III. МЕРА
1977–1978
В СТРАСТНУЮ СУББОТУ
1977–1978
В СТРАСТНУЮ СУББОТУ
Ольге Сиг. Поповой
Когда в тиши позванивает строго
Кадило легкое и тает спелый дым,
И певчие толпятся у порога
Под фонарем и стягом золотым,
У Всех Святых весь век ли свой оплакать
И память жечь — как пальцы о свечу?
И вновь очнуться, воском пол закапав,
Едва заденет кто-то по плечу?
Опять не там, не так и не по чину —
Какой судьбой в субботу занесло
Бессмертия угадывать причину
Сквозь пурпурное темное стекло?
Но, как и прежде, горько благодарен
Я всей нелепице своих календарей
И свечке тоненькой, чей сладок и угарен
Последний вздох великопостных дней.
Кадило легкое и тает спелый дым,
И певчие толпятся у порога
Под фонарем и стягом золотым,
У Всех Святых весь век ли свой оплакать
И память жечь — как пальцы о свечу?
И вновь очнуться, воском пол закапав,
Едва заденет кто-то по плечу?
Опять не там, не так и не по чину —
Какой судьбой в субботу занесло
Бессмертия угадывать причину
Сквозь пурпурное темное стекло?
Но, как и прежде, горько благодарен
Я всей нелепице своих календарей
И свечке тоненькой, чей сладок и угарен
Последний вздох великопостных дней.
1977
МЕРА
(НА ПАМЯТЬ О ПЕЧОРАХ)*
(НА ПАМЯТЬ О ПЕЧОРАХ)*
Вадиму Нарциссову
И я когда-то был застрельщик
Врученных мне колоколов —
Ремнями до крови и трещин
Ладонь стиравший звуколов.
И я бродил, лукавый схимник,
Среди печерских тополей —
Души раздвоенной таинник,
Неисправимый лицедей.
И только под гробóвой ношей,
Вдыхая сонный тлен пещер,
Я познавал честней и строже
Всю несравнимость наших мер —
С той, что, живя в душе доселе
И жизнь отмеривая вновь,
Являет вдруг в нетленном теле
Не нашей мерою любовь...
Мы много жаждем, мало можем,
А впрочем — нищим Бог подаст!
И нас когда-нибудь уложат
На смертный одр в урочный час…
Но что тогда собой мы явим —
Еще живому взору тех,
Кому в посмертный дар оставим
Лишь времени незримый бег?..
Врученных мне колоколов —
Ремнями до крови и трещин
Ладонь стиравший звуколов.
И я бродил, лукавый схимник,
Среди печерских тополей —
Души раздвоенной таинник,
Неисправимый лицедей.
И только под гробóвой ношей,
Вдыхая сонный тлен пещер,
Я познавал честней и строже
Всю несравнимость наших мер —
С той, что, живя в душе доселе
И жизнь отмеривая вновь,
Являет вдруг в нетленном теле
Не нашей мерою любовь...
Мы много жаждем, мало можем,
А впрочем — нищим Бог подаст!
И нас когда-нибудь уложат
На смертный одр в урочный час…
Но что тогда собой мы явим —
Еще живому взору тех,
Кому в посмертный дар оставим
Лишь времени незримый бег?..
1977
(редакция 2005)
(редакция 2005)
* Стихотворение, связанное с Псково-Печерской обителью, впервые было опубликовано в журнале «Путь Православия», № 3. М., 1994. К сожалению, та публикация состоялась без уведомления автора (по «самиздатскому» тексту) и с редакционной правкой «духовно»-цензурного рода, а потому фактически — и с некоторым искажением авторского варианта. Здесь текст дается в изначальной авторской редакции.
У ПРЕПОДОБНОГО СЕРГИЯ
Когда сквозь звоны колокольные
Под свод вступаем голубой,
Кто с богомольем, кто невольно ли —
Главы склоняем пред тобой…
Здесь, у лампад твоих, завещаны
Нам наши судьбы, сроки, дни,
И стали издавна нам вещими
Те негасимые огни.
Земли ли, душ ли полюс? — Маковец*,
Вот этот северный пригор,
Где радость Пасх и скорбность Радониц —
Как жизнь и смерть — ведут свой спор.
Их лили здесь по чашам дополна!
Ты обе их испил до дна —
И вот теперь над гробом, шепотом,
Твои лепечем имена:
Великий авво, отче, старче наш,
Игумен всей Руси Святой,
Могучей вечностью охваченной, —
Твоей молитвою простой!
Ее, дитя Афона горнего,
Творя по дебрям ветровым,
Ты прививал нам всё упорнее:
Христа, Элладу, Новый Рим*…
И ныне вновь, едва их ведая,
Полу-язычница страна
Всё ждет — молитв твоих, беседы ли —
У раки той, что — нам верна! —
Во льдах российских, в снежном вó поле,
Вдали Эллад вознесена,
Стоит в соборе — как в акрополе,
Где солнце, мед и тишина.
Чтó — смуты ей, и чтó — угрозы ей?
На гребне всех веков и бед
Качает веточкой березовой,
Плывя за вечностью вослед…
Под свод вступаем голубой,
Кто с богомольем, кто невольно ли —
Главы склоняем пред тобой…
Здесь, у лампад твоих, завещаны
Нам наши судьбы, сроки, дни,
И стали издавна нам вещими
Те негасимые огни.
Земли ли, душ ли полюс? — Маковец*,
Вот этот северный пригор,
Где радость Пасх и скорбность Радониц —
Как жизнь и смерть — ведут свой спор.
Их лили здесь по чашам дополна!
Ты обе их испил до дна —
И вот теперь над гробом, шепотом,
Твои лепечем имена:
Великий авво, отче, старче наш,
Игумен всей Руси Святой,
Могучей вечностью охваченной, —
Твоей молитвою простой!
Ее, дитя Афона горнего,
Творя по дебрям ветровым,
Ты прививал нам всё упорнее:
Христа, Элладу, Новый Рим*…
И ныне вновь, едва их ведая,
Полу-язычница страна
Всё ждет — молитв твоих, беседы ли —
У раки той, что — нам верна! —
Во льдах российских, в снежном вó поле,
Вдали Эллад вознесена,
Стоит в соборе — как в акрополе,
Где солнце, мед и тишина.
Чтó — смуты ей, и чтó — угрозы ей?
На гребне всех веков и бед
Качает веточкой березовой,
Плывя за вечностью вослед…
Троицын день 1977, Троице-Сергиева Лавра —
Москва
(позднейшая окончательная редакция)
Москва
(позднейшая окончательная редакция)
* Маковец — холм, на котором расположена Троице-Сергиева Лавра.
** В Средневековье Новым Римом назывался Константинополь и — шире — православная Византия в целом.
** В Средневековье Новым Римом назывался Константинополь и — шире — православная Византия в целом.
ВЕСТЬ
(У ПАМЯТНИКА
СВ. КНЯЗЮ ВЛАДИМIРУ)
(У ПАМЯТНИКА
СВ. КНЯЗЮ ВЛАДИМIРУ)
Тяжелее палицы Олега —
Ночь крошит хохлацкие плетни,
И зловещей крымского набега
За Днепром — огни, огни, огни...
Оградишь ли вольный крест, Владимiр,
Гулкой медью княжеской руки —
Видишь: мамонт, что, казалось, вымер,
Вновь встает из вздыбленной реки?
Не в корнях ли сонных колоколен
Берегла перуний бивень мгла —
В тот лукавый час, когда, спокоен,
Ты качал свои колокола?
Видишь — как опять тоскливы звезды
И на черных папертях беда
Вьет опять испуганные гнезда
Из пылинок страха и стыда?
Но всё так же знаньем и покоем
Немота твоя окружена...
Отчего, мой князь, ты так спокоен
И какая весть тебе дана?..
Ночь крошит хохлацкие плетни,
И зловещей крымского набега
За Днепром — огни, огни, огни...
Оградишь ли вольный крест, Владимiр,
Гулкой медью княжеской руки —
Видишь: мамонт, что, казалось, вымер,
Вновь встает из вздыбленной реки?
Не в корнях ли сонных колоколен
Берегла перуний бивень мгла —
В тот лукавый час, когда, спокоен,
Ты качал свои колокола?
Видишь — как опять тоскливы звезды
И на черных папертях беда
Вьет опять испуганные гнезда
Из пылинок страха и стыда?
Но всё так же знаньем и покоем
Немота твоя окружена...
Отчего, мой князь, ты так спокоен
И какая весть тебе дана?..
1977, Киев
СЛОВНО ТАМ…
Птица-Вечность, Неба мститель,
Клювом времени клюет
Твои очи, долгожитель, —
Мой дряхлеющий народ.
Хоть не раз по братской шее
Прогулялся царь-топор,
Ты, как прежде, не жалеешь
Жизни, брызжущей из пор.
И, как прежде, век из века,
Из глазниц ослепших лет
Сквозь сухое мясо века
Непонятный льется свет:
Словно там — под сводом брови,
В куполах угасших глаз
Щучьей желчью в лохмах крови
Полируется алмаз!
Клювом времени клюет
Твои очи, долгожитель, —
Мой дряхлеющий народ.
Хоть не раз по братской шее
Прогулялся царь-топор,
Ты, как прежде, не жалеешь
Жизни, брызжущей из пор.
И, как прежде, век из века,
Из глазниц ослепших лет
Сквозь сухое мясо века
Непонятный льется свет:
Словно там — под сводом брови,
В куполах угасших глаз
Щучьей желчью в лохмах крови
Полируется алмаз!
1977, Киев
(редакция 1980)
(редакция 1980)
ИСХОД
Похрусти, мой декабрь, голубым леденцом первопутка,
нежной колкостью русских стеклянных ночей:
пусть ладони твои обожжет эта снежная крупка —
словно манну с небес выкликает опять Моисей.
Не впервой ведь тебе ее древняя ветхая сладость —
не ее ли несли в заповедной суме пастухи?
Эту искренность звезд, эту звездную снежную радость, —
в иудейской пыли, средь библейских колодцев сухих.
