Книжно-Газетный Киоск


17. А ЧТО ДУМАЛИ О ПУШКИНЕ БЛИЖАЙШИЕ ЕГО ПРИЯТЕЛИ?

…Именно в особом, большом письме А. Х. Бенкендорфу и попытался было В. А. Жуковский разъяснить основные «недоумения», возникшие тогда у III Отделения относительно Пушкина1, но — увы…
Впрочем, думаю, что такое дело вряд ли кому-нибудь вообще бы удалось… Ибо само определение сложившейся в ту пору ситуации — когда «народное изъявление скорби о смерти Пушкина» квалифицировалось как лишь «некоторым образом неприличная картина торжества либералов» — уже говорило само за себя…
Обращаясь к Бенкендорфу, Жуковский, прежде всего, заявил, что смерть Пушкина «всё обнаружила, и несчастное предубеждение, которое наложили на всю жизнь его [—] буйные годы первой молодости и которое давило пылкую душу его до самого гроба, теперь должно, и, к несчастью, слишком поздно, уничтожиться перед явною очевидностию. Мы разобрали его все бумаги. Полагали, что в них найдется много нового, писанного в духе, враждебном против правительства и вредного нравственности. Вместо того нашлись бумаги, разительно доказывающие совсем иной образ мыслей…
Он сам про себя осудил свою молодость и произвольно истребил для самого себя все несчастные следы ее2.
Что же из сего следует заключить? Не то ли, что Пушкин в последние годы свои был совершенно не тот, каким видели его в первые? Но таково ли было об нем ваше мнение?..
Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К клеветникам России», «На взятие Варшавы», то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нем все указывали на его оду «К свободе», «Кинжал», написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего…
Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете вы ему такое имя? По старым или по новым? И какие произведения его знаете вы, кроме тех, на кои указывала вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно? Ведь вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этомслучае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием.
Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего Государя, его уже никак нельзя назвать демагогом…»3
…И интересно — спрошу тут уж и я: стал бы Государь издавать 11 томов полного собрания сочинений какого-то там всего-навсего «демагога»?
В. Жуковский далее продолжал: «Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить ваше сиятельство, благоволили ли вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что вы на своем месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам <о нем> другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я сообщу Вашему Сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперед знаю, что и мне вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны вам по одним лишь ошибочным переводам.
Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в Государе любил одного Николая [как «всего-навсего» лишь человека], а не Русского Императора и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю вас напротив, что Пушкин [здесь говорится о том, кем, каким был он в последнее десятилетие жизни] — решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного Самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему Государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Ча[а]даеву).
Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания, и в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола4.
Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист5; он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы…
Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком.
Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина, из коих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо вы с ним никогда об этих материях не говорили; да вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, ваше положение таково, что вам нельзя верить никому из тех, кому бы ваша вера была вниманием, и что вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые… иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противуположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года. Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был как двадцатилетний шалун. Ваше Сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры… А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, [вами] было видно возмущение»6.
И далее Жуковский, в нескольких строках совершенно верно обрисовывая всю тогдашнюю ситуацию, подводит ей следующий итог: «Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен…»7
Затем Жуковский переходит непосредственно к пушкинским похоронам и весьма откровенно (мягко говоря) осуждает не слишком разумные действия полиции, «…Пушкин умирает, убитый на дуэли, и убийца его [—] француз, принятый в нашу службу… этот француз преследовал жену Пушкина, и за тот стыд, который нанес его чести, еще убил его на дуэли. Вот обстоятельства, поразившие вдруг все общество и сделавшиеся известными во всех классах народа, от Гостиного двора до петербургских салонов… Жертвою иноземного развратника сделался первый поэт России, известный по сочинениям своим большому и малому обществу. Чему же тут дивиться, что общее чувство при таком трагическом происшествии вспыхнуло сильно...Разве погиб на дуэли не Пушкин? Чему же дивиться, что все ужаснулись, что все были опечалены и все оскорбились? Какие же тайные агенты могли быть нужны для произведения сего неизбежного впечатления?
Весьма естественно, что, после того как распространилась в городе весть о погибели Пушкина, поднялось много разных толков; весьма естественно, что во многих энтузиазм к нему как к любимому русскому поэту оживился безвременною трагическою смертию (в этом чувстве нет ничего враждебного; оно, напротив, благородное и делает честь нации, ибо изъявляет, что она дорожит своею славою); весьма естественно, что этот энтузиазм, смотря по разным характерам, выражался различно, в одних с благоразумием умеренности, в других с излишнею пылкостию; в других, и, вероятно, во многих, было соединено с негодованием против убийцы Пушкина, может быть, и с выражением мщения. Все это в порядке вещей, и тут еще нет ничего возмутительного…»8
Затем Жуковский переходит и к последней важной проблеме, затронутой в его письме, а именно к вопросу о так называемом «заговоре», что весьма, по-видимому, муссировалось тогда в III–ем Отделении.
