Книжно-Газетный Киоск


КОЧЕГАРЫ

Поздно вечером, когда Василий дежурил в котельной консервного комбината, Пётр приволок мешок муки. Подмасливаясь, выдернул из кармана куртки поллитровку, сказал:
— Надо б мешочек схоронить.
Но Василий не просто отказался, а будто наотмашь запустил леща мужику:
— Ты, Петро, сам путайся, где хошь, а меня не прихомутывай. Такие штучки при мне — чтоб последний раз!
Знает ли Василий, как полоснуло лезвием злобы по нутру ловкача? Понял ли он, что Пётр никогда не простит ему этих честных слов?
За годы работы в котельной перед глазами Василия промелькнуло добрых два десятка случайных его напарников, некоторые из них скатывались до мизерного заработка из-за пьянства, а другие пристраивались работать на время.
Платили за чёрную работу разве что курице на смех: здоровому мужику, главе семейства, в день набегало почти два с полтиной. По нынешней дороговизне пузырёк бормотухи не купишь!
Единственный напарник, с кем Василий начал второй сезон — Никита. До работы в котельной тот рулил на грузовике, пока не подловил его автоинспектор по пьяному случаю. Видать, думал Василий, что-то где-то заклинило у мужика, коль второй раз права шофёрские забирают. А ведь Никита — проныра, левак, почище Петра, но похитрее: знает он его чуткую вороватую повадку, ведь не один год они на одной улице живут.
Вот Василий и мается на нищенский кочегарский заработок, который как та солдатская шинелька: натянул до бороды — пятки голые, прикрыл пятки — шея мёрзнет. Из этих крох выдёргивают ещё: налог, профсоюзные взносы, рвут без стыда и совести то в фонд мира, то в фонд субботы, то в прорву другой какой-нибудь обдуриловки. Домой Василий приносит каких-нибудь шестьдесят целковых с мелочовкой.
Вчера вечером он сменил Петра. Ночь прошла нормально. Сегодня его сменит Никита. Двое суток Василий будет дома: понедельник и вторник до вечера.
Случайно или по чьему-то велению его дежурства чаще выпадали на субботы да воскресенья. А то и на большие праздники. Но Василий не перечил, привык вроде бы. В такие дни на производстве тишь, всё как бы замирает.
Василий зацепляет кочергой за клямку дверцы и, переломившись пополам, выставив щитком перед лицом ладонь, косит глазом внутрь огнедышащей глотки, соображает:
«Надо пару шуфлей бросить».
Он направляется к тачке с приваренным к ней железным кузовком, катит её по широкой, почерневшей от угля доске к дверному проёму в кирпичной стенке. Там — хранилище угля, если можно было так назвать чёрное крошево, которое доставлялось самосвалами на площадку перед котельной. Отсюда кочегары перелопачивали такое вот горевое топливо в окно подвала, а в подвале с незапамятных времён было установлено два водогрейных котла.
Уголь доставлял массу хлопот, так как плохо разгорался. Золы — гора, а тепла — пшик. А сколько перелопатишь его за дежурство! Даже у бывшего кузнеца Василия, привычного к пуповым нагрузкам, изнуряло постоянное мытарство с лопатой и тачкой. После дежурства просто отламывались руки. Дома по ночам Василий не раз просыпался от тупой ноющей боли в кистях рук.
Зато случайные его напарники явно сачковали, не скрывая:
« Что мы, дурни — задарма вкалывать! «
А что может изменить Василий, кому может пожаловаться, если в кочегарке вся механизация — тачка да лопата?
Уйти на другое место? А куда? В районном посёлке их комбинат, где в осенний период работало человек полтораста, самый крупный работодатель. Да и жена — Маша — в цехе засолки пристроилась. И тоже вручную вкалывает за копейки.
А без тачки Василию было ещё тяжелее.
Раздобыл эту тачку на какой-то стройке его напарник Никита. Хорошо хоть теперь вёдрами уголь таскать не надо, а то ведь нужно постоянно ублажать топку, не насыщающуюся ни днём, ни ночью, ни зимой, ни летом.
«Никита — мужик ничего. Жалко, если он отсюда уйдёт. А Пётр — совсем дрянной человек.» — думает Василий, подбрасывая лопатой уголь в топку. Чугунная дверца с вылитым на чугуне словом « заводъ» захлопывается. И как раз — лёгкие на помин — в котельную вламываются два его напарника.
— Как борешься тут, ударник? — весело кричит Никита, встряхивая руку Василия. Здоровается как бы нехотя и Пётр. Василий улыбается своим товарищам, хотя догадывается, какая дорожка привела их в котельную.
— Носы приморозили, холод собачий! Заскочили сюда оттаять, — вновь басит ему на ухо Никита, Пётр же стоит в сторонке, не встревая в разговор, будто посторонний он здесь человек.
— Да проходите, чего уж там, вижу, какое тепло на уме, — смеётся в ответ Василий и добродушно приглашает мужиков в каморку.
— А что нам, лилипутам, — вставляет, наконец, Пётр свою коронную остроту, — нам навалом не надо: дай в одну руку, но каждый день.
Он сам отвечает смехом на свою мудрость, смеётся по-бабьи тонко, с подвыванием. Никита тоже хмыкает, поддерживая самодеятельность собутыльника.
В котельной есть уголок, отгороженный досками. Василий обил доски картоном, притащил старый стол, выставленный из конторы за ненадобностью, смастерил скамейку, пару табуреток. Иногда сюда забегает внучок Сергейка, наклеит какую-нибудь вырезку из журнала, расхохочется и убегает. Все вырезки на тему хоккея и футбола.
— Дед, глянь, вот Марадона, а это — Пеле! А вот — Лев Яшин.
Уголок как бы посветлел от присутствия здоровых, улыбающихся со стен мужиков. Сюда и навострились напарники. Василий заходит следом, убирает со стола раскрытую книжку про войну, суёт её в ящик стола и молча выходит. Он знает, что сейчас на столе появится фаустпатрон бормотухи, хлеб, сало… И вот уже Пётр хватает облапистой ладонью стакан, кивает Никите:
— Будь! Чтоб в кармане «Жигули» на аркане!
Он спешно выливает в горло вино, как в трубу, запрокинув голову.
— Ма-а-а-стак! — то ли с завистью, то ли осуждая, отпускает Никита в адрес дружка. Через минуту Никита снова наливает стакан вина, выходит из каморки, подносит вино Василию.