...Только ветер да дрожь — где копытом дорога изрыта;
тяжелеет зима в сухожильях поводьев крутых —
и опять, по молитве отцовой накормлен досыта,
вдаль уходит народ — между скал, поутру золотых.
нежной колкостью русских стеклянных ночей:
пусть ладони твои обожжет эта снежная крупка —
словно манну с небес выкликает опять Моисей.
Не впервой ведь тебе ее древняя ветхая сладость —
не ее ли несли в заповедной суме пастухи?
Эту искренность звезд, эту звездную снежную радость, —
в иудейской пыли, средь библейских колодцев сухих.
...Только ветер да дрожь — где копытом дорога изрыта;
тяжелеет зима в сухожильях поводьев крутых —
и опять, по молитве отцовой накормлен досыта,
вдаль уходит народ — между скал, поутру золотых.
1977
ОСЕННЕЕ
Не то что скулы — душу сводит время,
И изморозь траве — как соль и кислота:
Глядишь — протравится до Покрова с Успенья
Скупой офорт промерзшего листа.
А то — как в форточку — просунь в эпоху ухо:
Что слышно, брат, на жизненном току?
Что копошится в раковине слуха?
И что — смородина? И бродит ли в соку?
Нет, лучше я умоюсь у колодца!
Но только наклонюсь с бадейкою над ним —
Как вижу в облаках плывущего уродца,
И лягушачьим детством пахнет прель и гниль…
И изморозь траве — как соль и кислота:
Глядишь — протравится до Покрова с Успенья
Скупой офорт промерзшего листа.
А то — как в форточку — просунь в эпоху ухо:
Что слышно, брат, на жизненном току?
Что копошится в раковине слуха?
И что — смородина? И бродит ли в соку?
Нет, лучше я умоюсь у колодца!
Но только наклонюсь с бадейкою над ним —
Как вижу в облаках плывущего уродца,
И лягушачьим детством пахнет прель и гниль…
1977
ЧУЖИЕ ДНИ
Памяти Марианны В. — юности моей…
1. ЭХО
Горечь дыма в жадном горле ночи
Горше ль слова в сладкой немоте?
Пусть ее, как легкое, источит
Червь слепой в утробной пустоте.
И кровавым запечатан сгустком,
В синеве зацветшим тленом губ,
Пусть сойдет последним гиблым спуском
Мертвый звук в распахнутую глубь.
И тогда – где жертвенной дубравы
Корни жалят мрамор восковой –
Долетит к нам эхо с переправы*,
Только эхо вспомнит голос твой…
Горше ль слова в сладкой немоте?
Пусть ее, как легкое, источит
Червь слепой в утробной пустоте.
И кровавым запечатан сгустком,
В синеве зацветшим тленом губ,
Пусть сойдет последним гиблым спуском
Мертвый звук в распахнутую глубь.
И тогда – где жертвенной дубравы
Корни жалят мрамор восковой –
Долетит к нам эхо с переправы*,
Только эхо вспомнит голос твой…
Ноябрь 1977
* Речь, естественно, идет о переправе через «реку мертвых» Стикс – в «античной» интерпретации загробного мiра. (Ред.)
2.
Дай мне, жизнь, бестрепетную руку —
Я за грош цыганкой погадаю:
Что сулит нам в будущем разлуку?
Что нас ждет у будущего края?
Пусть судьба застыла на ладони —
Хищных звезд таинственный задаток:
Средь на откуп отданных агоний —
Где одной, последней, отпечаток?
Роковая длань ли —
жаркий яд пророчеств
По губам помажет?
— Cпи, спокойной ночи...
Я за грош цыганкой погадаю:
Что сулит нам в будущем разлуку?
Что нас ждет у будущего края?
Пусть судьба застыла на ладони —
Хищных звезд таинственный задаток:
Средь на откуп отданных агоний —
Где одной, последней, отпечаток?
Роковая длань ли —
жаркий яд пророчеств
По губам помажет?
— Cпи, спокойной ночи...
28 ноября 1977
3.
С каждым днем всё ясней и понятней,
Что немногие — так же нас ждут,
Что живущих — всё голос невнятней,
А для мертвых — немыслимый труд
Вновь выслушивать объясненья
Раздвоившихся судеб и лет,
И бессмысленны им повторенья
Слов, которым спасения нет,
Что — не сказанное – не сбывалось,
А молчанье творило в тиши
Только то, что еще оставалось
Нам прожить в закоулках души…
Что немногие — так же нас ждут,
Что живущих — всё голос невнятней,
А для мертвых — немыслимый труд
Вновь выслушивать объясненья
Раздвоившихся судеб и лет,
И бессмысленны им повторенья
Слов, которым спасения нет,
Что — не сказанное – не сбывалось,
А молчанье творило в тиши
Только то, что еще оставалось
Нам прожить в закоулках души…
10 декабря 1977
4. МЕТА
Легки чужие сожаленья:
Как с мертвой бабочки пыльцу,
Они сдувают откровенья
Тоски, скользнувшей по лицу.
Ведь им не жаль чужого лета,
Где тихо стерлась на лету
Розовооблачная мета
Вечерней яблони в цвету.
И лишь на гипсовые лики
Сойдет двоящаяся тень,
Являя поздние улики —
Сквозь душ пожизненную лень…
Как с мертвой бабочки пыльцу,
Они сдувают откровенья
Тоски, скользнувшей по лицу.
Ведь им не жаль чужого лета,
Где тихо стерлась на лету
Розовооблачная мета
Вечерней яблони в цвету.
И лишь на гипсовые лики
Сойдет двоящаяся тень,
Являя поздние улики —
Сквозь душ пожизненную лень…
Декабрь 1977
5. ЩЕДРОСТЬ
На подмостках времени нечаянно
Доиграем пьесу — вновь не ту! —
В масках запоздалого отчаянья:
Алебастр их так тяжел и груб…
Но едва затихнет ропот в зале,
Тонкий луч прорежет тишину,
И тогда, быть может, мы узнаем,
Отчего влекло нас в глубину —
Ту, что ловит каждый всплеск и шорох
Ставшей слишком близкой высоты —
Для внезапно гибнущих укоров
В щедром даре смертной простоты.
Отчего такая щедрость, Боже, —
Сквозь сладчайший рай земных обид
Хоть на миг вдруг стать сплошною
дрожью
В откровенье жадном панихид?
И опять вызубривая роли,
Вспоминать — как лился монолог
Той одной невыученной боли,
Что никто б и выучить не смог…
Доиграем пьесу — вновь не ту! —
В масках запоздалого отчаянья:
Алебастр их так тяжел и груб…
Но едва затихнет ропот в зале,
Тонкий луч прорежет тишину,
И тогда, быть может, мы узнаем,
Отчего влекло нас в глубину —
Ту, что ловит каждый всплеск и шорох
Ставшей слишком близкой высоты —
Для внезапно гибнущих укоров
В щедром даре смертной простоты.
Отчего такая щедрость, Боже, —
Сквозь сладчайший рай земных обид
Хоть на миг вдруг стать сплошною
дрожью
В откровенье жадном панихид?
И опять вызубривая роли,
Вспоминать — как лился монолог
Той одной невыученной боли,
Что никто б и выучить не смог…
Январь 1978
6. ФЕНИКС
Смешались — сроки, числа — слиты,
Но цепь времен прервешь — и вот:
Встает разъято и открыто
Из долгих сумерек тот год,
Когда, наперекор заветам
И слова чудной простоте,
Ты не спешил своим ответом —
Тебе отверстой высоте.
Зачем она врастала щедро
Тоской сиреневых ветвей
В твои клокочущие недра? —
Убей ее, скорей убей!
И упади с ней рядом — в лживый,
Всеоскверняющий настой
Истлевшей юности — поживой
Для смерти быстрой и простой;
И, став смиряющею перстью,
Восстань, как феникс из огня:
Всесожигающею вестью —
Всепросветляющего дня!
Но цепь времен прервешь — и вот:
Встает разъято и открыто
Из долгих сумерек тот год,
Когда, наперекор заветам
И слова чудной простоте,
Ты не спешил своим ответом —
Тебе отверстой высоте.
Зачем она врастала щедро
Тоской сиреневых ветвей
В твои клокочущие недра? —
Убей ее, скорей убей!
И упади с ней рядом — в лживый,
Всеоскверняющий настой
Истлевшей юности — поживой
Для смерти быстрой и простой;
И, став смиряющею перстью,
Восстань, как феникс из огня:
Всесожигающею вестью —
Всепросветляющего дня!
Январь 1978
7. MEMENTO MORI*
Среди кладбищенских оград
Живешь — как будто невпопад,
И каждая аллея —
Как бы упреком веет...
И словно невдомек
Могильщиков намек:
Когда, нас смерив взглядом,
Они бросают рядом,
В оттаявший песок, —
Кирку и молоток...
Живешь — как будто невпопад,
И каждая аллея —
Как бы упреком веет...
И словно невдомек
Могильщиков намек:
Когда, нас смерив взглядом,
Они бросают рядом,
В оттаявший песок, —
Кирку и молоток...
Февраль 1978
* Memento mori (латинск.) — Помни о смерти…
8. РЕФРЕН
И под каждым под крестом —
Нам готов и стол, и дом…
Нам готов и стол, и дом…
Февраль 1978
9.
…и ангелы плачут
Я шел по снегу… Снова были
Холмы пусты. Далеко плыли
В опустошенной вышине
Чужие дни в пролетах света,
Уже не ждавшие ответа
В распятой слухом тишине.
Но слишком много мне сказало
Снегов посмертных покрывало,
Весь мiр укрывшее на дне
Воскресших сумерек — где ясно
Вдруг вижу плачущих прекрасно —
Не обо мне, не обо мне…
Холмы пусты. Далеко плыли
В опустошенной вышине
Чужие дни в пролетах света,
Уже не ждавшие ответа
В распятой слухом тишине.
Но слишком много мне сказало
Снегов посмертных покрывало,
Весь мiр укрывшее на дне
Воскресших сумерек — где ясно
Вдруг вижу плачущих прекрасно —
Не обо мне, не обо мне…
Февраль 1978
10. МАРИАННА, МАРИАННА…
Марианна, Марианна,
где твоя сирень?