«…По слухам, дошедшим до меня после, полагаю, что блюстительная полиция подслушала там и здесь (на улицах, в Гостином дворе и проч.), что Геккерну угрожают; вероятно, что не один, а весьма многие в народе ругали иноземца, который застрелил русского, и кого же русского, Пушкина? Вероятно, что иные толковали между собою, как бы хорошо было его побить, разбить стекла в его доме и тому подобное; вероятно, что и до самого министра Геккерна доходили подобные толки… Все подобные толки суть естественное следствие подобного происшествия; его необходимый, неизбежный отголосок. Блюстительная полиция была обязана обратить на них внимание и взять свои меры, но взять их без всякого изъявления опасения, ибо и опасности не было никакой. До сих пор все в порядке вещей»9.
Далее Жуковский перешел к самим действиям полиции против «заговора», якобы имевшего, по мнению Бенкендорфа, в то время место в столице (что, собственно, и привело к активизации возглавлявшееся последним III-го Отделения).
Жуковский возмущенно пишет: «Но здесь полиция перешла за границы своей бдительности. Из толков, не имевших между собой никакой связи, она сделала заговор с политическою целию и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель и должны бы были иметь особенную натуру, чтобы, в то время как их душа была наполнена глубокою скорбию, иметь возможность думать о волновании умов в народе через каких-то агентов, с какою-то целию, которой никаким рассудком постигнуто быть не может. Раз допустивши нелепую идею, что заговор существует и что заговорщики суть друзья Пушкина, следствия этой идеи сами собою должны были из нее излиться. Мы день и ночь проводили перед дверями умирающего Пушкина; на другой день после дуэли, то есть с утра 28 числа до самого выноса гроба из дома, приходили посторонние, сначала для осведомления о его болезни, потом для того, чтобы его увидеть в гробе, — приходили с тихим, смиренным чувством участия, с молитвою за него и горевали о нем, как о друге, скорбели о том великом даровании, в котором угасала одна из звезд нашего отечества, и в то же время с благодарностию помышляли о Государе, который, можно сказать, был впереди нас тем участием, что так человечески, заодно с нами выразил в то же время. [Молились] За Государя, очистившего, успокоившего конец Пушкина, простое трогательное, христианское выражение национального чувства — и все это делалось так тихо; более десяти тысяч человек прошло в эти два дни мимо гроба Пушкина, и не было слышно ни малейшего шума, не произошло ни малейшего беспорядка; жалели о нем; большая часть молилась за него, молилась и за Государя… Что же тут было, кроме умилительного, кроме возвышающего душу? И нам, друзьям Пушкина, до самого того часа, в который мы перенесли гроб его в Конюшенную церковь, не приходило и в голову ничего иного, кроме нашей скорби о нем и кроме благодарности Государю… ибо Он утешил его смерть, призрел его сирот, уважил в нем русского поэта как Русский Государь и в то же время осудил его смерть как Судия верховный. Какое нравственное уродство надлежало иметь, чтобы остаться нечувствительным пред таким трогательным величием и иметь свободу для каких-то замыслов, коих цели никак себе представить не можно и кои только естественны сумасшедшим.
Но, начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры. Так здесь и случилось. Основываясь на ложной идее (опровергнутой выше), что Пушкин — глава демагогической партии, произвели и друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам… Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанные, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все самое простое и обыкновенное представилось в каком-то таинственном, враждебном свете… Вдруг полиция догадывается, что должен существовать заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от Университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после по слухам). Что же надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом не производить самой того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на который собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого я изъяснить не берусь. И, признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело»10
Примерно то же самое (и те же самые факты) описал и князь П. А. Вяземский — в письме к брату Царя, Великому Князю Михаилу Павловичу11.
