Книжно-Газетный Киоск


4. КАК ГОСУДАРЬ «ДОГОВОРИЛСЯ» С ПУШКИНЫМ…

8 сентября того же 1826 года (сразу же по прибытии Пушкина в Москву), в Государевом Малом «Чудовом» дворце московского Кремля — рядом с известным одноименным монастырем (ныне ни дворец, ни монастырь не существуют) состоялась беседа Государя с поэтом, когда между ними было заключено своего рода доброе соглашение, и Пушкин вышел от Государя радостный — и весь в слезах…
Что произошло тогда в Кремле?
И что же вызвало у Пушкина его благодарные слезы?
А произошло там столь долгожданное поэтом полное примирение его с Царем и его искреннее возвращение под сень Российской государственности — то, за что его потом ненавидели (как люто продолжают ненавидеть и сейчас) либерасты всех мастей1
К сожалению, нет возможности достаточно точно показать самый ход той кремлевской встречи, ибо слишком скудны тут исторические материалы. но дух ее вполне представим, и итоги ее ясны.
Сам Пушкин (по свидетельству А. Хомутовой) рассказывал об этой встрече так: «Всего покрытого [дорожной] грязью меня ввели в кабинет Императора, который сказал мне: «Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?». Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: «Пушкин, принял и ты участие в 14 декабря, если б был в Петербурге?» — «Непременно, Государь, все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю Бога!» — «Довольно ты подурачился, — возразил Император, — надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором»2.
Н. И. Лорер же (со слов Л. С. Пушкина) сообщал об этом так: «Небритый, в пуху, измятый, был он представлен к дежурному генералу Потапову и с ним вместе поехал тотчас же во дворец и введен в кабинет Государя. К удивлению Ал. С-ча, Царь встретил поэта словами: «Брат мой, покойный Император, сослал вас на жительство в деревню, я же освобождаю вас от этого наказания, с условием ничего не писать против правительства». — «Ваше Величество, — ответил Пушкин, — я давно ничего не пишу противного правительству, а после «Кинжала» и вообще ничего не писал». — «Вы были дружны со многими из тех, которые в Сибири?» — продолжал Государь. — «Правда, Государь, я многих из них любил и уважал и продолжаю питать к ним те же чувства!» — «Можно ли любить такого негодяя, как Кюхельбекер?» — продолжал Государь. «Мы, знавшие его, считали всегда за сумасшедшего, и теперь нас может удивлять одно только, что и его с другими, сознательно действовавшими и умными людьми, сослали в Сибирь!» — «Я позволяю вам жить, где хотите; пиши и пиши, я буду твоим цензором», — кончил Государь и, взяв его за руку, вывел в смежную комнату, наполненную царедворцами. «Господа, вот вам новый Пушкин, о старом — забудем»3.
Наиболее же подробные сведения о встрече Пушкина с Государем мы находим в рассказе о ней, имеющемся в мемуарах одного из знакомых поэта — графа Струтынского.
В 1873 г. в Польше, в Кракове, были опубликованы воспоминания Струтынского (под псевдонимом: Юлий Сас) — отнюдь не близкого, но все же приятеля Пушкина… Еще поздней, уже к столетию гибеди поэта, в польском же журнале «Литературные Ведомости» состоялась публикация отрывка из мемуаров Струтынского — фрагмента, как раз посвященного кремлевской встрече.
Струтынский, может быть, и недостаточно точен в деталях, однако, явно правдив — по общему смыслу. К тому же (и это особенно важно!) им была сделана попытка реконструировать ход той исторической встречи, и при этом Струтынский утверждал. что он прекрасно помнит не только весь рассказ поэта, но даже и сами пушкинские выражения.
Комментируя текст Струтынского, известный наш поэт В. Ходасевич, между прочим, заметил, что «Было бы рискованно вполне полагаться на дословный текст Струтынского, но из этого не следует, что мы имеем дело с вымыслом и что общий смысл и общий ход беседы передан неверно»4.
Что ж, обратимся к воспоминаниям графа Струтынского. Вот его рассказ.
«…Молодость, — сказал Пушкин, — это горячка, безумие, напасть. Ее побуждения обычно бывают благородны, в нравственном смысле даже возвышенны, но чаще всего ведут к великой глупости, а то и к большой вине.
Вы, вероятно, знаете, потому что об этом много писано и говорено, что я считался либералом, революционером, конспиратором, — словом, одним из самых упорных врагов монархизма и в особенности самодержавия. Таков я и был в действительности. История Греции и Рима создала в моем сознании величественный образ республиканской формы правления, украшенной ореолом великих мудрецов, философов, законодателей, героев; я был убежден, что эта форма правления — наилучшая. Философия XVIII века, ставившая себе единственной целью свободу человеческой личности и к этой цели стремившаяся всею силою отрицания прежних социальных и политических законов, всею силою издевательства над тем, что одобрялось из века в век и почиталось из поколения в поколение, — эта философия энциклопедистов, принесшая миру так много хорошего, но несравненно больше дурного, немало повредила и мне. Крайние теории абсолютной свободы, не признающей над собою ничего ни на земле, ни на небе; индивидуализм, не считавшийся с устоями, традициями, обычаями, с семьей, народом и государством; отрицание всякой веры в загробную жизнь души, всяких религиозных обрядов и догматов, — все это наполнило мою голову каким-то сияющим и соблазнительным хаосом снов, миражей, идеалов, среди которых мой разум терялся и порождал во мне глупые намерения».