Ни скамейки той, ни дома —
дней предсмертная истома,
жизни дребедень…
Как в пятнадцать лет лукаво —
душу жадную тая,
шепчешь ты: «Смотри — заря!
Рая алая отрава!»
Только всё — давным-давно,
только всё — совсем иначе:
подмосковной вечной дачи
где блаженное окно?
Оттого ли вновь с тобою
в речку Нару не войти? —
предначертаны пути
чудной хищницей — судьбою…
И совсем иная суть.
ожидает жизни наши…
Мiр — прекрасен, хоть и страшен:
так что уж — не обессудь!
И не жди в надежде сладкой:
горечь юности пройдет?
Не пройдет — покуда ждет
память нас, крадясь украдкой...
Оттого ль и ветер стих?
И плывет над гладью водной,
бесполезной и бесплодной,
лишь туман — для нас двоих?
Но ведь был он — скрип уключин,
смех и солнце — как во сне;
были мы! — где вновь луне
виснуть в сумерках над кручей,
чтоб донес собачий лай —
сквозь тоску небес угасших —
плач о будущих — вчерашних:
«Догораешь? Догорай!»
И задумчив, и беззлобен —
словно плач вселенной всей
средь загробных тех теней —
вот он! — горестно подробен…
И горюет благодать
в день прощальный,
день блаженный:
исцеленья — прокаженным
что-то явно не видать…
И не феникс, а синица —
нам дана в удел пока:
пепла — много, смерть — легка…
Поджигатель — а не птица!
Но, пожалуй, всё ж не зря
жизнь, глядишь, сгорит как спичка, —
коль уж птичка-невеличка
все почти сожгла моря.
Всё равно с упорством прежним
мы, как рыцари зари,
вместе с ней не зря горим —
в океане безнадежном!
И к чему перечислять
тьмы обманок и ошибок,
если мiр — как прежде зыбок,
но вокруг — сирень опять?
Если всё ведь не напрасно,
и июнь тот, знать, не зря,
и совсем не зря — заря
умирает так прекрасно!
Умирает вечер в ней —
как и все мы умираем,
как и сад — отцветшим раем —
дар сиреневых тех дней…
где твоя сирень?
Ни скамейки той, ни дома —
дней предсмертная истома,
жизни дребедень…
Как в пятнадцать лет лукаво —
душу жадную тая,
шепчешь ты: «Смотри — заря!
Рая алая отрава!»
Только всё — давным-давно,
только всё — совсем иначе:
подмосковной вечной дачи
где блаженное окно?
Оттого ли вновь с тобою
в речку Нару не войти? —
предначертаны пути
чудной хищницей — судьбою…
И совсем иная суть.
ожидает жизни наши…
Мiр — прекрасен, хоть и страшен:
так что уж — не обессудь!
И не жди в надежде сладкой:
горечь юности пройдет?
Не пройдет — покуда ждет
память нас, крадясь украдкой...
Оттого ль и ветер стих?
И плывет над гладью водной,
бесполезной и бесплодной,
лишь туман — для нас двоих?
Но ведь был он — скрип уключин,
смех и солнце — как во сне;
были мы! — где вновь луне
виснуть в сумерках над кручей,
чтоб донес собачий лай —
сквозь тоску небес угасших —
плач о будущих — вчерашних:
«Догораешь? Догорай!»
И задумчив, и беззлобен —
словно плач вселенной всей
средь загробных тех теней —
вот он! — горестно подробен…
И горюет благодать
в день прощальный,
день блаженный:
исцеленья — прокаженным
что-то явно не видать…
И не феникс, а синица —
нам дана в удел пока:
пепла — много, смерть — легка…
Поджигатель — а не птица!
Но, пожалуй, всё ж не зря
жизнь, глядишь, сгорит как спичка, —
коль уж птичка-невеличка
все почти сожгла моря.
Всё равно с упорством прежним
мы, как рыцари зари,
вместе с ней не зря горим —
в океане безнадежном!
И к чему перечислять
тьмы обманок и ошибок,
если мiр — как прежде зыбок,
но вокруг — сирень опять?
Если всё ведь не напрасно,
и июнь тот, знать, не зря,
и совсем не зря — заря
умирает так прекрасно!
Умирает вечер в ней —
как и все мы умираем,
как и сад — отцветшим раем —
дар сиреневых тех дней…
1978
(редакция 2010)
(редакция 2010)
«ПЕТЕРБУРГ»
(1976–1978)
1.
(1976–1978)
1.
Петербург обманет снова...
Снова — холод по спине,
Снова ветер бестолково
Гонит тучи в вышине —
Словно льдины в водосбросе,
Валит их за горизонт:
В половодье — дождь и осень,
Нарушая вновь закон, —
Вечный миг круговорота
Капель выжатых воды,
Жадных уст тысячеротых
Облаков, сосущих дым...
Снова — холод по спине,
Снова ветер бестолково
Гонит тучи в вышине —
Словно льдины в водосбросе,
Валит их за горизонт:
В половодье — дождь и осень,
Нарушая вновь закон, —
Вечный миг круговорота
Капель выжатых воды,
Жадных уст тысячеротых
Облаков, сосущих дым...
1976
2. ПАУК
…Как вечер тихо лжет, как лжив его покой;
Как лжив сусальный рай в имперском злате окон
Октябрь и Петербург... Над мертвою рекой:
Заката злой паук — налитый кровью кокон...
Как лжив сусальный рай в имперском злате окон
Октябрь и Петербург... Над мертвою рекой:
Заката злой паук — налитый кровью кокон...
1976
3. НЕВСКИЙ РАССВЕТ
Здесь ночь светла — и ей ли спорить,
Когда опять в календари
Заносит северное море
Неумирание зари.
Глядишь: потемки — вовсе спишут,
И станет видно, как мосты
Стальными крыльями колышут,
В огромном воздухе застыв;
И даль пуста, и легок обод
Той розовато-круглой мглы,
Где чуть дымится алый холод
Адмиралтейския иглы!
Когда опять в календари
Заносит северное море
Неумирание зари.
Глядишь: потемки — вовсе спишут,
И станет видно, как мосты
Стальными крыльями колышут,
В огромном воздухе застыв;
И даль пуста, и легок обод
Той розовато-круглой мглы,
Где чуть дымится алый холод
Адмиралтейския иглы!
1976
4.
Нахлынет ночь, и белой пеной
Июнь заплещет над Невой:
Живой поток по мертвым венам
Полу-столицы — чуть живой.
Лишь запад будет всё вечерним
Целителем угасших зорь,
Чтоб там проклюнулась в кавернах
За день скопившаяся хворь,
Чтобы за шиворот стекала
Тоска промозглых эспланад
И дождь, как грифель по лекалу,
Чертил обводы колоннад,
Чтоб вдоль тюремных равелинов,
Гранитной чешуей гремя,
Скользил наш век, свой взгляд змеиный
Мне прямо в сердце устремя…
Июнь заплещет над Невой:
Живой поток по мертвым венам
Полу-столицы — чуть живой.
Лишь запад будет всё вечерним
Целителем угасших зорь,
Чтоб там проклюнулась в кавернах
За день скопившаяся хворь,
Чтобы за шиворот стекала
Тоска промозглых эспланад
И дождь, как грифель по лекалу,
Чертил обводы колоннад,
Чтоб вдоль тюремных равелинов,
Гранитной чешуей гремя,
Скользил наш век, свой взгляд змеиный
Мне прямо в сердце устремя…
1976
(редакция 2007)
(редакция 2007)
5. ОЖИДАЮТ РАССВЕТА
жизнь становится тише и глуше,
и привычней, роднее беда:
корабли умирают на суше —
если их не убьёт вдруг вода,
умирают слова — если молча,
если громче — и сами убьют!
…ожидают рассвета – но полночь,
только полночь здесь в душу прольют
и привычней, роднее беда:
корабли умирают на суше —
если их не убьёт вдруг вода,
умирают слова — если молча,
если громче — и сами убьют!
…ожидают рассвета – но полночь,
только полночь здесь в душу прольют
1977
6.
Я забыт в этом городе чёрном,
Да и сам я забыл навсегда —
Как струилась когда-то по горной
Позолоте ущелий вода,
Как, пугаясь неловкого шага,
Замирала от страха душа,
Повисая над краем оврага,
Даже краешком губ не дыша.
Мне б хоть веточку кипариса,
Восковую в ладони тоску
Недозрелого барбариса —
За все девять священных искусств!
...Только звон разозлённый трамвая,
Да курантов затверженный звон,
Да мостов разведенных стая:
Полудуг — полуявь, полусон...
Да и сам я забыл навсегда —
Как струилась когда-то по горной
Позолоте ущелий вода,
Как, пугаясь неловкого шага,
Замирала от страха душа,
Повисая над краем оврага,
Даже краешком губ не дыша.
Мне б хоть веточку кипариса,
Восковую в ладони тоску
Недозрелого барбариса —
За все девять священных искусств!
...Только звон разозлённый трамвая,
Да курантов затверженный звон,
Да мостов разведенных стая:
Полудуг — полуявь, полусон...
1976, 1978
7. ТЕНЬ
Я видел, как ночь за решёткой узорною
Сторожила на площади гранитную тоску,
А она убегала огромной и чёрною
Ящерицей поезда — из Питера в Москву.
С вокзала тянуло то щами, то хлоркою,
Но дрожь пробирала фонари на углах —
Когда, от Невы удирая задворками,
Ветер начинал игру во всех размах.
А ночь шла со мной и была уже Лиговкой,
И я читал её, как книгу-судьбу —
Города ли? мою ли? — подчищенную бритовкой
Аферистки-истории на кронштадтском льду.
Я видел, что даже и небо здесь выгнило,
Как челюсть сифилитика, и гноем забьют
Нарывы облаков, если тронуть вдруг иглами
Золочёных шпилей — набухший их струп.
И казалось: я снимаю мерку с покойника,
Прикидывая рост Александрийского столпа,
От холода которого — как сумасшедший
с подоконника —
И ангел может спрыгнуть, чтоб ахнула толпа!