— Не буду, Никита, не буду! Не обижайся. Ты же знаешь, на работе не беру…
— Угу, знаем! — зло бурчит Пётр, растравливая душу воспоминаниями о мешке с мукой. А Никита всё же пробует уломать товарища:
— Да брось ты валять еньку, ничего с котлами не случится. Глотни, веселей будет!
Василий решительно мотает головой, отстраняет руку Никиты со стаканом.
— Вот пень, ещё ломается… Сколько уговоров! — встречает Пётр Никиту. — Нам больше достанется.
Не вставая с места, он поворачивает голову к двери, кричит Василию:
— Кум, будь здоров!
Ему отзывается Никита, подражая голосу Василия:
— Ага, картошку копаю…
Пётр, давясь смехом, продолжает:
— Много накопал?
Никита отвечает:
— До заморозков успею…
Они одновременно разражаются гомерическим хохотом и, вскочив со скамейки, вихляются перед столом, хватаясь за животы, отводят душу. Особенно усердствует Пётр. Он говорит Никите:
— Пень пнём, а выкаблучивается, как благородь… Книжечки читает…
Выпив ещё, они снова начинают злословить. Первым, как всегда, затевает новую пакость Пётр:
— Вася, Вася, я сняслася ды в кадушечке без дна…
— Га-а? — гаркает басом Никита, передразнивая своего тугоухого товарища. — Ты меня слышишь?
— Куда?
— Да хоть в топку! — взвизгивает, не сдержав смеха, Пётр. Они ржут вдвоём. Пётр аж тает. Будто масло капает в душу, где тлеет уголёк мести.
— Гы-гы-гы — во всё горло заходится он, и слёзы катятся по его толстым и красным щекам.
Допив вино, они встают, шумно выгружаются из каморки и, как добрые товарищи, прощаются с Василием, уходят. Василий улыбается им вслед, незлобиво думает: «Ну и баламуты… Наверняка снова схимичили…»
Эти левацкие дела у них хорошо получались. Никита года три назад построился на той же улице, где живёт Василий. И уже успел укутать вагонкой свою пятистенку, а прошлым летом натянул шифер на крышу. Василий же который год чинит-латает дырявый рубероид, покромсанный ветрами, терпеливо ожидая своей очереди в исполкоме. Но ему каждый год отказывают…
Управившись с котлом, Василий направляется в свой угол, где после незваных гостей остался резкий табачный запах, садится за стол, достаёт чистый тетрадный лист, шариковую ручку и, склонившись над листком, задумывается: с чего начать писать? Как подступиться к узелку, что вдруг завязала жизнь на его новом месте? Не будь этого узелка, он, как говорят, сто лет в обед едва ли вспомнил бы тех людей, сидящих в исполкомовских кабинетах и, живущих какой-то отдельной и непонятной ему, Василию, жизнью, получая на харчи только за то, что настрочат бумажку да отошлют её…
У Василия всё было просто и доступно: взял в руки что-то увесистое, сработал, и людям показать не стыдно. А что там за компания, так и норовящая поперёк других стать? И мысли его вдруг повернулись и потекли в непривычном и каком-то мрачном, грустном русле.
А думал Василий о том, что надеяться ему не на кого, надо рассчитывать только на себя, обходиться своими силами, хоть и шибко трудно. В посёлке родных у него с женой нет. А друзья — кому пригодятся такие горемычные, какими были они с Машей, которые, обживая новое место, живут, перебиваясь с хлеба на квас, с кваса на воду?
И как бы жизнь ни прищемляла ему хвост, он никогда не одалживался, не любил ни у кого клянчить. Что же касается власти, то и с властью у него отношений почти не было, если не считать десятка справок, взятых в сельсовете да в районе, когда свою хатку перетаскивал в райцентр.
И вот сейчас — единственный раз за всю жизнь Василий вынужден обратиться за помощью к власти.
А власть морду свою воротит от их нужды, будто ей дела нет никакого до проблем Василия Демидова. Ну разве не обидно, что отпихиваются от него, не хотят помочь? И порядок завели, как в старину у тех панов: хочу — дам, хочу — не дам.
И Василий, всегда уверенный в своих силах, в своих крепких, умелых руках, однажды заколебался, будто зябко стало под ногами. В душу воткнулась заноза насчёт правильности линии властей. Или он чего-то не понимает, или тут что-то не ладится и идёт как бы поперёк всем его стараниям.
Невесело задумался Василий, склонившись над тетрадным листком. Перед глазами вдруг оживает картинка: стоят они с Машей в приёмной председателя исполкома, просятся попасть на приём к товарищу Нестерову, а им отвечает молодой отутюженный господинчик, будто в лицо насмешничает: «Мы здесь государственные дела решаем, а вы с такой мелочью к Ивану Петровичу суётесь».
Вроде и вправду совестно стало отрывать большого человека от важных дел.
Ладно уж, думал Василий, потерпят с годик, терпели больше, авось образуется всё. И не ходили они с Машей по кабинетам, стойко ждали очереди, весной и осенью — в дождливые дни — выставляли по всей хате батареи всякой посуды — тазы, вёдра, склянки: крыша-то как решето.
Разозлившись на свою нерешительность, Василий рубит: «С чего начну, с того и сгодится! Должон разобраться, деньги за это огребаеть поболе моего!» Зло разбирает тихоню Василия, когда вновь он начинает думать о кирпичном трёхэтажном доме с мраморными серыми ступенями парадного крыльца, откуда вот уже восьмой год, всегда перед весной, приходит ему по почте конверт с недоброй казённой бумажкой в пол-листа. А в бумажке несколько казённых слов: «Исполком сообщает, что Ваша очередь на шифер триста десятая».
Когда Василий через год получил уведомление и понял, что очередь не только не уменьшилась, а наоборот увеличилась и он почему-то оттеснён дальше, то рванулся в приёмную. Но когда его там рассердили фразой о героях и инвалидах войны, имеющих льготу на внеочередное получение шифера, Василий разозлился не на шутку:
— Дык что, мне сгинуть, ежели я не герой? Дык что, я не человек, ежели руку и ногу на фронте не отбило?!
Он и ещё что-то кричал в приёмной председателя, пока не появился сбоку рослый милицейский сержант да не вертухнул за спину ему правую руку — больно и обидно, как будто хулигану. Свирепый сержант, выслуживаясь, взашей вытолкнул Василия на мраморные ступени крыльца. Василий побрёл домой, будто слепой, прошептал сердито: «Гори ты гаром, ноги моей здесь больше не будет!»
И когда случалось ему бывать на площади мимоходом, он с неприязнью и демонстративно отворачивался от родной советской власти, поселившейся в белокаменном особняке под добротной шиферной крышей.
