Книжно-Газетный Киоск


Проза



Ян БРУШТЕЙН



КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
 
СМЕРТЬ ДАНТОНА НА ТРЕТЬЕМ КУРСЕ

Это было в середине семидесятых, когда я, поучившись три года на журфаке МГУ (заочно, поскольку уже вовсю работал в газете для прокорма молодой своей семьи), и благополучно его бросив, решил попробовать свои силы в ГИТИСе, на театроведческом факультете. Так как эта канитель мне тогда уже прилично поднадоела, я пробил разрешение сдавать экзамены экстерном, до первой четверки.
Сразу скажу, что я таки ее получил... на последнем экзамене по предмету «Театр народов СССР» (!) Но это было простительно, поскольку у престарелого профессора Георга Гояна, по прозвищу «2000 лет армянского театра» и тройки-то мало кто получал. Вот я и тянул с походом к нему, по-стариковски прихворнувшему, домой, где он часами, за чашечкой вкуснейшего чая с пирожками, мучил каверзными вопросами избранных студентов. Помню, как, выйдя от Георга Иосифовича на лестницу, я буквально рухнул на ступеньки и... заснул невесть на какое время.
Впрочем, сегодняшний рассказ совсем не об этом. Сессии мои в ГИТИСе проходили в каком-то угаре: появился некий спортивный азарт, и я стремился побивать собственные рекорды по количеству сданных за неполный месяц экзаменов. Я был парень уже прилично начитанный, и ночи тратил только на затыкание имеющихся в знаниях прорех. При этом выпивалось море сухого грузинского вина и выкуривались километры «Беломора»... Похвастаюсь: мой личный рекорд, уверен — до сей поры никем не побитый, составил 21 экзамен за 20 дней, не считая зачетов и курсовых, которые сочинялись тут же, в общаге. Замечу для молодых читателей: тогда еще не было ни компьютеров, ни Интернета, и рефераты действительно писались каждым самостоятельно. Списывать их считалось зазорным, да и педагоги были нынешним не чета, с феноменальной памятью на когда-то прочитанные работы.
Вот мне и предстояло до утра наваять страниц тридцать умного текста. Тему я выбрал из любимого моего Брехта, о котором знал все, что к тому времени было опубликовано. Но прежде решил пару часов почитать пьесы к экзамену по зарубежному театру. Тут меня и ушибло. Судьба мальчика по именно Георг Бюхнер, который прожил всего 23 года, по следам Великой французской революции принял участие в гессенских бунтах, стал автором знаменитого «Мир хижинам, война дворцам», в революции жестоко разочаровался, написал могучую драму «Смерть Дантона» и умер от потери мечты — эта история заставила забыть о суровой необходимости готовиться к экзамену.
Я схватил обгрызенную свою шариковую ручку и торопливо стал писать… Это сейчас привычны стихи в формате А4, но тогда я и не представлял, что совершаю некое открытие!
Вот начало этого текста:
Однажды в ночь, когда до стона спать хочется, я «Смерть Дантона» был вынужден читать. К чему скрывать все это. Моему экзаменатору известно, как в сутках нам бывает тесно, когда экзамен поутру, когда часы, как ветер, мчатся, и не забыть, не задержаться, и, кажется, напрасный труд томов распластанные груды осилить. Ожидаешь чуда, которое тебя спасет.
Потом рассвет, увы, встает. И у разбитого корыта ты остаешься. И омыта зачетка легкою слезой.
Да, это так, но все ж порой случается подобье чуда. Ты забываешь, кто, откуда, зачем, что будет через час, и оторвать не можешь глаз от перевернутой страницы. Так странниц матовые лица, которых не встречали мы, привидятся — в толпе, в массовке, и тут напрасны все уловки, сбивается привычный шаг, и сердце просит остановки и размышления.
Вот так однажды в ночь, когда до стона спать хочется, я «Смерть Дантона» открыл. И словно взмахом крыл, а может, хлопнула фрамуга, сквозняк впуская, тотчас был развеян сон. С портрета — он взглянул случайным взглядом друга.
Нет-нет, не гибнущий Дантон — придумавший его мальчишка, бунтарь и книжник, без излишка хлебнувший терпкого вина, которое зовут эпохой, историей. И чья вина, что, встреченные слишком плохо, он и товарищи его не доказали ничего. Что «промежуточное время» уже расставило силки неверия, слепой тоски. Что в патетической поэме борьбы и боли лишь строкой, одной единственной, мелькнули они, короче свиста пули, быстрей, чем не наставший бой.
Портрет обманчив. Этот мальчик (припухлость губ, шершавость щек) не тронут веком. Но еще — деталь на титульном портрете: глаза, невольные, как стон. И я, забывший все на свете, проваливаюсь в этот сон. Там есть слова, душа и строки, и строгие настали сроки войти. И пусть с улыбкой глядит История сама, диктуются его ошибки величьем сердца и ума…
А дальше шли маленькие эссе, написанные ритмизованной прозой, — о революции, пожирающей своих детей. И во Франции, как об этом рассказал Бюхнер, и у нас, в России. Текст был буквально напичкан крамольными для того времени мыслями. Я даже умудрился сравнить Дантона с Троцким, а Демулена — с Бухариным, еще ничего почти не зная о них, кроме пропагандистского вранья…
Наутро я отправился на экзаменационную экзекуцию к строгой, красивой и безмерно интеллигентной Галине Борисовне Асеевой. Для начала положил перед ней исписанные моим корявым почерком листы.
Галина Борисовна принялась читать, споткнулась о первые же строчки, сказала: «Во как…», глянула на меня своими фиолетовыми из-за очков глазами, снова уткнулась в мой опус и уже не отрывалась до вполне хулиганских Выводов. Потом молча поставила мне в зачетку две пятерки — за курсовик и экзамен, свернула мои листочки в трубочку и величественно удалилась. И только в дверях спросила: «Второй экземпляр есть?» Я отрицательно замотал головой. «И хорошо» — пропела ГБ, исчезая в гитисовских лабиринтах.
Так я и остался, совершенно не расстроенный утерей своего шедевра, тем более, что вступление я сразу запомнил наизусть.
PS: Говорили мне, что этот текст ходил в списках среди преподавателей.
PPS: А ГИТИС я окончил за неполных три года. Потом, со второго захода, поступил туда же в аспирантуру — но это, как говорится, уже совершенно другая история.