И чудилось: дома — как карточные домики —
Вот-вот посыплются с болотных костылей,
И только одуревшие с недосыпу дворники
Выметут пустые следы их из аллей.
Светало. Я шёл переулками стихшими,
Где голуби стонали — как от боли зубной,
И, не выдержав, ночь исчезала за крышами
И пряталась где-то в районе Сенной.
И тогда вставал предрассветною тенью
У гроба своего — усопший Петербург,
Мечтая с упорством непризнанного гения
О презрительной улыбке — даже мертвых губ!
Сторожила на площади гранитную тоску,
А она убегала огромной и чёрною
Ящерицей поезда — из Питера в Москву.
С вокзала тянуло то щами, то хлоркою,
Но дрожь пробирала фонари на углах —
Когда, от Невы удирая задворками,
Ветер начинал игру во всех размах.
А ночь шла со мной и была уже Лиговкой,
И я читал её, как книгу-судьбу —
Города ли? мою ли? — подчищенную бритовкой
Аферистки-истории на кронштадтском льду.
Я видел, что даже и небо здесь выгнило,
Как челюсть сифилитика, и гноем забьют
Нарывы облаков, если тронуть вдруг иглами
Золочёных шпилей — набухший их струп.
И казалось: я снимаю мерку с покойника,
Прикидывая рост Александрийского столпа,
От холода которого — как сумасшедший
с подоконника —
И ангел может спрыгнуть, чтоб ахнула толпа!
И чудилось: дома — как карточные домики —
Вот-вот посыплются с болотных костылей,
И только одуревшие с недосыпу дворники
Выметут пустые следы их из аллей.
Светало. Я шёл переулками стихшими,
Где голуби стонали — как от боли зубной,
И, не выдержав, ночь исчезала за крышами
И пряталась где-то в районе Сенной.
И тогда вставал предрассветною тенью
У гроба своего — усопший Петербург,
Мечтая с упорством непризнанного гения
О презрительной улыбке — даже мертвых губ!
1976, 1978
8. НО НЕКОМУ СКАЗАТЬ…
Нам дар отеческий — лишь вольная страда
Да вечный блуд наследственных пророчеств;
Когда б на миг — правдивого труда
Да слова честного, да честной дрожи строчек.
Ах, в чьи б колена головой упасть
И выплакать в угаре откровенья,
Как ты страшна — души сыновней страсть:
Слепой любви — и зрячего презренья!
Но некому, но некому сказать:
В России — холодно, и в окна стужей веет...
И сонно капает, как кровью, на кровать —
Скупой рассвет, и слово цепенеет.
Да вечный блуд наследственных пророчеств;
Когда б на миг — правдивого труда
Да слова честного, да честной дрожи строчек.
Ах, в чьи б колена головой упасть
И выплакать в угаре откровенья,
Как ты страшна — души сыновней страсть:
Слепой любви — и зрячего презренья!
Но некому, но некому сказать:
В России — холодно, и в окна стужей веет...
И сонно капает, как кровью, на кровать —
Скупой рассвет, и слово цепенеет.
Январь 1978
«СТИХИ О МОСКВЕ»
1. ГАМЛЕТ*
1. ГАМЛЕТ*
Владимиру В.
Не к ночи ль сплину предаваться —
И снова: быть или не быть?
И что теперь — чужих оваций
Давно приевшаяся прыть?
Ведь видишь: осень вновь на свете,
К тому же — этот древний дождь,
И память слабая о лете,
И даже снега ты не ждешь.
...Не так ли — Гамлет на Таганке,
Схватив случайное такси,
Вдруг вспомнит фетовские санки
И по-российски загрустит?
Но впрочем — что я? Он ведь датских
Любитель капель... Дождь дождит —
Но много ль их, о друг Горацьо,
По кровле черепа сбежит?
Когда б без маски лицедея
Суметь прожить хоть миг один,
Сей жизни смыслы лицезрея —
Из вдруг разверзшихся глубин,
Ты внял бы хладу Эльсинора
В осенней стойкости Москвы,
Чтоб, вспыхнув, голос твой из хора
Вдруг песнь — как истину — открыл!
Но что же ты молчишь, Горацьо?
Или магический кристалл —
Лишь оболочка для цитаций,
Гипнотизирующих зал?
И не напрасно ль в непогоду
Летит блаженный монолог —
Под бутафорским неба сводом,
Сверля тяжелый потолок?
...Но вновь в привычном сне подъезда
Встречает принца тишина,
И виден призрак ночи звездной —
Из запотевшего окна...
И снова: быть или не быть?
И что теперь — чужих оваций
Давно приевшаяся прыть?
Ведь видишь: осень вновь на свете,
К тому же — этот древний дождь,
И память слабая о лете,
И даже снега ты не ждешь.
...Не так ли — Гамлет на Таганке,
Схватив случайное такси,
Вдруг вспомнит фетовские санки
И по-российски загрустит?
Но впрочем — что я? Он ведь датских
Любитель капель... Дождь дождит —
Но много ль их, о друг Горацьо,
По кровле черепа сбежит?
Когда б без маски лицедея
Суметь прожить хоть миг один,
Сей жизни смыслы лицезрея —
Из вдруг разверзшихся глубин,
Ты внял бы хладу Эльсинора
В осенней стойкости Москвы,
Чтоб, вспыхнув, голос твой из хора
Вдруг песнь — как истину — открыл!
Но что же ты молчишь, Горацьо?
Или магический кристалл —
Лишь оболочка для цитаций,
Гипнотизирующих зал?
И не напрасно ль в непогоду
Летит блаженный монолог —
Под бутафорским неба сводом,
Сверля тяжелый потолок?
...Но вновь в привычном сне подъезда
Встречает принца тишина,
И виден призрак ночи звездной —
Из запотевшего окна...
1978
* Следует сделать особое замечание по поводу авторского написания в этом стихотворении имени друга Гамлета — как, возможно, не слишком привычного для современного читателя: «Горацьо». Однако за этим стоит давняя российская традиция.
Так, в известном старом издании трагедии под ред. С. А. Венгерова (в серии «Библиотека великих писателей», в переводе А. Кронеберга — СПб., «Брокгауз и Ефрон», 1909 г.), к которому как раз изначально и привык автор, равно употребляются (так сказать, для сохранения общего «размера») и «Горацiо», и «Горацьо» — как и вообще это было принято в дореволюционной России.
Так, в известном старом издании трагедии под ред. С. А. Венгерова (в серии «Библиотека великих писателей», в переводе А. Кронеберга — СПб., «Брокгауз и Ефрон», 1909 г.), к которому как раз изначально и привык автор, равно употребляются (так сказать, для сохранения общего «размера») и «Горацiо», и «Горацьо» — как и вообще это было принято в дореволюционной России.
2. НОЧНОЙ МОТИВ
ДЛЯ ДРУГА ЮНОСТИ
ДЛЯ ДРУГА ЮНОСТИ
Алексею З-у.
Это ты ли опять, это ты ли, мой сторож угрюмый,
всё стоишь на углу и на сонные окна глядишь?
Успокойся, дружок... Помолчи, помолчи и подумай:
что сулит нам с тобой этой ночи смертельная тишь?
Я же вижу порой — и тебе так тоскливо от ветра,
от того, что и в луже не гаснет проклятый, не гаснет
фонарь
о, найти бы и нам черный луч среди радуги спектра,
на стекло накоптив эту жирную снежную гарь!
Мы б увидели вдруг — сквозь дымящейся патины холод
(здесь и Иов не смог бы сподобиться зренья честней) —
как, весенней проказой съедая гноящийся город,
долгожданная тьма проступает ясней и ясней;
как, по крышам тревожа набухшие влажные гребни,
копошится в стекле неуклюжая снежная боль, —
чтоб, не выспавшись, дворник с утра по сугробам
последним
сыпал щедрой рукой ядовитую рыжую соль.
Да и ночь ли такая не справит покруче отраву,
в медной ступке столча с пауком — ариаднину нить?
только честь велика ль — учинить над вселенной расправу,
чтоб услышать в ответ лишь блаженное: быть иль не быть?
Может, ей и всего-то отмерено — только отметить,
как честит дураками нас истина крепких углов,
да на память поставить последнюю точку на свете —
вместо всем уж ненужных и всеми уж сказанных слов.
всё стоишь на углу и на сонные окна глядишь?
Успокойся, дружок... Помолчи, помолчи и подумай:
что сулит нам с тобой этой ночи смертельная тишь?
Я же вижу порой — и тебе так тоскливо от ветра,
от того, что и в луже не гаснет проклятый, не гаснет
фонарь
о, найти бы и нам черный луч среди радуги спектра,
на стекло накоптив эту жирную снежную гарь!
Мы б увидели вдруг — сквозь дымящейся патины холод
(здесь и Иов не смог бы сподобиться зренья честней) —
как, весенней проказой съедая гноящийся город,
долгожданная тьма проступает ясней и ясней;
как, по крышам тревожа набухшие влажные гребни,
копошится в стекле неуклюжая снежная боль, —
чтоб, не выспавшись, дворник с утра по сугробам
последним
сыпал щедрой рукой ядовитую рыжую соль.
Да и ночь ли такая не справит покруче отраву,
в медной ступке столча с пауком — ариаднину нить?
только честь велика ль — учинить над вселенной расправу,
чтоб услышать в ответ лишь блаженное: быть иль не быть?
Может, ей и всего-то отмерено — только отметить,
как честит дураками нас истина крепких углов,
да на память поставить последнюю точку на свете —
вместо всем уж ненужных и всеми уж сказанных слов.
1978
3. БЕССОННИЦА
Ивану Кроленко
Злая сыпь ли дождя, околесица ль улиц больных?
И аптечную склянку оближет луна под забором...
Выбрей, серпик, тоску – вековечную поросль земных
всех обид — чтоб умолк страх и трепет житейского хора.
...Как беспомощно голо обритое темя души —
ей ли спорить теперь со стерильным укусом ланцета?
Что с того, что резиновых рук, обнаглев, кругляши —
вынут ловко из раны запекшийся сгусток рассвета?