Сюда, на площадь, с тыльной стороны ступала робко и неуверенно их Пушкинская улица, которая была сплошь в колдобинах да рытвинах, которые не всегда высыхали даже летом. Ранней весной да осенью в дожди сюда не сунься, здесь в грязище могло засосать даже танк. А каково жильцам, которые постоянно обращались в исполком с просьбой отремонтировать дорогу, но власть оставалась глуха к мольбам простого человека.
А как быть, если вдруг беда со здоровьем и нужно вызвать скорую помощь? А как подвезти к хате топливо или ещё что-то тяжёлое? Вот так жили-горевали.
Не раз Василий за свою поселковую жизнь ступал на ухоженную площадь со своей улицы — Золушки, носящей по чьему-то тёмному недомыслию имя русского гения Пушкина.
Да, по-разному относились они к центральной площади: Василий не уважал этого роскошного пятака, а его улица, наоборот, по-детски простодушно радовалась чужому счастью, наивная и обречённая. Она резво взбегала на чужой асфальт и каждый раз отдельно от Василия восхищалась роскошью и простором исполкомовско-райкомовской тверди, доверчиво прильнув своей неумытой сиротской щекой к нарядному плечу своего тайного предмета обожания.
Разве не мечтала бедная улица о том долгожданном дне, о том счастливом дне, когда ей примерят новое нарядное платье?! Она страстно мечтала об этом светлом дне еще и потому, что душа ее устала от проклятий забытых Богом и властью жителей, спотыкающихся о рытвины и ухабы в ночной темени. Она, приютившая таких вот, как и Василий, бедняков, была похожа на деревенскую, где стоял родительский дом. На улице такие же — то из досок — горбылей, то из штакетника — заборы, за которыми прячутся хлевочки, баньки, погреба. Но есть здесь и заборы высокие, в два человеческих роста, размалеванные эмалями и кое-где ощетинившиеся гребешками колючей проволоки.
С тех самых пор, когда Василий стал ходить по посёлку с болью не только в вывихнутой милицейским сержантом правой руке, но и в душе, с ним рядом стала ходить глухая, проросшая из тяжких дум, — злость, переходящая в стойкую неприязнь к этой вот надменной выгороженности поселкового центра, где чуть в сторонке от парадных подъездов особняков были выставлены радужно раскрашенные большущие щиты.
Щиты кому-то рассказывали, кого-то убеждали, что партия ведёт народ к изобилию и процветанию.
А щитам и дела-то не было, что в нескольких шагах от них текла стороной непридуманная жизнь, унизительная жизнь в вечных проблемах купить-достать кусок мяса, пачку соли, сахара или масла, пакет крупы — не чего-то исключительного, а самого-самого необходимого, чтоб тебя на работу носили ноги.
И в довершение всего как бы в насмешку над здравым смыслом местные пропагандисты года два назад взгромоздили на крышах особняков метровые буквы: «Слава КПСС», «Партия и народ едины», а в каждую букву ввинтили разноцветные лампочки Ильича. И приказано было всему этому занять самое высокое место в посёлке и назойливо лезть в глаза каждому жителю.
А тихоня Василий со своим крестьянским долготерпением успокаивал, как мог, зарёванную Машу, просил не расстраиваться, не нервничать, поберечь себя для деток, когда та перед праздниками возвращалась из магазинов с пустой авоськой.
— Проживём как-нибудь, жёнушка, это же не голод. А недостачи разве одни мы терпим? После войны, помнишь, тяжельше было, а выжили…
Василий помнил, что десять лет назад можно было купить головизну или говяжьи копыта. Маша холодец варила, а сейчас нет и костей, ни мяса. А не будь кабанчика, которого удавалось иной год пудиков на шесть поднять? А не будь коровёнки, да десятка хохлаток, да огорода за хатой? Что тогда? Тогда хоть по миру иди, хоть ложись да помирай.
Уже здесь — в районном посёлке — открылась Василию нежданная логика государственного устройства: живёшь ли ты, умер ли, есть ли у тебя в доме кусок хлеба — всем чиновникам полное наплевать. С них спрашивали за бумагу, машину, за ферму, за гектар, а за человека не спрашивали. И всякий раз, когда на Василия лезли, будто слепни-оводы, метровые буквы, застился здравый смысл содеянного.
Даже ему, малограмотному в этом смысле, было ясно как дважды два, что не может быть речи о восхвалении партии, коль ни гвоздя, ни доски, ни кирпичины, ни куска мыла днём с огнём по всей округе не сыщешь. Рабочий народ дороговизна с ног сшибает, заработки, скажем, у кочегара за два десятка лет ни на рубль не повысились.
Так тяжко, так пакостно стало на душе у Василия, когда он нечаянно уловил тактику обмана: чем беднее становилась жизнь людей, тем громче вещалось об успехах, тем ярче размалёвывались витрины магазинов, улицы украшались лозунгами да транспарантами.
А прошлым летом произошло следующее: у Василия тогда выходной случился. За ним прислали сторожа с наказом срочно явиться на районную площадь. Пришёл. А к площади пионеры нарядные в колонны стягиваются, людей из окрёстных сёл свозят на машинах, из контор выпихивают сюда народ. «Видать, митинговать собираются…», — подумал Василий, пристраиваясь под молодым клёном у бетонного забора, которым были обнесёны исполкомовский и райкомовский дворы.
Кленок только оперился листочками, отбрасывая тень, загораживая Василия от яркого майского солнца. Отсюда удобно просматривалась площадь. Перед райкомовским особняком он вдруг увидел громаду с накинутой на неё попоной. «Памятник открывать хотят», — догадался Василий.
Рядом с памятником толпилась кучка нарядных мужчин, одетых в дорогие костюмы, шляпы, белые сорочки с яркими галстуками. Начальники улыбались, что-то говорили друг другу, хлопали в ладоши.
И вот сдёрнули попону: на высоком пьедестале, облицованном розовым мрамором, стоял бронзовый Ленин с вытянутой вперёд поверх голов рукой. Василию на миг показалось, что Ленин только что вышел из райкомовского особняка, окружённый прилизанными, откормленными начальниками, и, сойдя с мраморных ступенек, взобрался на каменную трибуну, чтобы бросить в толпу зажигательное слово и, чтобы Василий смог вернуться к своей вере, нежданно покинувшей его.
Но Ленин молчал. Говорили те, кому жить было хорошо и без правды.