СЕКАЧ

Я служил тогда в морпеховской ракетной бригаде, в славном городе Майкопе. Был еще чистым таким непуганым духом, и, как истинный дух, не вылезал из караулов. Однажды ранним утречком я стоял, а точнее — безуспешно боролся со сном возле какого-то склада, окруженного тремя рядами колючей проволоки. До смены оставался час с хвостом, а кемарить стоя я научился в армии быстро.
Треск ломаемых кустов и рвущейся колючки буквально подбросил меня вверх. Я только и успел, что заорать: «Стой, кто идет!» До предупредительного выстрела, а тем более до пальбы на поражение дело не дошло, поскольку нарушитель, как нож сквозь масло, ни на секунду не останавливаясь и неразборчиво матерясь, пронесся сквозь все заграждения. Глаза мои от удивления и ужаса буквально повисли на ниточках, когда я в паре метров от себя увидел огромного кабана-секача с окровавленными боками!..
Стрекача, извините уж за неуместную рифму, я, бросив нафиг автомат, дал по-спринтерски, мгновенно достиг ближайшего бетонного столба и взлетел на его вершину неведомым мне до сей поры способом. И повис там, вцепившись во что попало.
Последующий час я провел, впадая из отчаяния в ужас и обратно. Дело в том, что кабан, цвет глаз которого мог поспорить с кровью от царапин, оставленных колючей проволокой и от заметной раны, нанесенной, видимо, неумелым охотником, напал на мой личный столб с яростью и неумолимым упорством. Насест мой трясся, руки одеревенели, а секач все долбил бетон, вышибая из него приличные куски и крошки. При этом продолжал нецензурно рычать и визжать.
Для того, чтобы уронить столб и добраться до меня, ему не хватило каких-то минут. Помешал наряд во главе с моим сержантом дедом Славой Гусаком. С ходу бойцы врезали из четырех автоматных стволов по кабану, но зверь еще несколько минут порывался встать и их атаковать...
Меня снимали со столба с помощью лестницы и монтировки, которой разжимали мои одеревеневшие пальцы.
— Еврейское твое счастье, — съехидничал сержант, который, как истинный западэнец, был по определению антисемитом. — Вот посидишь на губе за то, что автомат бросил!
Но я этой перспективы почему-то совершенно не испугался, как будто чувствовал, что гауптвахта на предстоящие три года станет для меня буквально домом родным. К тому же я не отрываясь смотрел на основание столба, похожее на недоповаленное бобром дерево.
Выйдя с губы, я узнал, что кабана успешно оприходовали наши «старики», а самые лакомые запчасти были переданы в офицерскую столовую. Никаких разбирательств по поводу стрельбы в расположении части и неуставного расходования боеприпасов не проводилось.