Всё равно снова в полночь зайдется безумец-сосед
в сногсшибательной скачке — провалами дебрей рояльных,
заметая следы — проскользнувших меж пальцами — лет:
жертв дарованных нам эпидемий бессонниц повальных.
Что с того, что опять воскрешает с полнóчи до трех
мертвый клавиш маньяк — по бравурному требнику Листа?
У раскрашенных статуй так розовы слезы из гипса:
капнут на пол — и щелкнет засушенной крови горох.
...Жгут, как встарь, на Донском горожан по ночам*, и пока
харизматик-философ тоскует над вечным покоем,
тихо вьется дымок, да висок что-то ноет слегка —
как фальшивая нота в набившем оскомину строе...
И аптечную склянку оближет луна под забором...
Выбрей, серпик, тоску – вековечную поросль земных
всех обид — чтоб умолк страх и трепет житейского хора.
...Как беспомощно голо обритое темя души —
ей ли спорить теперь со стерильным укусом ланцета?
Что с того, что резиновых рук, обнаглев, кругляши —
вынут ловко из раны запекшийся сгусток рассвета?
Всё равно снова в полночь зайдется безумец-сосед
в сногсшибательной скачке — провалами дебрей рояльных,
заметая следы — проскользнувших меж пальцами — лет:
жертв дарованных нам эпидемий бессонниц повальных.
Что с того, что опять воскрешает с полнóчи до трех
мертвый клавиш маньяк — по бравурному требнику Листа?
У раскрашенных статуй так розовы слезы из гипса:
капнут на пол — и щелкнет засушенной крови горох.
...Жгут, как встарь, на Донском горожан по ночам*, и пока
харизматик-философ тоскует над вечным покоем,
тихо вьется дымок, да висок что-то ноет слегка —
как фальшивая нота в набившем оскомину строе...
1978 (редакция 1979)
* Как известно, именно на Донском («новом») кладбище в Москве в период Совдепии «действовал» крематорий — в оскверненном большевиками храме во имя преп. Серафима Саровского.
4. НОЧНАЯ БОЛЕЗНЬ
Слушай, слушай осени, сошедшей
вновь с ума, ночную суету:
этой ночью город оповещен —
замирая, всматриваться в ту
тьму летящих листьев, в хлопья патин,
рыжих пятен в дрожи фонаря,
где, как в лужах шорох дождевой — невнятен,
по округе рыщет шорох октября.
Так ли рыщет в раже память вдоль обочин
тех путей, что разом ухнут в пустоту?
Но напрасен ропот, и расчет так точен:
так невыносим он — капель перестук.
В переплет оконный, лбом к стеклянной
льдине —
и гасить, гасить дождя сухую дробь!
Гаснут фонари... Гаси себя — и ныне
сумасшедшей ночи напрочь уподобь!
Уподобь и падай — в жар правдоподобья,
слепоту копя сквозь копоть чечевиц, —
падай так, как в ночь — ослепших солнц
подобья
падают в затменьи — фонарями ниц.
Падай, падай так, как падают осколки
звезд, горя и заметая след
роковой полуночной прополки
непокорной поросли планет.
Исцеленья — нет... Так прочь пустые бредни!
Кто теперь — пророк твой и партнер?
Ave*, осень! Где твой исповедник,
что взойдет с тобою на костер?
Если б вдруг воскреснуть — в дар судьбине!
Но в чужом пиру — похмелья нет:
кто за нас отыщет в смертном чине —
жизни нашей вверенный ответ?
И к тому ж — в окне всё та же, та же
пустота... Всё так же впрок заря
с дымных труб прядет тугую пряжу —
на кровавый кокон октября.
Да и кто поверит, что опять — как на смех! —
ты ни в чем, ни в чем не виноват, —
а лишь только осень, только шорох наспех
падающих капель, ночи листопад...
вновь с ума, ночную суету:
этой ночью город оповещен —
замирая, всматриваться в ту
тьму летящих листьев, в хлопья патин,
рыжих пятен в дрожи фонаря,
где, как в лужах шорох дождевой — невнятен,
по округе рыщет шорох октября.
Так ли рыщет в раже память вдоль обочин
тех путей, что разом ухнут в пустоту?
Но напрасен ропот, и расчет так точен:
так невыносим он — капель перестук.
В переплет оконный, лбом к стеклянной
льдине —
и гасить, гасить дождя сухую дробь!
Гаснут фонари... Гаси себя — и ныне
сумасшедшей ночи напрочь уподобь!
Уподобь и падай — в жар правдоподобья,
слепоту копя сквозь копоть чечевиц, —
падай так, как в ночь — ослепших солнц
подобья
падают в затменьи — фонарями ниц.
Падай, падай так, как падают осколки
звезд, горя и заметая след
роковой полуночной прополки
непокорной поросли планет.
Исцеленья — нет... Так прочь пустые бредни!
Кто теперь — пророк твой и партнер?
Ave*, осень! Где твой исповедник,
что взойдет с тобою на костер?
Если б вдруг воскреснуть — в дар судьбине!
Но в чужом пиру — похмелья нет:
кто за нас отыщет в смертном чине —
жизни нашей вверенный ответ?
И к тому ж — в окне всё та же, та же
пустота... Всё так же впрок заря
с дымных труб прядет тугую пряжу —
на кровавый кокон октября.
Да и кто поверит, что опять — как на смех! —
ты ни в чем, ни в чем не виноват, —
а лишь только осень, только шорох наспех
падающих капель, ночи листопад...
1978
* Ave! (латинск.) — Здравствуй, радуйся! (Ред.)
5. МОСКОВСКИЙ РОМАНС
Владим. Мих. Грибову
Детство, детство на московских
Стареньких дворах;
День в трамвайных отголосках
Тополем пропах.
Вновь вхожу сюда по праву
С истиной простой —
Проповедовать, как правду,
Давний отзвук твой.
Ты опять нас на поверке
Собираешь в круг —
Хоть нас меришь, но не меркнешь,
Разгораясь вдруг.
Кто-то что-то вспоминает,
Ну а кто-то — нет,
По стаканам разливает —
Смотрит на просвет.
Ничего-то в них не видно —
Чтó кому дано…
Только всё-таки обидно
Выпадать на дно,
Только праздновать поминки
По друзьям и дням,
Доверяя по старинке
Жизнь календарям.
Словно душу вдруг разрежет
Прошлого рука —
За далекой далью снежной
Нежность так легка,
Так легка снежинок свежесть,
Тающих у губ, —
Только стала непроезжей
Улица в снегу;
Только время, с нами споря,
Намело сугроб:
На Девичке — чтоб по пояс,
На Плющихе — чтоб
Мне стоять, как мы стояли
В детстве, — как во сне.
Чтобы стало жаль мне, жаль мне,
Что растает снег,
Что весна пройдет и лето,
И Арбата след
Зарастет на сердце где-то —
Не было и нет...
Стареньких дворах;
День в трамвайных отголосках
Тополем пропах.
Вновь вхожу сюда по праву
С истиной простой —
Проповедовать, как правду,
Давний отзвук твой.
Ты опять нас на поверке
Собираешь в круг —
Хоть нас меришь, но не меркнешь,
Разгораясь вдруг.
Кто-то что-то вспоминает,
Ну а кто-то — нет,
По стаканам разливает —
Смотрит на просвет.
Ничего-то в них не видно —
Чтó кому дано…
Только всё-таки обидно
Выпадать на дно,
Только праздновать поминки
По друзьям и дням,
Доверяя по старинке
Жизнь календарям.
Словно душу вдруг разрежет
Прошлого рука —
За далекой далью снежной
Нежность так легка,
Так легка снежинок свежесть,
Тающих у губ, —
Только стала непроезжей
Улица в снегу;
Только время, с нами споря,
Намело сугроб:
На Девичке — чтоб по пояс,
На Плющихе — чтоб
Мне стоять, как мы стояли
В детстве, — как во сне.
Чтобы стало жаль мне, жаль мне,
Что растает снег,
Что весна пройдет и лето,
И Арбата след
Зарастет на сердце где-то —
Не было и нет...
1978
(редакция 1986)
(редакция 1986)
МУЗА
Я брошусь вдоль улиц за быстрою тенью,
Я зá город брошусь — не там ли она?
О, как я рифмую: с надеждой — спасенье!
Как жаждут прозренья слепые слова!
Тебе ли вослед не лететь, обезумевши,
И бредить тобою — вот так же точь в точь,
Как бредит любимый любимою умершей
И шепчет блаженное имя всю ночь?
Когда вместо лиры — шарманка поденщика,
И ветер в эоловой арфе — профан,
И строки стреляют — как кнут у погонщика,
И свищут — как к шее летящий аркан,
Опять промелькнешь ты, и снова — растерянно:
Я — шорох, я — дождь, я — ветла на ветру...
И всё же — и ночь до конца не потеряна,
Коль есть и кремень, и кресало, и трут:
Ударить скорее — и искрой мгновенною
Успеть доказать, что потемки — пусты,
А то, что кичливо зовется вселенною —
Всего лишь поля да река, да кусты...
Но тени — мохнаты, и нет — той, прозрачнее, —
Среди фолиантов и мышьей возни:
Не здесь разыграть ли нам фарс незадачливый —
О том, как поэта и Муза казнит?
Тебе ль — легкокрылой — нанизывать схолии*,
Как дымные кольца на жало огня,
И ждать, словно дар — «Высочайшею волею!», —
Лукавых амнистий, где ты — это я?
Пусть ты мне — Юдифь! Я главой Олоферновой
Под гневной стопою глаза закачу**:
Пребудь лишь убийцей, навеки мне верною, —
Я радостной кровью тебе заплачу!
Я зá город брошусь — не там ли она?
О, как я рифмую: с надеждой — спасенье!
Как жаждут прозренья слепые слова!
Тебе ли вослед не лететь, обезумевши,
И бредить тобою — вот так же точь в точь,
Как бредит любимый любимою умершей
И шепчет блаженное имя всю ночь?
Когда вместо лиры — шарманка поденщика,
И ветер в эоловой арфе — профан,
И строки стреляют — как кнут у погонщика,
И свищут — как к шее летящий аркан,
Опять промелькнешь ты, и снова — растерянно:
Я — шорох, я — дождь, я — ветла на ветру...