Василий подумал: « Ну и баламуты! Наловчились обдурять…»
Может быть, этот случай и не засел бы так прочно в его голове, если бы не история с Иваном Пупком, о которой знал весь посёлок. Иван сторожил исполкомовскую территорию. Служил исправно. Да вот после того митинга сузилось над Пупком родное небушко, поплыли тучи по нему чёрные… Летом Ивана Пупка вдруг уволили. В двадцать четыре часа.
А вся эта канитель с увольнением случилась после того, как Пупка заставили пасти голубей, ворон и шкодные воробьиные ватаги, которые с первого дня норовили обжить памятник, оставляя на голове и плечах следы помёта. Первую драматическую взбучку Иван Пупок получил за своё явное политическое недомыслие, выразившееся в халатном исполнении сторожевых дел.
В тот злополучный день в посёлок прикатило на чёрных лимузинах высокое партийное начальство из области.
Секретарь обкома партии, перед которым становился навытяжку весь служилый люд губернии, нежданно стал свидетелем местного конфуза: в тот момент, когда высокий чин вылез из своей роскошной «Чайки», на голову бронзового вождя взгромоздилась откормленная на свалках ворона и бесстыдно какнула на лысину. Испепеляющая молния гнева сверкнула в глазах партийного босса, но ворона не только не среагировала на великий гнев, а бесцеремонно отвернулась задом к кавалькаде.
Ивана Пупка уволили с нарушением трудового законодательства и он обратился в суд. Но там его бумагу отказались принять.
Правда, Пупок вскоре утихомирился, его снова попросили сторожить исполком: на мизерную зарплату не нашлось другого охотника во всём посёлке. Пупок даже выгадал малость на вороньем бесстыдстве, приторговав дополнительную пятёрку к получке. И, когда начальство снова заставало сторожа на халтуре, он всякий раз отделывался выговором с последующим предупреждением.
Про свой десяток выговоров с последующим предупреждением по случаю неразумности пернатых исполкомовский сторож рассказывал хлёсткие анекдоты, мужики потешались.
Пупка пригласили к уполномоченному КГБ. Бдительный охранник власти усмотрел в рассказах про ворон и воробьёв злостную антисоветскую клевету, подрывающую авторитет государства развитого социализма. Само собой, Пупок молчал о своём последнем приключении, но в посёлке даже такие засекреченные новости разносились с быстротой радио, тем более что человек служил в «самом исполкоме».
Стоит хоть чуток против начальника ступить, власть тут как тут. Ворон ворону глаз не выклюет.
И Василий вновь вспоминает свою деревню. В их Борках не то десятый, не то двадцатый председатель колхоза, которого, как и прежних, райкомовцы привезли. Боевой был парень, шустрый такой! Всюду сам успевал, всем задачки сам раздавал. Дурь штабная из него так и бычилась. Люди втихую посмеивались. А тут не до смеху стало: комсомольцу взбрело в голову показательную деревню отгрохать, чтоб всю окрестность удивить. Власти поддержали идею…
Может, и Василий пожил бы в обещанном райском саду, да вот председатель вконец засамодурничал, распорядился, чтобы все жители деревни сдали на мясо своих бурёнок и другую живность, поскольку хлевушки да сарайчики жалкие портили председателю картину светлого коммунистического будущего. Первым делом свой кавалерийский наскок председатель совершил на конторские ряды, где супружница Василия — Маша работала счетоводом с добрый десяток лет. Собрал он управленцев, объявил волю свою. А Маша, выслушав председателя, высказалась прямиком:
— Не сдам… У меня дочка в техникуме учится, помогать как буду?
— Нам доверен эксперимент государственной важности, а вы с мелочью в глаза лезете, мещанство разводите!
— Мещанство тоже есть хочет. А где мясо да молочко брать? В Москву ездить? — бойко вступила Маша в пререкания.
А председатель рисовал молочные реки да кисельные берега:
— Молоко и мясо будем выписывать… Столовую свою откроем. Асфальтовые улицы проложим, сады посадим.
На Василия он также набросил узду: закрыл бригадную кузнецу, чтоб не портила вида при въезде в деревню. И кузнецу снесли бульдозером, а на заявлении Василия председатель бухнул такую резолюцию: «Колхозника Демидова послать скотником в бригаду номер один. Навечно. Подоляк».
Василий с Машей поехали в райком партии. Их там внимательно выслушали, пообещали разобраться. Дело было к зиме, а весной Подоляк приказал обрезать участок по самые углы…
Сегодня, когда на комбинате выходной и работы в кочегарке поубавилось, Василий решился на новое заявление, но уже на имя самого высокого начальника. Он пишет: «Председателю райисполкома Нестерову.
Председатель, помоги мне шихеру на хату достать крыша уся разваливается, течёть, грибок пол сожрёть в сырости. Денех на доски где узять получка шестьдесят рублёв так что лишней копейки нету. Вон внука растим а помощи ниоткудова. Очередь на шихер упёрлась проклятая не движеца с места восемь годков так помру не дождавшись…».
Василий ощущает, что взмокла спина, как щекочут капельки пота на верхней губе у носа. Он смахивает пот, снова склоняется над листком, читая выведенное каракулями с самого начала, то и дело спотыкаясь, пыхтя, будто пробирается сквозь густые заросли, шевелит губами. Читая, он чувствует, что не туда уводит обида, что его может не понять товарищ Нестеров, на которого только и осталась надежда. Очень надеется Василий на председателя районной власти, от которого всякими приёмными правду загораживают…
И он заканчивает своё заявление такими словами: «А для сведений сообчаю што буду справно кочегарить хоть плотють мало пользуйтесь моим теплом ежели летась подключились к нам. А мне вот бы шихеру достать крыша как решето весной потечёть, говорять я не инвалит войны а какая разница председатель пуля немецкая и меня грызла покалечила так что кто инвалит войны надо поглядеть. Проситель Василий Демидов 198… год».
Подумав с минуту, Василий решительно выводит: «ударник камунизма и победитель соревнования». И рассуждает, что кашу маслом не испортишь, что к передовикам они вроде получше относятся:
«И чегой-то я раньше не удумал про ударника описать?! Скоро у меня энтих значков целая горсть будеть. Ежели Сергейка не похозяйничал…».
Василий достаёт из стола свою книгу, открывает обложку и берёт конверт, на котором загодя выведен круглым детским почерком адрес. Василий сворачивает листок пополам, всовывает в конверт и, лизнув его вдоль желтоватой полоски клея, начинает тщательно разглаживать конверт своей большой лопатистой ладонью.