«Мне казалось, что подчинение закону есть унижение, всякая власть — насилие, каждый Монарх — угнетатель, тиран своей страны, и что не только можно, но и похвально покушаться на него словом и делом. Не удивительно, что под влиянием такого заблуждения я поступал неразумно и писал вызывающе, с юношеской бравадой, навлекающей опасность и кару. Я не помнил себя от радости, когда мне запретили въезд в обе столицы и окружили меня строгим полицейским надзором. Я воображал, что вырос до размеров великого человека и до чертиков напугал правительство. Я воображал, что сравнялся с мужами Плутарха и заслужил посмертного прославления в Пантеоне!»
«Но всему — своя пора и свой срок… Время изменило лихорадочный бред молодости. Все ребяческое слетело прочь. Все порочное исчезло. Сердце заговорило с умом словами Небесного Откровения, и послушный спасительному призыву ум вдруг опомнился, успокоился, усмирился; и когда я осмотрелся кругом, когда внимательнее, глубже вникнул в видимое, — я понял, что казавшееся доныне правдой было ложью, чтимое — заблуждением, а цели, которые я себе ставил, грозили преступлением, падением, позором! Я понял, что абсолютная свобода, не ограниченная никаким божеским законом, никакими общественными устоями, та свобода, о которой мечтают и краснобайствуют молокососы или сумасшедшие, невозможна, а если бы была возможна, то была бы гибельна как для личности, так и для общества; что без законной власти, блюдущей общую жизнь народа, не было бы ни родины, ни государства, ни его политической мощи, ни исторической славы, ни развития; что в такой стране, как Россия, где разнородность государственных элементов, огромность пространства и темнота народной (да и дворянской!) массы требуют мощного направляющего воздействия, — в такой стране власть должна быть объединяющей, гармонизирующей, воспитывающей и долго еще должна оставаться диктатуриальной или Самодержавной, потому что иначе она не будет чтимой и устрашающей, между тем, как у нас до сих пор непременное условие существования всякой власти — чтобы перед ней смирялись, чтобы в ней видели всемогущество, полученное от Бога, чтобы в ней слышали глас Самого Бога. Конечно, этот абсолютизм, это Самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее; Самодержавию суждено подвергнуться постепенному изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит еще не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно».
— Почему не должно? — переспросил Пушкина граф.
— Все внезапное вредно, — ответил Пушкин, — Глаз, привыкший к темноте, надо постепенно приучать к свету. Природного раба надо постепенно обучать разумному пользованию свободой. Понимаете? Наш народ еще темен, почти дик; дай ему послабление — он взбесится»5.
…А вот что Пушкин поведал Струтынскому непосредственно о своей встрече с Императором Николаем в Кремле.
«Я знаю его лучше, чем другие, — сказал Пушкин графу Струтынскому, — потому что у меня к тому был случай. Не купил он меня золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я непродажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня блеском Царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо кроме совести и Бога я не боюсь никого, не дрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать, (ибо отчего же не признать), что Императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и, может быть, тщетно, ибо смотрел на мiр не непосредственно, а сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам, смотрел не как человек, умеющий разбираться в реальных потребностях общества, а как мальчик, студент, поэт, которому кажется хорошо все, что его манит, что ему льстит, что его увлекает!
Помню, что, когда мне объявили приказание Государя явиться к нему, душа моя вдруг омрачилась — не тревогою, нет! Но чем-то похожим на ненависть, злобу, отвращение. Мозг ощетинился эпиграммой, на губах играла насмешка, сердце вздрогнуло от чего-то похожего на голос свыше, который казалось призывал меня к роли исторического республиканца Катона, а то и Брута. Я бы никогда не кончил, если бы вздумал в точности передать все оттенки чувств, которые испытал на вынужденном пути в царский дворец, и что же? Они разлетелись, как мыльные пузыри, исчезли в небытие, как сонные видения, когда он мне явился и со мной заговорил. Вместо надменного деспота, кнутодержавного тирана, я увидел человека рыцарски-прекрасного, величественно-спокойного, благородного лицом. Вместо грубых и язвительных слов угрозы и обиды, я слышал снисходительный упрек, выраженный участливо и благосклонно.
Как, — сказал мне Император, — и ты враг твоего Государя, ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин, это не хорошо! Так быть не должно.
Я онемел от удивления и волнения, слово замерло на губах. Государь молчал, а мне казалось, что его звучный голос еще звучал у меня в ушах, располагая к доверию, призывая о помощи. Мгновения бежали, а я не отвечал.
Что же ты не говоришь, ведь я жду», — сказал Государь и взглянул на меня пронзительно.
Отрезвленный этими словами, а еще больше его взглядом, я наконец опомнился, перевел дыхание и сказал спокойно:
Виноват и жду наказания.
Я не привык спешить с наказанием, — сурово ответил Император, — если могу избежать этой крайности, бываю рад, но я требую сердечного полного подчинения моей воле, я требую от тебя, чтоб ты не принуждал меня быть строгим, чтоб ты помог мне быть снисходительным и милостивым, ты не возразил на упрек во вражде к твоему Государю, скажи же почему ты враг ему?
Простите, Ваше Величество, что не ответив сразу на Ваш вопрос я дал Вам повод неверно обо мне думать. Я никогда не был врагом моего Государя, но был врагом абсолютной монархии.