И всё же — и ночь до конца не потеряна,
Коль есть и кремень, и кресало, и трут:
Ударить скорее — и искрой мгновенною
Успеть доказать, что потемки — пусты,
А то, что кичливо зовется вселенною —
Всего лишь поля да река, да кусты...
Но тени — мохнаты, и нет — той, прозрачнее, —
Среди фолиантов и мышьей возни:
Не здесь разыграть ли нам фарс незадачливый —
О том, как поэта и Муза казнит?
Тебе ль — легкокрылой — нанизывать схолии*,
Как дымные кольца на жало огня,
И ждать, словно дар — «Высочайшею волею!», —
Лукавых амнистий, где ты — это я?
Пусть ты мне — Юдифь! Я главой Олоферновой
Под гневной стопою глаза закачу**:
Пребудь лишь убийцей, навеки мне верною, —
Я радостной кровью тебе заплачу!
1978
* Схолии — заметки, разъяснения на полях средневековых трактатов. (Ред.)
** Аллюзия на тему убийства иудеянкой Иудифью (Юдифью) вавилонского полководца Олоферна (См.: Иуд 8–13), воплощенную, в частности, в известной картине Джорджоне (1478/?/—1510) «Юдифь» (Гос. Эрмитаж) — попирающая отрубленную ею главу врага. (Ред).
** Аллюзия на тему убийства иудеянкой Иудифью (Юдифью) вавилонского полководца Олоферна (См.: Иуд 8–13), воплощенную, в частности, в известной картине Джорджоне (1478/?/—1510) «Юдифь» (Гос. Эрмитаж) — попирающая отрубленную ею главу врага. (Ред).
ВОСКРЕСНОЕ УТРО В ГОРОДЕ N.
О, как знойна опять тишина,
О, как жаждет — хоть капельки звука!
Обмелевшее небо до дна
Да российская скука, скука...
Ну, хоть что-нибудь спел бы трамвай,
Замычали б гудки спозаранку —
Ни гу-гу... Словно вымерший край,
Словно вывернут слух наизнанку.
Знать, и вправду у города нет
Жадной мышцы в пустой сердцевине,
И в итоге всех прожитых лет
Стал давно он — лишенец и циник.
Ни кола, ни двора за душой....
— Да и есть ли материя эта?
Как ни трут ее здесь в порошок,
Всё в ответ — никакого ответа!..
...Пусть — заречных слобод забытье,
Пусть — окраин чадят керосинки:
И запечное — сладко житье,
Чуть с кислинкой — известки да синьки.
Тишина, тишина, тишина...
Только звякнет ведро у колонки,
И, вот так же — скудна и бедна,
Жизнь сочится вдруг струйкою тонкой.
И — замрет, оробев, ослабев:
Нету — сил, нету — подлинной страсти;
Что ж, и мы покоримся судьбе —
Ведь и нам ее ввек не умаслить,
Не смирить, не унять... Не понять
Вековечно-блаженной обиды:
Если мачеха, а не мать —
Почему с благодарностью гибнем?
Почему? — если даже доднесь
И от нас ее тайна хранима:
Вифлеема ли — в Киеве весть?
Или спесь — московитского Рима?
То ли — сами себе на уме?
То ли — сходим с него постепенно,
Присягая тюрьме да суме? —
Роковым, вековым, неизменным!
...Всё текут и текут облака —
Как молочные реки — над Русью,
Да спросонья всё лижет бока
Пес — с почти человеческой грустью.
И с упорством собачьей любви
Жмешься ты — как к хозяйке — к отчизне,
Ну а ей — хоть живи, не живи —
Наплевать на твои укоризны.
Суета ей твоя — ни к чему,
Да и жизнь-то ей кажется блажью,
Коль до кладбища — десять минут,
Что смиряют и самых отважных.
Вечной правде российских трясин
Ни к чему оптимистку здесь корчить:
— Ах, оставь! Не тревожь! Не проси!..
Да и день наш еще не окончен...
О, как жаждет — хоть капельки звука!
Обмелевшее небо до дна
Да российская скука, скука...
Ну, хоть что-нибудь спел бы трамвай,
Замычали б гудки спозаранку —
Ни гу-гу... Словно вымерший край,
Словно вывернут слух наизнанку.
Знать, и вправду у города нет
Жадной мышцы в пустой сердцевине,
И в итоге всех прожитых лет
Стал давно он — лишенец и циник.
Ни кола, ни двора за душой....
— Да и есть ли материя эта?
Как ни трут ее здесь в порошок,
Всё в ответ — никакого ответа!..
...Пусть — заречных слобод забытье,
Пусть — окраин чадят керосинки:
И запечное — сладко житье,
Чуть с кислинкой — известки да синьки.
Тишина, тишина, тишина...
Только звякнет ведро у колонки,
И, вот так же — скудна и бедна,
Жизнь сочится вдруг струйкою тонкой.
И — замрет, оробев, ослабев:
Нету — сил, нету — подлинной страсти;
Что ж, и мы покоримся судьбе —
Ведь и нам ее ввек не умаслить,
Не смирить, не унять... Не понять
Вековечно-блаженной обиды:
Если мачеха, а не мать —
Почему с благодарностью гибнем?
Почему? — если даже доднесь
И от нас ее тайна хранима:
Вифлеема ли — в Киеве весть?
Или спесь — московитского Рима?
То ли — сами себе на уме?
То ли — сходим с него постепенно,
Присягая тюрьме да суме? —
Роковым, вековым, неизменным!
...Всё текут и текут облака —
Как молочные реки — над Русью,
Да спросонья всё лижет бока
Пес — с почти человеческой грустью.
И с упорством собачьей любви
Жмешься ты — как к хозяйке — к отчизне,
Ну а ей — хоть живи, не живи —
Наплевать на твои укоризны.
Суета ей твоя — ни к чему,
Да и жизнь-то ей кажется блажью,
Коль до кладбища — десять минут,
Что смиряют и самых отважных.
Вечной правде российских трясин
Ни к чему оптимистку здесь корчить:
— Ах, оставь! Не тревожь! Не проси!..
Да и день наш еще не окончен...
1978
(редакция 1988)
(редакция 1988)
«ЛИНДА»*
(СТИХИ ИЗ ЭСТОНИИ)
1. ЧАСОВОЙ НА ПИКК ГЕРМАН**
(СТИХИ ИЗ ЭСТОНИИ)
1. ЧАСОВОЙ НА ПИКК ГЕРМАН**
Этот вечер — только память,
Память ветра на лету,
Но ведь ветер не устанет
Завывать в органе труб,
Но ведь Вышгородом город
Ловит тот же синий дым,
И, как прежде, два собора
Дышат воздухом одним.
Только медленно обходит
Алый лóскут часов ой,
И за ним по небу бродит
Черный штык над головой.
И опять, опять сначала —
Как и прежде, без затей…
Разве Линда не рыдала,
Смерть баюча у грудей?
Разве Домского собора
Кафедральная тоска
Не плыла по косогорам —
До уральского леска?
И чухонцев молчаливых
Средь чахоточных берез —
Гнусом здешним не морили?
Не бросали на мороз?
Нет, не в гроб! А просто в яму
Эту лагерную пыль —
Не ссыпали? В землю прямо —
Человеческий утиль?
…Но за поступью тяжелой
Кто услышит стон жены —
Так же бившейся над Доном,
Голосившей у Невы?
Кто ее слезы кровавой
Поцелуем след сотрет?
Нет тех губ, истлели… Вправо
Штык, помедлив, вновь идет…
Лóскут вьется, ветер режет
Пайку ночи пополам,
Чтоб, едва рассвет забрезжит,
Загреметь по куполам.
И тогда, войдя в сторожку,
Часовой, на слово скуп,
Зачерпнув из бака ложкой,
На казенный дует суп;
Только в печке, сонно плавясь,
Прорастают тяжело —
Колыванской скуки завязь
Да горчичное тепло…
–––––––––
…Что служивому — те слезы?
Эшелоны, пепел, мгла?
Глупой совести — угрозы?
Жизнь и их — давно сожгла?..
И не помнит он, не знает
Правды Божьей о себе,
О своем злосчастном крае —
Распроклятой, брат, судьбе…
Память ветра на лету,
Но ведь ветер не устанет
Завывать в органе труб,
Но ведь Вышгородом город
Ловит тот же синий дым,
И, как прежде, два собора
Дышат воздухом одним.
Только медленно обходит
Алый лóскут часов ой,
И за ним по небу бродит
Черный штык над головой.
И опять, опять сначала —
Как и прежде, без затей…
Разве Линда не рыдала,
Смерть баюча у грудей?
Разве Домского собора
Кафедральная тоска
Не плыла по косогорам —
До уральского леска?
И чухонцев молчаливых
Средь чахоточных берез —
Гнусом здешним не морили?
Не бросали на мороз?
Нет, не в гроб! А просто в яму
Эту лагерную пыль —
Не ссыпали? В землю прямо —
Человеческий утиль?
…Но за поступью тяжелой
Кто услышит стон жены —
Так же бившейся над Доном,
Голосившей у Невы?
Кто ее слезы кровавой
Поцелуем след сотрет?
Нет тех губ, истлели… Вправо
Штык, помедлив, вновь идет…
Лóскут вьется, ветер режет
Пайку ночи пополам,
Чтоб, едва рассвет забрезжит,
Загреметь по куполам.
И тогда, войдя в сторожку,
Часовой, на слово скуп,
Зачерпнув из бака ложкой,
На казенный дует суп;
Только в печке, сонно плавясь,
Прорастают тяжело —
Колыванской скуки завязь
Да горчичное тепло…
–––––––––
…Что служивому — те слезы?
Эшелоны, пепел, мгла?
Глупой совести — угрозы?
Жизнь и их — давно сожгла?..
И не помнит он, не знает
Правды Божьей о себе,
О своем злосчастном крае —
Распроклятой, брат, судьбе…
1978
* Линда — жена Калева, одного из героев эстонского эпоса «Калевипоэг», горько рыдавшая над телом умершего супруга; образ, связанный в местной культуре с подчеркнутым выражением скорби.