В душе горит надежда, что председатель райисполкома поймёт работягу, войдёт в положение человека, у которого нет нормального угла для жизни…



* * *

Василий сидит на кухне перед окном. На самодельной скамье сапожный арсенал: молоток, клещи, жестянка с гвоздями, шматки кожи и резины, железная лапа. Всю обувь Василий чинит сам. И, найдя вольный часок, сегодня решил подновить каблуки своих кирзачей, потом надо починить и ботиночки внука, у которого обувь как на огне горит.
До вечера, когда надо отправляться на дежурство, можно управиться с делом, вот и внучка всё ещё нет из школы. И Василий не спешит, аккуратно подгоняет каждую набойку, ловко вколачивает молотком гвозди. Между этим неторопливым делом и думки снуются не спеша. «А что ежели Виктору написать про обиду свою, он же партийный секретарь, небось видются с Нестеровым на разных там собраниях?.. Не, лучше будеть, если Гальке, а яна сама догадается Виктора попросить. Сестрёнка жа Маши моей…».
От этих неожиданных мыслей на душе делается веселей. Из окна на руку прыгает луч, теплит ладонь почти по-весеннему, хотя за окном морозно.
Как и в деревне, Василий держит говяду, а летась подфартило поросёнка приобрести. В мешке через плечо приволок его от автобусной станции, проведав дядьёв в родной деревне и выложив за трёхнедельного визгуна две своих получки. Пришлось всю весну и лето поджимать животы, на Машины заработки не разгонишься — быть бы живу. Что получше, понятно, Сергейке: школьник уже, трудно ему с вольницы вольной да в хомут сразу, не отощал бы. От дочки помощи не жди, сама ждёть, чтоб пособили батька с маткой. Привезёт что-нибудь к чаю — и за то спасибо. Она после техникума на телеграфе день при дне голову клумит, а больше сотни никогда не выодит. А как прокормиться с дитём, от которого отец сбежал, до разводов докатился?
Да уж не убоялись трудностей, выкрутились с Машей, поскольку дело-то привычное по части блюдения копейки. Припасённые на крышу рублики — за семью замками, про них и думать забыли.
Не дал он летась промашку и с огородом: под картохой почти весь участок земли заняли, только пару грядок под овощ выкроили. Сотки те приусадебные на их труде — вон как славненько уродили! Мешков тридцать нарыли. С картохой да огурчиками кой-как управились, а к зиме полегчало малость. Да и Маша старалась — в самый сезон лишнюю пятёрочку прирабатывала: на комбинате осенью работы под завязку, хоть день и ночь вкалывай.
Не сплоховал Василий и по грибной части: осенние грибы таскал корзинами. Вон пятиведёрную кадку натоптали — с чесночком да укропчиком, палец откусишь. Февраль уже с глаз долой, а у них с Машей добра лесного полкадки осталось. Вот так-то.
Само собой, хозяйство держится на его, Василия, руках: иль сена добыть, или участок да огород до ладу довести — это его первое дело. А напоить, накормить скотину? Практически всегда он. У Маши работа посменная, да и по дому дел полно, а он, Василий, сутки дежурит, а двое дома. Да и главное, не на виду людском его физические изъяны: левое ухо не слышит, да и в правом жизни осталось с комариный укус. А ведь могло бы и самого не быть…

Сколько лет минуло, а помнится — будто вчерашнее. Июньским ранним утром немецкие каратели окружили деревню Борки, стали в хаты врываться, жителей, в основном стариков, женщин, детей, на улицу прикладами выталкивать. Кто пытался бежать к лесу, того пулями доставали. Остальных согнали на конец деревни, разбили на две группы: мужчин и мальчиков повели к ветряной мельнице в поле, женщин и малолеток заперли в колхозной конюшне. Стали поджигать хаты. А тех, у ветряка, поставили спиной к стенке и прошили из автоматов. Среди этих людей был и мальчик Василёк.
Васильку будто поленом садануло по ноге, и он упал. Рядом с собой мальчик услышал чей-то стон. Он открыл глаза и обмер: немецкий офицер, наклонившись над раненым дедом Степаном, колхозным конюхом, ткнул ему в ухо маленький, будто игрушечный, пистолетик и выстрелил. Немец добивал раненых.
Подняв голову, фашист увидел распахнутые ужасом глаза мальчика и, оскалившись улыбкой, шагнул к Васильку, держа в вытянутой руке свой пистолет. Ребёнок выстрела не услышал. Но в тот момент, наверное, когда до уха дотронулся металл, Василёк дёрнул головой, пуля скользнула по кости, срикошетила в рот, но не задела мозг.
Мальчик лежал у мельницы вместе с другими расстрелянными мужиками, пока каратели, спалив полдеревни, не ушли. Мать, голося и причитая, склонилась над неподвижно лежащим сыном и вдруг своим материнским сердцем почуяла, что её сыночек, её Василёк ещё жив. Потом долго боролась за его жизнь. Выходила, поставила сыночка на ноги, но ребёнок почти оглох. Из мужиков, расстрелянных в то военное лето у ветряной мельницы, только один малый ребёнок — Василёк — случайно уцелел …

— Вася, погляди-ка, кто к нам! — кричит с порога Маша, врываясь на кухню.
Василий, отложив занятие, поднимается навстречу невысокому худощавому мужику в зимнем дорогом пальто и меховой добротной шапке. Тот смотрит на Василия из-под широких кустистых бровей, чуть тронутых инеем седины, и широко улыбается.
— Виктор?! Здравствуй, свояк! Не ждали мы тебя и вправду.
Василий ступает к гостю, который успевает поставить у ног чёрный походный чемоданчик, хватает обеими руками его холодную с мороза ладонь и трясёт, приговаривая:
— Ну молодец! Какими ветрами занесло? Почему без Гали?
— Да не держи ты человека на кухне! — вмешивается Маша, дёрнув мужа за рукав.
— Виктор, проходи в комнату, раздевайся, а я на стол соберу.
И Маша начинает бегать по кухне, суетиться, гремя посудой.
— Сколько же это мы не виделись? — будто себя спрашивает Василий, радушно улыбается гостю, когда они садятся у стола на сработанные Василием табуретки. И сам же отвечает: — Да лет пятнадцать будет… На Светланкину свадьбу заявились и больше носа не показывали… Ты, кажись, тогда на Витебщине секретарствовал? Чего молчишь да улыбаешься? Расскажи мне, как детки годуются? Как Галя? Не болеет? И почему не пишете писем? Говори громче, не чую.
— У нас всё нормально, Вася! — кричит гость в ухо свояку. — Обожди минутку.