Как возмущенно заявил он: «факт тот, что в ту минуту, когда всего менее этого ожидали, увидели, что выражение горя к столь несчастной кончине, потере друга, поклонения таланту были истолкованы, как политическое и враждебное правительству движение… Друзей покойного вперед уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились, со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, приписали им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля… Я должен всё это высказать Вашему Высочеству, так как сердечно этим огорчен и дорожу Вашим уважением. Клянусь перед Богом и перед Вами, что всё, чему поверили, или хотели заставить поверить о нас, — была ложь, самая отвратительная ложь. Единственное чувство, которое волновало меня и других друзей Пушкина в это тяжелое время, была скорбь о нашей утрате и благодарность Государю за всё, что было великодушного, истинно-христианского, непосредственного в Его поступке, во всем, что сделал Он для умирающего и мертвого Пушкина…»12
Переходя же далее к обвинениям со стороны Бенкендорфа в якобы либеральной оппозиционности Пушкина, Вяземский заявляет: «Шутки, некоторая независимость характера и мнений — еще не либерализм и не систематическая оппозиция. Это просто особенность характера. Желать, чтобы все характеры были отлиты в одну форму, значит желать невозможного, значит хотеть переделать творение Божие. Власти существуют для того, чтобы пресекать злоупотребление подобными тенденциями — это их обязанность, но бить тревогу и бросать грязью в некоторые, хотя бы и слишком свободные… излияния, в какую-знибудь вспышку, которая и сама улетучится, как дым, — есть, в свою очередь, злоупотребление властью. Да Пушкин никоим образом и не был ни либералом, ни сторонником оппозиции… Он был глубоко, искренно предан Государю, он любил Его всем сердцем, осмелюсь сказать, он чувствовал симпатию, настоящее расположение к Нему…»13
И завершает князь деловую часть своего послания следующими прискорбными строками: «Суть заключалась в том, что истинные его убеждения не сходились с доносами о нем полиции. Но разве те, кто их составлял, знали Пушкина лучше, чем его друзья? Разве наши должностные лица, обязанные наблюдать за общественным настроением умов, стараются вникнуть в истинные мнения (узнав их от них же самих) тех людей, чье доброе имя и благосостояние зависят от их суждений и предубежденности? Разве генерал Бенкендорф удостоил меня, хотя бы в продолжение четверти часа разговора, чтобы самому лично узнать меня? А между тем целых десять лет мое имя записано на черной доске; своим же мнением обо мне он обязан нескольким словам, отрывкам, которые ему были переданы, клеветам, занесенным ему каким-либо агентом за определенную, месячную плату…»14
И т. д. и т. п.
__________

1. Там же. С. 551–565.
2. И как раз в свете всех приводимых на страницах этой книги свидетельств (а их — множество!) о весьма по-христиански взаимно-добрых (пусть и не совсем простых) отношениях между Николаем I-ым и Пушкиным — предельно лживыми и попросту смехотворными выступают слова былого — вполне «советского» — комментатора по поводу сказанного В. Жуковским — «Этот домысел Жуковского ни на чем не основан». И ведь подобную глупость и поныне можно встретить порой в том же Интернете… Хотя сегодня ведь — не 1937 год, когда в одной их вышедших тогда к 100-летию со дня кончины поэта книг так прямо и писалось: «Всю свою жизнь Пушкин оставался непримиримым врагом самодержавия… Недаром палач и жандарм на троне — Николай I и его придворная свора так ненавидели Пушкина» (В. Ф. Широкий. Пущкин в Михайловском. Л., 1937. С. 164, 165), и т. д. и т.п… Что ж, таковым — как говорится, «хоть кол на голове теши…» Да опять же — и время такое было… Которое, впрочем, до известной степени вот такие «Широкие» тогда и создали…
3. Последний год жизни Пушкина. С. 554–558.
4. В целом же отношение Пушкина к цензуре было определено им в ряде высказываний (в частности — в одном из его писем к Бенкендорфу) следующим образом: «Разве речь и рукопись не подлежат закону? Всякое правительство в праве не позволять проповедовать на площадях, что кому в голову придёт… Закон не только наказывает, но и предупреждает. Это даже его благодетельная сторона… Я убежден в необходимости цензуры в образованном нравственно и христианском обществе, под какими бы законами и правлением оно бы ни находилось. Что составляет величие человека, ежели не мысль? Да будет же мысль свободна, как должен быть свободен человек: в пределах закона, при полном соблюдении условий, налагаемых обществом».
5. «Карлисты» — здесь имеются ввиду представители монархического движения в Испании, объединявшихся в 30-х гг. XIX в. вокруг претендента на престол — дона Карлоса, герцога Луи-Филиппа Орлеанского, в итоге и провозглашенного (после Июльской революции 1830 г.) королем Франции.
6. Там же. С. 558–559.
7. Там же. С. 560.
8. Там же. С. 560–561.
9. Там же. С. 561–562.
10. Там же. С. 562–565.
11. Там же. С. 521–535.
К судьбе Пушкина, кроме Михаила Павловича, безусловно, неравнодушна была и сестра Государя — Великая Княгиня Елена Павловна, писавшая 27 января В. А. Жуковскому: «Добрейший г. Жуковский! Узнаю сейчас о несчастии с Пушкиным — известите меня, прошу Вас, о нем, и скажите мне, есть ли надежда спасти его. Я подавлена этим ужасным событием, отнимающим у России такое прекрасное дарование, а у его друзей — такого выдающегося человека. Сообщите мне, что происходит и есть ли у Вас надежда, и, если можно, скажите ему от меня, что мои пожелания сливаются с Вашими. Елена» (Там же. С. 465).
А в одном из писем А. И. Тургенева есть такого же рода упоминание и о другой сестре Николая I — Анне: «Великая Княгиня Анна Павловна беспрестанно присылала и письменно справлялась о страдальце-поэте и о его семействе» (Там же. С. 572).
И недаром К. Данзас вспоминал: «Государь, Наследник, Великая Княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от Государя приезжал Арендт несколько раз в день…» (Там же. С. 490).
12. Там же. С. 530–533.
13. Там же. С. 534.
14. Там же. С. 535.