** Пикк Герман (эстонск.) — «Длинный Герман» — главная башня Таллиннского «кремля» на холме Тоомпеа (Вышгороде) с постоянно развевавшимся на ней в «советское время» большевицким флагом.
В стихотворении затрагивается тема массовых депортаций народов бывшей России — в период существования на ее месте, по сути, совсем другой страны — СССР. (Примеч. 2008 г.)
** Пикк Герман (эстонск.) — «Длинный Герман» — главная башня Таллиннского «кремля» на холме Тоомпеа (Вышгороде) с постоянно развевавшимся на ней в «советское время» большевицким флагом.
В стихотворении затрагивается тема массовых депортаций народов бывшей России — в период существования на ее месте, по сути, совсем другой страны — СССР. (Примеч. 2008 г.)
2. НА СВЯТКАХ
Озвучи, мембрана ночи,
Дрожь родившейся звезды;
Сон, ворочаясь, так хочет
Сладкой сахарной воды.
Но мешают вздохи сена
Мышьей сказочной возне,
И течет, как яд по венам,
Лунный луч по щелям стен.
...Знает только пуппенмейстер*,
Что щелкунчик — это лишь:
Деревяшки, краски, клейстер
Да волшебной ночи тишь!
Дрожь родившейся звезды;
Сон, ворочаясь, так хочет
Сладкой сахарной воды.
Но мешают вздохи сена
Мышьей сказочной возне,
И течет, как яд по венам,
Лунный луч по щелям стен.
...Знает только пуппенмейстер*,
Что щелкунчик — это лишь:
Деревяшки, краски, клейстер
Да волшебной ночи тишь!
1978
* Puppenmeister (немецк.) — кукольный мастер; в частности, изготовитель деревянных рождественских “щелкунчиков” для колки орехов.
3. КАК И ПРЕЖДЕ
Тронь зимы клавиатуру,
Черно-белый тронь разбег, —
Сквозь ледок ночной цезуры, —
Голосов, летящих вверх!
Станет бас альта превыше —
В переборах зимних фуг,
Колотя по днищу крыши,
Перевернутому вдруг;
Станет звезд горошек мелкий
Щелкать в скулы сонных труб,
Снеговой крутой побелки
Расковыривая струп;
Станет жить испугом галка,
Вниз повиснув головой, —
Онемевшая весталка
Ночи, сыгранной тобой;
Станет всё — как было прежде:
Тяжелея на весах,
Давят звуки весом прежним —
Тяжесть, тяжесть в небесах!
Черно-белый тронь разбег, —
Сквозь ледок ночной цезуры, —
Голосов, летящих вверх!
Станет бас альта превыше —
В переборах зимних фуг,
Колотя по днищу крыши,
Перевернутому вдруг;
Станет звезд горошек мелкий
Щелкать в скулы сонных труб,
Снеговой крутой побелки
Расковыривая струп;
Станет жить испугом галка,
Вниз повиснув головой, —
Онемевшая весталка
Ночи, сыгранной тобой;
Станет всё — как было прежде:
Тяжелея на весах,
Давят звуки весом прежним —
Тяжесть, тяжесть в небесах!
1978
4. В КОНЦЕ ЗИМЫ
Где дремлет Вильянди* и снова
Ты бродишь, словно в полусне,
Зима уж исподволь готова
Тебе напомнить о весне.
О том, что лед до дна изъеден
И весь слоится, как слюда,
А серый снег — и сир и беден,
И в полдень — талая вода…
И что готовы к вешней смуте
Деревья, реки, облака,
Хоть смысл замысленных распутиц
Еще таинственен пока.
Известно лишь, что спор — недолог,
И в просветленности лесной
Уже прозрачен легкий полог
Над затаившейся весной.
Но город с ней еще в раздоре
И в переулках зимних тих,
Хоть и ему придется вскоре
На мировую с ней пойти.
И пусть февраль на стекла дышит,
И солнце, крадучись в окно,
Всё тот же луч слепой колышет
Зимы, наскучившей давно, —
Ты открывай, как тайну, снова
Всё, что тебе она дала:
Весною дышащее слово —
Всё то, чем сердце в даль звала.
Ты бродишь, словно в полусне,
Зима уж исподволь готова
Тебе напомнить о весне.
О том, что лед до дна изъеден
И весь слоится, как слюда,
А серый снег — и сир и беден,
И в полдень — талая вода…
И что готовы к вешней смуте
Деревья, реки, облака,
Хоть смысл замысленных распутиц
Еще таинственен пока.
Известно лишь, что спор — недолог,
И в просветленности лесной
Уже прозрачен легкий полог
Над затаившейся весной.
Но город с ней еще в раздоре
И в переулках зимних тих,
Хоть и ему придется вскоре
На мировую с ней пойти.
И пусть февраль на стекла дышит,
И солнце, крадучись в окно,
Всё тот же луч слепой колышет
Зимы, наскучившей давно, —
Ты открывай, как тайну, снова
Всё, что тебе она дала:
Весною дышащее слово —
Всё то, чем сердце в даль звала.
1978
* Небольшой городок в центральной части Эстонии.
5. ВЕСНОЙ НА ЗАКАТЕ
Облака ли в бездну пали —
Сторожа небесных кущ,
Чтоб еще багровей стали
Крылья их в горниле рощ?
Или то весна над нами
Плещет алыми крылами?
Или плещут облаками —
Вод горящих ширь и мощь?
Просияй, апреля лик,
Чтоб еще прекрасней пламя
В небо выплеснул на миг —
Всей вселенной зеркалами —
Солнца огненный родник!
Чтобы, рушась в мiр упрямо,
Споря с сушью мiровой,
Лился вод поток багряный
Ниагарой заревой!
Чтоб всю ночь бродила в прутьях
Горечь ивовой воды;
Чтоб взахлеб дышать распутьям
Ветром, ветром молодым;
Чтоб к утру в ручьях, в оврагах
Закрутило колесом —
Чудо, чудо чудных радуг! —
Водопадами лесов…
Сторожа небесных кущ,
Чтоб еще багровей стали
Крылья их в горниле рощ?
Или то весна над нами
Плещет алыми крылами?
Или плещут облаками —
Вод горящих ширь и мощь?
Просияй, апреля лик,
Чтоб еще прекрасней пламя
В небо выплеснул на миг —
Всей вселенной зеркалами —
Солнца огненный родник!
Чтобы, рушась в мiр упрямо,
Споря с сушью мiровой,
Лился вод поток багряный
Ниагарой заревой!
Чтоб всю ночь бродила в прутьях
Горечь ивовой воды;
Чтоб взахлеб дышать распутьям
Ветром, ветром молодым;
Чтоб к утру в ручьях, в оврагах
Закрутило колесом —
Чудо, чудо чудных радуг! —
Водопадами лесов…
1978
(окончательная редакция — 2004)
(окончательная редакция — 2004)
6. ВЕЧЕР В ГАПСАЛЕ*
Сосновой просеки дыханье — сушит губы,
И на стволах смола ленива и густа —
Зальет лишь к вечеру горячим воском трубы
Органа рощ, и смолкнет он, устав.
Но полдень — и в вечерних отголосках
Всё будет в нем порою рокотать,
И звуки сонные оттискивать на воске —
Июля, Баха, Балтии печать…
И на стволах смола ленива и густа —
Зальет лишь к вечеру горячим воском трубы
Органа рощ, и смолкнет он, устав.
Но полдень — и в вечерних отголосках
Всё будет в нем порою рокотать,
И звуки сонные оттискивать на воске —
Июля, Баха, Балтии печать…
1978
* Гапсаль, или Хаапсалу, — приморский городок на северо-западе Эстонии; известно музыкальное «Воспоминание о Гапсале» П. И. Чайковского.
НА БЕРЕГУ
Елене
Волны балтийской всплеск —
с ленцою,
где дюн чахоточный лесок
всё сыплет сонно сосен хвою
на чисто вымытый песок.
Он оползает с каждым шагом,
явив двусмысленность свою:
то опалит полдневным жаром,
то лижет холодом ступню.
Но нравом этим, так знакомым,
мы только тешимся и всласть
бредем по просекам сосновым,
на миг презрев мгновений власть,
что где-то ждут — за той чертою,
где время ищет наугад
и нам отпущенных судьбою
невосполнимостей утрат.
И, словно мяч, что вновь на дюнах
мальчишка крутит в небесах,
несется сердце снова в юность —
во весь мальчишеский размах!
Но вновь мячу грозит расправа —
лишь он вернется с высоты...
И голубеет море — справа,
и слева — сосны золоты…
с ленцою,
где дюн чахоточный лесок
всё сыплет сонно сосен хвою
на чисто вымытый песок.
Он оползает с каждым шагом,
явив двусмысленность свою:
то опалит полдневным жаром,
то лижет холодом ступню.
Но нравом этим, так знакомым,
мы только тешимся и всласть
бредем по просекам сосновым,
на миг презрев мгновений власть,
что где-то ждут — за той чертою,
где время ищет наугад
и нам отпущенных судьбою
невосполнимостей утрат.
И, словно мяч, что вновь на дюнах
мальчишка крутит в небесах,
несется сердце снова в юность —
во весь мальчишеский размах!
Но вновь мячу грозит расправа —
лишь он вернется с высоты...
И голубеет море — справа,
и слева — сосны золоты…
Июль 1978, Саулкрасты, Латвия
(окончательная редакция — 2005)
(окончательная редакция — 2005)
«ЭТОТ ДЕНЬ НАИЗУСТЬ…»
I. НА ДАЧЕ
I. НА ДАЧЕ
Р. Ц-р.
Хоть вечер всё же в полночь переходит,
Но летом он ленивей вó сто крат:
То взглядом медленным и дом, и двор обводит,
То в сад бредет, задумчив, вдоль оград.
В лиловых сумерках — неспешная работа:
Тут — золотит, тут — чернью кроет пруд;
И мiр сейчас так тих, смирен и кроток:
Все ждут звезду, что первой здесь зажгут.