Он встаёт с табуретки, подходит к своему походному чемоданчику, приткнувшемуся в углу хаты рядом с вешалкой, нагибается над ним и достаёт оттуда какую-то коробочку. Василий молча следит, ничего не спрашивает.
— Сиди, не вставай, — говорит гость, буду его настраивать, а ты говори нам, когда начнёшь слышать. Маша, говори что-нибудь.
— А что говорить?
— Да что хочешь, хоть пой, — шутит гость, пристраивая полуподковку за ухом у Василия и прикручивая крохотной отвёрткой винтик.
— Ой, слышу! — вдруг орёт во всю мощь своего голоса Василий, аж стекло дребезжит в окне. Гость еле успевает подхватить слетевший аппарат, когда Василий неожиданно вскакивает с табуретки.
— Я просил тебя, Вася, сидеть смирно, — сердито выговаривает Виктор и снова склоняется к Василию.
— Вот и сиди так, не шевелись. А теперь отвечай спокойно, слышишь ли какие звуки?
— Нет, ничего не слышу, полная тишина, — робко, как школьник, только что провинившийся перед учителем, отвечает Василий.
— А теперь?
— Н-н-ет… Погодь-ка… Шумит что-й-то. Ага, слышу… Это Маша говорит. Ой, очень громко! Как молотком по голове бьёть… Ага, ага… Вот так ладненько… Каждое слово и твоё, и Машино чую. Чудно как! А не часы это наши на шкапу тикають? Часы! Тик-так, тик-так.
Виктор закрепляет привезённое своё чудо за ухом свояка, говорит:
— Вот и всё, Василий, считай сегодняшний день — днём твоего рождения. Можешь встать и пройти по хате, стоя послушай нас. Смелее, смелее!
— Ой, у меня что й-то стало в голове кружиться, — встав с табуретки, сказал Василий.
— Не беспокойся. Так будет несколько минут, пока голова привыкнет к звуковым волнам. Головокружение пройдёт… Ну как? Хорошо слышишь?
— Аж не верится, Виктор! Не сплю ли я, не чудеса ли серед дня белого?! — кричит снова Василий, увлёкшись и забыв, что теперь кричать не надо — надо отвыкать от своего крика, рождённого глухотой.
Он пугается своего громового голоса, будто боится, что аппарат может не выдержать такой нагрузки и сломается. В эту минуту он замечает стоящую на пороге присмиревшую жену, резко поворачивается к ней, из рук Маши со звоном падает на пол тарелка и разбивается на мелкие кусочки. Василий слышит звон разбитой тарелки, смеётся и говорит:
— Во, к счастью, значит…
— К счастью, Вася, к счастью, — радостно соглашается Маша и неожиданно всхлипывает.
— Я всё слышу, как молодой, Машенька…
На Василия вдруг наплывает что-то тёплое и нежное, на миг как бы окатывая волной с ног до головы, толкает к Маше. Он обнимает жену за плечи, прижимает её к груди. Маша снова всхлипывает, не стыдясь перед гостем своих слёз.
— Маша, я слышу… Всё чистенько слышу, даже как часы тикають, — бормочет Василий, будто во хмелю, — Ну скажи мне что-нибудь, спроси, я отвечу.
Он обнимает Машу, забыв про гостя и про всё остальное, что деется на белом свете. Он просто потрясён новым ощущением жизни, не стесняется своей проявившейся нежности к жене.
Маша первая берёт себя в руки, застеснявшись мужского порыва Василия, старается перевести разговор на шутливый лад:
— Ну что тебе сказать, дурень ты мой родной?! Ступай к Виктору да скажи ему хоть слово, поблагодари его, а то забыл небось на радостях о госте нашем дорогом, который, наверное, с голоду помирает…
— А я и вправду забыл, ну и дурень! — Василий виновато моргает, поворачивается к Виктору, сияя лицом.
— Тут, Виктор, мне, спасибом не отделаться… Знаю, штуковина эта дюжа дорогая… Удружил ты мне радость большую, свояк, спасибо тебе с поклоном! — Василий порывисто хватает правую кисть гостя и с чувством трясёт её, заглядывает в глаза Виктору.
— Ой, руку раздавишь, больно, — притворно трясёт освобождённой ладонью и дует на неё. А потом, посерьёзнев, добавляет:
— Не говори так, Вася… Штуковина, как ты говоришь, действительно добротная, но она мне без труда досталась. Под Новый год меня в Японию посылали… Межпартийные связи, так сказать… Вот и присмотрел я там подарок тебе. У нас в Москве нет такого. Посмотрись в зеркало, даже не заметишь её за ухом.
— Ай-яй-яй, как ладненько. Вот это головы, а? Невжели наши инженеры не додумались, Виктор? Сколько годочков тужимся, а ничего людского нету.
— Не могло быть, Вася. Не про людей думали, олухи. Хоть поздно, но спохватились. Ты-то газеты почитываешь, Вася?
— Ага, читаю. Бають про перестройку. А у нас тут жизня прежняя.
Ведя беседу со свояком, Василий отчётливо слышит каждое слово. Прошло головокружение. Чтобы проверить ещё раз чудо заморской техники, он снова встаёт и подходит к шкафу, где наверху, рядом с будильником, теперь звонко тикающим уже и для Василия, белеет пластмассовый радиоприёмник.
Василий щёлкает кнопкой.
И как по-волшебству в комнату, будто цветная синица, впархивает песня. Мелодия завораживает, окутывает его, и он замирает, затаив дыхание. Повернув просветлённое лицо к приёмнику, Василий всё ещё никак не в силах до конца осмыслить происходящее с ним. Плавная задушевная мелодия популярной народной песни о ямщике, замерзающем в глухой степи, берёт его в плен, потрясает глубиной и правдивостью человеческого чувства, переданного музыкой и простыми немудреными словами.
В ответ в его душе поднимается чувство жалости и сострадания к несчастному ямщику, оказавшемуся в беде. Он стоит, не в силах отделаться от переживаний. По его изборождённому сеткой морщин лицу текут слёзы. Василий их не вытирает, будто и не чувствует он их на щеке. Он весь там, рядом с песней, далеко-далеко за родным порогом, где так же живут вперемешку счастье и горе, радость и слёзы, добро и зло..
Василий не замечает, как Маша накрывает белой льняной скатертью гостевой стол, приносит из кухни и ставит на стол небогатую их закуску — нарезанное ломтиками сало, сковороду с яичницей, глиняные миски с солёными огурцами и грибами, с дымящей разваристой картошкой.
