Самостоятельность?
Но где она?
Не в сторублевке же зарплаты.
Почти ничем отца не радую
и часто нарушаю слово.
Но по утрам с отцовской правдою
до хрипа спорить я готова:
— Не отпевай. Я не покойница.
Все впереди. О человеке
иначе надо беспокоиться,
я не хочу твоей опеки.
Да, ваше время скороспелое,
а нам нужна иная зрелость...
Я называю черным белое,
ведь мне не то сказать хотелось. —
Но спор доказывает равенство
между отцом и мной,
как будто
не он, а я была изранена,
в ботинки грязные обута,
как будто я несла воззвание:
«Смерть белой банде, красным слава!» —
и подо мною конь вызванивал
по улицам Бугуруслана...
Отцы, чьи прошлые ранения
все чаще колют нас укором,
меня пугает их смирение
перед пустым дочерним вздором.
Да осади меня насмешкою,
я защищаюсь очень глупо.
Но мой отец чего-то мешкает
и говорит немного глухо:
— Ты знаешь, у меня бессонница,
все ночью вижу в мрачном свете.
Давай не будем больше ссориться.
Отцы неправы, правы дети.



ПОСЛЕ БОЛЕЗНИ

И отпустили меня с богом:
живи, твори, детей рожай!..
И вышла я из двери боком,
еще не веря и дрожа.
В огромный дом в новейшем стиле,
дом врачеванья и вранья,
входили люди и входили,
а выходила только я,
обалдевая, задыхаясь,
не чуя под собою ног.
Не подтвердился мой диагноз.
Ангел-хранитель мне помог!
И, от постельного режима
освободившись, в первый миг
я, сжавши зубы, порешила,
что напишу побольше книг.
А город предлагал мне с ходу
для облегчения души
за пиром пир, за модой моду:
«Спеши, голубушка, спеши...»
Но всем зарокам и морокам
я предпочла спокойный сон,
о потрясении жестоком
не вспоминаю с тех времен.
И лишь внутри остался слабый
испуг от этих передряг.
Согласна жить без всякой славы.
Согласна жить без всяких благ.



* * *

Ребенок мой ещё не знает края.
По всем скамейкам радостно шагая,
при бдительной поддержке с двух сторон,
над пропастью заносит ногу он.

Балконный выступ для него, представьте,
не остров в угрожающем пространстве,
а на полу разложенный манеж.

Ребенок нос воротит от клубничин,
не ведая, что срок их ограничен.
Покуда им не видно края — ешь.

Он требует вниманья то и дело
и даже не предчувствует предела
тепла, всепонимания, забот.
В предельных днях бескрайно он живет.

Ему дана особенная тайна:
ах, как он улыбается бескрайно
при виде материнского лица.

День вечно бел, листочки вечно клейки,
и если нету края у скамейки,
так, значит, и у жизни нет конца.