Теням лишь нéвтерпь — всё бегут быстрее
От всё быстрее гаснущей зари,
Покуда тень от телеграфной реи —
Как тень креста — их бег не усмирит.
...Но мига чудного не ýзрит взгляд нескромный:
Нет, не звезда — зажегся звездный свод,
И тени вечера вдруг сходятся в огромный
Театр теней — куда свободен вход!
Сдвигаются кулисы, темень тянет
Луну на привязи заоблачной тропой,
И лес вот-вот у рампы дачной встанет —
Принять участье в драме роковой!
Всё кончится всеобщим погруженьем
В последнем акте в инфернальный мрак —
И нет почти надежд на пробужденье,
И век ночных — не приподнять никак.
Стоят дубы, задумавшись как боги
Над судьбами берез и пышнокудрых лип,
И вязов тех, что дремлют у дороги, —
Чей слышен и сюда извечно-дряхлый скрип.
Туманны — думы, неподъемны — плечи;
И правда здешняя — чужда людской молве.
Едва чуть теплятся бледно-зеленым свечи:
Лукавы светлячки — и гаснут вдруг в листве.
Доверься им — и ты погиб навеки,
И никакой суфлер тут не спасет:
Смешает даль привычных реплик вехи —
И занавес бесшумно упадет.
И тут уж вовсе станет непонятно —
Чтó там горит: фонарь, светляк, луна?
Тьма ест глаза, и речь огня невнятна:
Как речь спросонья — так же неясна.
...На дачи сон нисходит отпущеньем
Июльских, мелких, сладостных грехов,
Но дышит ночь языческим сомненьем —
Над вечной истиной насиженных углов.
Ну что ей вера в высший смысл творенья?
Бормочет, знай, речонкою впотьмах
И глубже, глубже прячет откровенье —
Зеленой вспышки в пышных лопухах...
Но летом он ленивей вó сто крат:
То взглядом медленным и дом, и двор обводит,
То в сад бредет, задумчив, вдоль оград.
В лиловых сумерках — неспешная работа:
Тут — золотит, тут — чернью кроет пруд;
И мiр сейчас так тих, смирен и кроток:
Все ждут звезду, что первой здесь зажгут.
Теням лишь нéвтерпь — всё бегут быстрее
От всё быстрее гаснущей зари,
Покуда тень от телеграфной реи —
Как тень креста — их бег не усмирит.
...Но мига чудного не ýзрит взгляд нескромный:
Нет, не звезда — зажегся звездный свод,
И тени вечера вдруг сходятся в огромный
Театр теней — куда свободен вход!
Сдвигаются кулисы, темень тянет
Луну на привязи заоблачной тропой,
И лес вот-вот у рампы дачной встанет —
Принять участье в драме роковой!
Всё кончится всеобщим погруженьем
В последнем акте в инфернальный мрак —
И нет почти надежд на пробужденье,
И век ночных — не приподнять никак.
Стоят дубы, задумавшись как боги
Над судьбами берез и пышнокудрых лип,
И вязов тех, что дремлют у дороги, —
Чей слышен и сюда извечно-дряхлый скрип.
Туманны — думы, неподъемны — плечи;
И правда здешняя — чужда людской молве.
Едва чуть теплятся бледно-зеленым свечи:
Лукавы светлячки — и гаснут вдруг в листве.
Доверься им — и ты погиб навеки,
И никакой суфлер тут не спасет:
Смешает даль привычных реплик вехи —
И занавес бесшумно упадет.
И тут уж вовсе станет непонятно —
Чтó там горит: фонарь, светляк, луна?
Тьма ест глаза, и речь огня невнятна:
Как речь спросонья — так же неясна.
...На дачи сон нисходит отпущеньем
Июльских, мелких, сладостных грехов,
Но дышит ночь языческим сомненьем —
Над вечной истиной насиженных углов.
Ну что ей вера в высший смысл творенья?
Бормочет, знай, речонкою впотьмах
И глубже, глубже прячет откровенье —
Зеленой вспышки в пышных лопухах...
1978, Софрино (редакция 1988)
II. НАИЗУСТЬ
Пусть в кувшинках тяжелых и желтых
Будут тлеть, отсырев, фитили...
Под дождем и проныре стрижонку
Не угнаться за краем земли.
Но едва лишь осокою ржавой
Сухо срежется промелька тень,
Он стрельнет вдруг куда-то направо —
Черной пулей в сердца деревень!
Где уж тут уследить за полетом —
Сквозь машинную строчку дождя,
За ближайшим опять поворотом
В подмосковную скуку уйдя?
И почувствовав: колет в затылке,
Вспоминай этот день наизусть —
В быстром холоде мятной пастилки
Растворяя налипшую грусть...
Будут тлеть, отсырев, фитили...
Под дождем и проныре стрижонку
Не угнаться за краем земли.
Но едва лишь осокою ржавой
Сухо срежется промелька тень,
Он стрельнет вдруг куда-то направо —
Черной пулей в сердца деревень!
Где уж тут уследить за полетом —
Сквозь машинную строчку дождя,
За ближайшим опять поворотом
В подмосковную скуку уйдя?
И почувствовав: колет в затылке,
Вспоминай этот день наизусть —
В быстром холоде мятной пастилки
Растворяя налипшую грусть...
1978, Софрино
III. В ЭЛЕКТРИЧКЕ
(PRO ET CONTRA)*
1.
(PRO ET CONTRA)*
1.
Червей десяткой бит валет;
Вагонный воздух, как резина, плотен;
Компостер щелкает проворней кастаньет,
И контролер от вежливости потен.
Охотник нежит спящее ружье;
Грибник с надеждой, дачный завсегдатай —
Все предвкушают сладкое житье
Среди берез с осенней бабьей статью.
Однако Божий мiр — божественно жесток,
И, слава Богу! — хоть куда-то едем…
И пусть у каждого билетик есть — исток
Пути его, но где же, братцы, слезем?
И все ли бабы на Руси — в обхват?
И та, чернявая, с чего б — с такою рожей?
Весь мiр, похоже, — гад! — пред нею виноват:
Такой сосуд любви — и сплошь! —
в змеиной коже…
Но кто там за окном промчался на метле?
Пусть злобный дух-закат вагонную обитель
Всё жаждет сжечь! Увы, томясь во зле, —
Лишь только давит клюкву на стекле…
А жизнь всё мчится вдаль — безмерно ядовитей…
Былин отеческих коварней — крик ворон
Пророчествует вслед — по-русски, запоздало…
Но поезд наглым глазом поворот —
Во прах поверженным предписывает шпалам...
Куда летишь, вагончик вечных грёз?
Что встретит нас на станции конечной?
Стучит колесный бег и в головах — вопрос:
Что делать нам с сей жизнью быстротечной?
Но нет ответа… Всё вокруг — молчит…
Ужасно быстро пролетело лето!
Вот так и жизнь — и жизнь вся пролетит…
Сожрет и нас, резвясь, речонка Лета…
Вагонный воздух, как резина, плотен;
Компостер щелкает проворней кастаньет,
И контролер от вежливости потен.
Охотник нежит спящее ружье;
Грибник с надеждой, дачный завсегдатай —
Все предвкушают сладкое житье
Среди берез с осенней бабьей статью.
Однако Божий мiр — божественно жесток,
И, слава Богу! — хоть куда-то едем…
И пусть у каждого билетик есть — исток
Пути его, но где же, братцы, слезем?
И все ли бабы на Руси — в обхват?
И та, чернявая, с чего б — с такою рожей?
Весь мiр, похоже, — гад! — пред нею виноват:
Такой сосуд любви — и сплошь! —
в змеиной коже…
Но кто там за окном промчался на метле?
Пусть злобный дух-закат вагонную обитель
Всё жаждет сжечь! Увы, томясь во зле, —
Лишь только давит клюкву на стекле…
А жизнь всё мчится вдаль — безмерно ядовитей…
Былин отеческих коварней — крик ворон
Пророчествует вслед — по-русски, запоздало…
Но поезд наглым глазом поворот —
Во прах поверженным предписывает шпалам...
Куда летишь, вагончик вечных грёз?
Что встретит нас на станции конечной?
Стучит колесный бег и в головах — вопрос:
Что делать нам с сей жизнью быстротечной?
Но нет ответа… Всё вокруг — молчит…
Ужасно быстро пролетело лето!
Вот так и жизнь — и жизнь вся пролетит…
Сожрет и нас, резвясь, речонка Лета…
* Впервые стихотворение — о своего рода отечественном «поезде истории» — было опубликовано в сб. «Мера» (М., 2003) по раннему варианту, с названием «Поезд». Здесь же текст дается в окончательной, более расширенной редакции — середины 1980-х гг., — с некоторыми изменениями и дополнениями, будучи, к тому же, разбит на два стихотворения. Этот вариант был обнаружен автором среди черновиков и несколько доработан — уже после публикации 2003 года.
2.
Не наживешь священный геморрой
В сумбурном, грешном, тамбурном мажоре —
Не так ли на одной ноге и Ной
Стоял в ковчеге, вглядываясь в море?
И лишь в пророчествах дорожной болтовни —
Единственная ноева опора,
Покуда в откровение равнин
Несет ковчег российская рессора.
Покуда теплится и в нас
Дух противленья нелукавый,
И жизни льется луч — из полу-зрячих глаз,
Всё — слава Богу, слава Богу, право!
…Святая Русь субботних поездов,
Перемывая кости, косточки, костяшки,
Шумит толпой вольнолюбивых слов —
И не боится бодрой перепашки!
В сумбурном, грешном, тамбурном мажоре —
Не так ли на одной ноге и Ной
Стоял в ковчеге, вглядываясь в море?
И лишь в пророчествах дорожной болтовни —
Единственная ноева опора,
Покуда в откровение равнин
Несет ковчег российская рессора.
Покуда теплится и в нас
Дух противленья нелукавый,
И жизни льется луч — из полу-зрячих глаз,
Всё — слава Богу, слава Богу, право!
…Святая Русь субботних поездов,
Перемывая кости, косточки, костяшки,
Шумит толпой вольнолюбивых слов —
И не боится бодрой перепашки!
1978, ок. серед. 1980-х; Софрино — Москва