Маша не трогает мужа, понимает своей женской мудростью, что происходит в душе у Василия. Потому тихо подходит к нему, замершему у приёмника, обнимает за плечи:
— Иди за стол… Твою обнову и твоё состояние и спрыснуть не грех, а? Как ты на это смотришь, Виктор?
— Да уж греха не будет, — с улыбкой отвечает гость.
Маша радостно бежит в сенцы, в свой закуточек, который у каждой женщины есть на всякий случай. И через короткое время — шлёп на стол поллитровку водочки.
Обедать садятся втроём: Сергейка задерживается в школе. Гость то и дело нахваливает вкусное с мороза сало, причмокивает от удовольствия, когда отправляет в рот желтоватые пуговки грибов, восхищается крупной разваристой картошкой.
Хозяева, сначала застеснявшись бедности своего стола, начинают верить, что и вправду обед удался на славу. Они всё сильнее проникаются родственным чувством к гостю, наседают более смело и решительно с чаркой на Виктора, а тот, улыбаясь, терпеливо отбивается, ссылаясь на проблемы со здоровьем.
— И чего й-то ты, Виктор, зимой в санаторий удумал, да ещё наши места берложные выбрал? — спрашивает Василий.
— Не такие уж, Вася, ваши места берложные… Зато какие дары природа-матушка открывает! Вот и водичку целебную нашли, пожалуй, получше трускавецкой. Люблю я эти места с юности, особенно сейчас, когда в Москву перевели, так скучаю по тишине и первозданности уголка нашего. Летом мы с Галей собирались к вам нагрянуть…
— Дык ты уже в Москве? А мы ничего и не знали.
— В Москве я, Вася, второй год уже живу… Завертелись мы с Галей… Но поверь, я не забывал про вас. Вот видишь, я даже в Японии о тебе помнил и о беде твоей не забыл.
— Спасибо, Виктор! Добрая штука. Быдто заново народился.
— А я в город ни в жисть бы не поехала! — воскликнула Маша.
— Ну и Маша! А это тебе не город? — посмеивается в ответ московский гость.
Он безобидно пошучивает над ними, неторопливо рассказывает о столичной жизни. Его часто перебивает то Маша, то Василий, а он отвечает им, радуясь этими бесхитростными сердечными людьми, перед которыми не надо ни хитрить, ни осторожничать, как там, в тишине и ковровой глухости номенклатурных кабинетов.
Виктор помнит сердечность и доброту этих людей с тех пор, когда робко переступил порог их деревенской хаты, где нашёл своё счастье, как провёл он свой медовый месяц с Галей среди незабываемых запахов, источаемых сеновалом на чердаке дома. Он видит и понимает, как рады неподдельной радостью эти простые люди от его неожиданного появления в их хате, как преображается Василий от новизны ощущений.
Этот уже немолодой человек как будто заново открывает для себя огромный мир звуков.
Более сорока лет почти полной глухоты поселили у Василия какое-то странное чувство своей неполноценности, от которого просто невозможно избавиться: этот физический изъян уводил в изолированную от знакомых жизнь, прошло ведь всего два часа с тех пор, как чудесный аппарат подарил ему счастье нормально общаться с людьми, а Василий уже ощутил, что и слова у него в разговоре иными стали, и голова посвежела, будто исправнее заработала. Ни минуты не колеблясь, Василий спросил гостя прямиком:
— Скажи, Виктор, а ежели ты нашему Нестерову что-нибудь приказал бы, он бы тебя послушался?
— Ну, приказывать я не имею права, но просьбу работника ЦК партии, я полагаю, он не должен забыть.
— Так ты теперь аж в ЦК?
— Да, Вася, пригласили меня туда на дела сложные, большие. Ума не приложу, как вернуть то, что потеряла партия в глазах народа. Душу она свою растеряла, на побегушках у ведомств состояла, понимаешь, Василий…
— А чего же не понять? Все безобразия на наших глазах проходять. Прислуживають один одному, рука руку моеть. А нам хыть плачь. Поверишь, восемь годков шихеру не допрошусь с исполкома, вот и написал самому Нестерову… Опять отказную прислали. Героям дають, инвалидам войны дають… А меня просто замучили отказами, ироды…
— А расскажи, Вася, как тебе милиционер руку выкручивал, — подсказывает Маша, выплёскивая этими словами всю горечь обиды за унижения и оскорбления, пережитые недавно.
— Да не стоит вспоминать, болячку трогать. Ты, Виктор, лучше вот эту, последнюю бумагу погляди. Сам Нестеров подмахнул.
Василий встаёт из-за стола, подходит к шкафу и достаёт конверт.
Виктор читает, хмурясь, потом говорит:
— Да-а. Обыкновенная отписка, Вася. Кому-кому, а тебе нельзя отказывать. Ты в войну пострадал от немцев, хоть формально — не участник боёв. Вашим конторщикам, как я погляжу, не человек важен, а бумажка о человеке.
— Виктор, а что, для власти, для таких, как Нестеров, мелкие люди, такие, как я, — только помеха вершить большие дела, выгодные в первую очередь им, а здесь мы — ходим да ходим со своими просьбами. Фашистов выдюжили, а это ведь свои… Издеваются над беззащитным человеком, просто уже нет мочи. Раздражаем мы их. Ой как тяжело, обидно мне, как болить сердце!
— Ну успокойся, Вася, и не всё так безнадёжно, как тебе кажется, и на таких, как Нестеров, найдётся управа, — пытается успокоить свояка Виктор.
Но Василия остановить невозможно:
— Мне, Виктор, часом сдаётся, что люди будто одурели, свой на своего — рычат, кидаются, готовы загрызть друг друга. Ни сочувствия, ни помощи, ни жалости. Как вынести такую свару? Знаю, что всё это происходит от внутренней скудости, от бедности, от вечного — как прокормить семью, повольней живётся тем, кто побогаче, и поэтому часто происходит грызня от зависти к ним.
А мы с Машей никому не завидуем. Бедные? Ну и холера с этим! Мы лучшей жизни не пробовали. Нам и эта жизнь хороша — покуда радость несёт. Хоть бывают и серые дни. Но радужных дней всё ж побольше… Вот дочку вырастили, дорогу ей дали, теперь вот внучка на ноги поднимаем, пока есть силёнки. Мы жилистые!
— Скоро заявится наш Сергейка-воробейка, — с нежностью в голосе говорит Маша, и разговор заворачивает на другую тему.