Государь усмехнулся на это смелое признание и воскликнул, хлопая меня по плечу:
Мечтания итальянского карбонарства и немецких тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетской аудитории. С виду они величавы и красивы, в существе своем жалки и вредны!
Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущая к диктатуре, а через нее к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудную минуту обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Силы страны [—] в сосредоточенной власти, ибо где все правят — никто не правит; где всякий — законодатель, там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
Государь умолк, раза два прошелся по кабинету, вдруг остановился предо мной и спросил:
Что ж ты на это скажешь, поэт?
Ваше Величество, — отвечал я, — кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма — конституционная монархия.
Она годится для государств, окончательно установившихся, — перебил Государь тоном глубокого убеждения, — а не для таких, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование, она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не достигла своего предназначения, она еще не оперлась на границы необходимые для ее величия. Она еще не есть вполне установившаяся, монолитная, ибо элементы, из которых она состоит до сих пор, друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только Самодержавие, неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства. Неужели ты думаешь, что будучи конституционным монархом я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей? Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученное мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков Гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию?
Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что Самодержавный Царь был для нее представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле, потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы.
Когда он говорил это, ощущение собственного величия и могущества казалось делало его гигантом. Лицо его было строго, глаза сверкали, но это не были признаки гнева, нет, он в эту минуту не гневался, но испытывал свою силу, измерял силу сопротивления, мысленно с ним боролся и побеждал. Он был горд и в то же время доволен. Но вскоре выражение его лица смягчилось, глаза погасли, он снова прошелся по кабинету, снова остановился предо мною и сказал:
Ты еще не все высказал, ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений; может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело, я хочу тебя выслушать и выслушаю.
Ваше Величество, — отвечал я с чувством, — Вы сокрушили главу революционной гидре. Вы совершили великое дело, кто станет спорить?
Однако… есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым Вы должны бороться, которое должны уничтожить, потому что иначе оно Вас уничтожит!
Выражайся яснее», — перебил Государь, готовясь ловить каждое мое слово.

Эта гидра, это чудовище, — продолжал я, — самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры, поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над высшей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не досягнуло, нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена, справедливость в руках самоуправств! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи, никто не уверен ни в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни. Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона. Что ж удивительного, Ваше Величество, если нашлись люди, чтоб свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтоб уничтожить то, что есть и построить то, что должно быть: вместо притеснения — свободу, вместо насилия — безопасность, вместо продажности — нравственность, вместо произвола — покровительство законов, стоящих надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного. Вы могли и имели право покарать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что даже карая их, в глубине души, Вы не отказали им ни в сочувствии, ни в уважении. Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!
Смелы твои слова, — сказал Государь сурово, но без гнева, — значит ты одобряешь мятеж, оправдываешь заговорщиков против государства? Покушение на жизнь монарха?
О нет. Ваше Величество, — вскричал я с волнением, — я оправдываю только цель замысла, а не средства. Ваше Величество умеете проникать в души, соблаговолите проникнуть в мою и Вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно. В такой душе злой порыв не гнездится, а преступление не скрывается!
Хочу верить, что так, и верю, — сказал Государь, более мягко, — у тебя нет недостатка ни в благородных побуждениях, ни в чувствах, но тебе не достает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу не уничтожила это зло и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Знай, что критика легка и что искусство трудно: для глубокой реформы, которую Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он не был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвений в одном похвальном стремлении к поднятию самоуправления в народе и чувства чести в обществе. Пусть все благонамеренные, способные люди объединятся вокруг меня, пусть в меня уверуют, пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их — и гидра будет побеждена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в общих усилиях — победа, в согласии благородных сердец — спасение. Что же до тебя, Пушкин, — ты свободен. Я забываю прошлое, даже уже забыл. Не вижу пред собой государственного преступника, вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание — воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь… можешь идти! Где бы ты ни поселился, — ибо выбор зависит от тебя, — помни, что я сказал, и как с тобой поступил, служи родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства, пиши со всей полнотой вдохновения и совершенной свободой, ибо цензором твоим — буду я…
Такова была сущность Пушкинского рассказа.
Наиболее значительные места, запечатлевшиеся в моей памяти, я привел почти дословно»6.

После встречи с Государем Пушкин, конечно же, задержался в Москве, но, однако, 15 сентября написал (по-французски) коротенькое письмо в Тригорское — П. Осиповой: В частности там было сказано и следующее: «L’Empereur m’a reçu de la manière la plus aimable». В переводе: «Император принял меня самым любезным образом».



* * *

…Разумеется, тогдашние «либерал-прогрессисты» не простили Пушкину его «предательство», а именно — его отказ от усовершенствования России «революционным путем7 и его выражение искреннего уважения к Императору Николаю I, к этому, по их мнению, злодею, подавившему восстание «декабристов».
Что ж, они тут же и обратились к излюбленному своему оружию — клевете…
Уже вскоре Пушкин сообщает в письме к П. Вяземскому:
«…Алексей Полторацкий сболтнул в Твери, что я — шпион, получаю за то 2500 в месяц, (которые… бы очень мне пригодились…), и ко мне уже являются троюродные братцы за местами и милостями царскими».
Или как вам «понравится» вот такой, например, (довольно-таки пошловато-вульгарный) стишок о поэте? —

Я прежде вольность проповедал,
Царей с народом звал на суд,
Но только царских щей отведал,
И стал придворный лизоблюд.

На распускаемые тогда всевозможные клеветнические слухи Пушкин ответил стихотворением «Друзьям». Вот оно:

Нет, я не льстец, когда Царю
Хвалу свободную слагаю:
Я смело чувства выражаю,
Языком сердца говорю.

Его я просто полюбил:
Он бодро, честно правит нами;
Россию вдруг он оживил
Войной, надеждами, трудами.

О нет, хоть юность в нем кипит,
Но не жесток в нем дух державный:
Тому, кого карает явно,
Он втайне милости творит,

Текла в изгнаньи жизнь моя,
Влачил я с милыми разлуку,
Но он мне царственную руку
Подал — и с вами я, друзья.

Во мне почтил он вдохновенье.
Освободил он мысль мою,
И я ль, в сердечном умиленьи,
Ему хвалу не воспою?

Я льстец? Нет, братья, льстец лукав:
Он горе на Царя накличет,
Он из его державных прав
Одну лишь милость ограничит.

Он скажет: «Презирай народ,
Гнети природы голос нежный!»
Он скажет: «Просвещенья плод —
Страстей и воли дух мятежный!»

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.



* * *

…Интересно: а как относились тогда к творчеству Пушкина
«при Дворе» — и, естественно, в первую очередь, скажем, члены царской семьи?
Об этом мы узнаём благодаря «Запискам» одной из фрейлин Императрицы — А. О. С мирновой-Россет, изданным ее дочерью Ольгой.
Как писала Ольга: «В первый раз дело касается произведений Пушкина, когда моя мать рассказывает один эпизод из ее пребывания в Петергофе. Мать была дежурная; Императрица писала письма во дворце Монплезир, а мать играла с маленькой Великой Княжной Александрой, которая была очень привязана к ней.
Молодая девушка и ребенок стали, шутя, бросать розы в красивый фонтан перед дворцом Монплезир. Мать начала декламировать стихи Пушкина:
Фонтан любви, фонтан живой.
Принес я в дар тебе две розы… и т. д.

Она читала их [прежде] на выпускном экзамене в Екатерининском институте.
Императрица вышла в это время и, увидя мою мать, декламирующую стихи и бросающую вместе с Великой Княжной розы в бассейн, воскликнула: «Какую прелестную картину вы обе составляете… А что вы декламируете?»
Мать повторила стихи. Императрица нашла их очаровательными и спросила: «А чьи они? Мне что-то они знакомы, я их где-то слышала». Мать назвала Пушкина и сказала, что он написал это стихотворение ранее, чем «Бахчисарайский фонтан». «Мне оно больше нравится, — прибавила мать, — чем большая поэма. Ваше Величество слышали его на экзамене, когда я читала».
Императрица сказала: «Напишите мне его в альбом на память, я нахожу его обворожительным».
Мать сейчас же исполнила это, а Императрица дала ей розу. Вечером за чаем Императрица говорила об этом с Государем. И он попросил мою мать прочитать стихотворение Пушкина и спросил: знала ли она поэта? Она тогда встречала его у Карамзиных. Государь очень хвалил Пушкина и рассказал свою беседу с ним после коронации. Тогда Императрица заметила: «Как наше общество равнодушно к русской поэзии: кроме моего доброго Жуковского никто со мной и не говорит о ней. В Германии всякий наизусть знает творения Шекспира и Гёте. Как нехорошо так мало следить за родной литературой!»
С того вечера и начались у моей матери разговоры о Пушкине с Государем и Императрицей. Государь спрашивал ее: видала ли она его, написал ли он что-нибудь? Мать этим пользовалась и передавала стихи Царю. Он делал на них заметки, и она потом возвращала их Пушкину. Стихи шли в цензуру только после того, как их прочитывал Государь.
Мать записала также мнение Великого Князя Михаила Павловича. Он был сначала предубежден против Пушкина. Но раз, встретив его у моей матери, переменил мнение о нем. В тот же вечер он сказал матери: «Смотрите, как оклеветали Пушкина! Кроме того, что он талантлив, он вполне порядочный человек, рыцарь. Какой честный и гордый характер! Он очаровал меня»8.
__________

1. На сегодня замечательным образчиком последнего может служить, например, след. статья — см.: Николай Гуданец. «Пропасть комплиментов», или Партизан в тылу самодержавия… // Журнал «Крещатик». 2010. № 1.
2. Пушкин в передаче А. Г. Хомутовой. // «Русский архив», 1867. С. 1066 (фр.) — Воспр.: Вересаев В. В. Пушкин в воспоминаниях современников… М., 2017. С. 10.
3. Записки декабриста Н. И. Лорера. Гос. соц.-экон. изд-во, 1931. С. 200 (Вересаев В. Пушкин в воспоминаниях… М., 2017. С. 9–10).
4. Цит. по сборнику статей «А. С. Пушкин: путь к Православию» М., 1999. С. 356.
5. Цит. по: Там же. С. 348-350.
6. Цит. по: «А. С. Пушкин: путь к Православию». М., 1999. С. 350–356. Здесь же утверждается, что «биограф и друг Струтынского, в свое время небезызвестный славист А. Киркор» говорил, «что у Струтынского была необычайная память…» (Там же. С. 356).
7. В своих «Мыслях на дороге« Пушкин замечает:»Лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от одного улучшеlния нравов, без насильственных потрясений политических, страшных для человечества». А в программе размышлений «О дворянстве» содержится запись (по французски): «Устойчивость — первое условие общественного блага…» (Цит. по: С Франк С. Л. Этюды о Пушкине. М., 1999. С. 65).
8. См.: Смирнова-Россет А. О. Неизвестный Пушкин. М., изд-во «Вече», 2017.