— Светланка у нас к труду привычная, и всё у неё в руках горит. Квартирка хоть и маленькая, но как игрушечка. Дочка — чистюля побольше, чем я. У нас завтра суббота, Вась? Ага, суббота… Приедет Светланка, вот вы повидаетесь хоть раз за столько лет. Тут и езды с Могилёва какой-то час. Не нравится мне, что она стала домоседкой. Ни кино, ни теятру не любить.Я, мама, своё отгуляла, для Сергейки буду жить. Вот и мы теперича для Сергейки живём…
На последних Машиных словах в хату буквально врывается краснощёкий от мороза мальчик, по привычке зашвыривает в угол под вешалкой свой заплечный рюкзачок, туда же летит и курточка, и вдруг, увидел за столом незнакомого дядю, он останавливается среди хаты, вопросительно смотрит на бабушку.
Гость встаёт из-за стола, подходит к Сергейке, одетому в тёмно-синюю форму с красным галстуком, подаёт мальчику руку, как взрослому, и говорит:
— Я — дядя Виктор. Из Москвы. Приедешь в гости ко мне в Москву?
— Не знаю, — нерешительно мямлит Сергейка, стесняясь гостя.
— С дедушкой приезжайте обязательно! Ты, Василий, в Москве бывал?
— Не случалось. Я, знаешь, — хохотнул Василий, — как телёнок к тычку, к дому привязан… Вот с крышей управлюсь, ежели кто подмогнёт, дык обязательно заявлюсь… Махнём усим семейством Демидовых к тебе, Виктор, встречай гостей. Хыть успомнить шо будеть. Поедем, Сергейка?
— Ага, — уже смелее отвечает внук, которому дядя Витя сразу понравился.
— А теперь держи подарок, — дядя подходит к Сергейке и подаёт мальчику большую белую коробку, на которой чернеются большие нерусские буквы.
— Вот возьми. Открой сам и посмотри.
Сергейка открывает коробку и замирает от радости: в коробке лежат кроссовки, да такие, о которых он мог только мечтать и которые ему могли только разве присниться — белые-белые, как снег, с тремя красными полосками сбоку, с фирменным золотым теснением сверху задника.
— Ух ты, вот это да! — невольно вырывается у деда, а ребёнок неожиданно срывается с места и пулей летит на кухню с коробкой в руках. Своё мальчишеское счастье он привык переживать в одиночку, тогда ему никто не помешает уразуметь реальность происходящего.
А Виктор не на шутку разошёлся, подходит к Маше и ей тоже протягивает подарок — добротную шерстяную кофту с размалёванной не по-нашему биркой.
— Ой, спасибочко, — рдеет от радости Маша, разглядывая дорогой подарок.
— Такая красивая, такая мягенькая, руки ласкаеть… Дорогая. У наших магазинах таких не бываеть…
На её слова Виктор отзывается незамедлительно:
— Этот подарок тебе Галя с самого края земли привезла, из Канады аж…
Маша айкает и шустренько убегает вслед за Сергейкой: и взрослые иногда ведут себя как дети.
Через минуту она стоит перед мужчинами в новом наряде. Даже Сергейка, вынурнув из кухни следом за бабушкой, любуется подарком и радуется за свою бабулю.
Дорогая и добротная заморская кофта цвета спелого каштана с сероватыми узорами в виде роз на груди и рукавах у плеча сидит на Маше ладно, как влитая, без единой сборки и морщинки облегает не по годам стройную фигуру женщины. Кофта будто излучает мягкий тёплый свет, и от этого свечения Маша словно молодеет.
Василий от удивления аж рот раскрывает, увидев преображённую супругу, и тёплая волна нежности вновь окатывает его, накрывает с головой, острым желанием толкает под сердце.
— Очень идёт тебе каштановый цвет, — замечает Виктор, когда Маша садится снова за стол в подарочной обнове.
— Дык её и не узнаешь, ежели на улице встретишь, скажешь, девушка, разрешите познакомиться, — отпускает комплимент и Василий.
— Хороша, что и говорить… Только зачем так вот тратиться…
— Пустяки, Маша… Это мы как бы вину свою заглаживаем перед вами за долгое наше молчание, — смеётся гость.
— Попробуйте теперь не простить нас с Галей! Ты прощаешь, Сергейка? — обращается Виктор к мальчику, аппетитно уплетающему картошку с огурцом.
— Ага, — кивает головой ребёнок и все дружно хохочут.
И в эту минуту Василий вдруг срывается с места, хлопает себе ладонью по лбу:
— Ах, мать честная! Чуть из головы не выбило! Мне ж напарника менять скоро… Нехорошо получается, Виктор. Мы с тобой как след и побалакать не успели…
— Не бери в голову, Василий, не переживай. Спокойно иди на работу. А мы ещё наговоримся… Я не уеду в свой санаторий, пока с вашим Нестеровым не потолкую… да и с первым секретарём заодно. С тобой сходим… Ты только молчи, не перебивай, а то ты стал больно разговорчивый. И шифер, и всё, что надо, будет у тебя. Это я обещаю поправить…
— Спасибо, свояк…
Не могу взять только в мозги свои, чего-й-то у нас начальники, быдта перед концом света, какие-то алчные стали, норовят урвать поболее, схапать дармового… А на смирного и совестливого плюють, обделяють завсегда. А мы ж вот этими руками усё робим для них, — Василий поворачивает к гостю свои жилистые с почерневшей кожей ладони, будто у шахтёра. На них бугрятся бобом мозоли, наработанные ещё в колхозной кузнице.
— Нас, Виктор, давят они бедностью, быдта уздечкой, усё тяжельше и тяжельше жить. Кругом адны начальники шастають, зыркають. Мы навроде чужими им доводимся, приспособили до себя они нас. Как бы тот струмент — под рукой держуть… Эх, дожить бы до правды, до справедливости обчей!..
— Сергейка, не востри вуха, ешь и не слухай дорослых! Ну ды ладно. Поговорим ещё, а? Пойду и попрошу напарника, хыть он мужик дрянной. Пусть подежурит ночку, я их не раз выручал.
Василий начинает одеваться, а Сергейка с большим интересом наблюдает за дедом, который стал вдруг говорить как-то не так… Не гакает, как раньше, не переспрашивает, и ему не кричат на ухо. Чудеса какие-то произошли с приездом дяди Виктора. Что случилось с его дедом? Схожу-ка к нему на работу и узнаю…
Так думает Сергейка, наблюдая неприметно за сборами деда на дежурство: «Я ему плакат с одним из лучших наших футболистов Олегом Блохиным приколю к стенке в котельной. Он такой красивый на плакате». Мальчик так и не догадывается, что произошло с его дедом.
Подходя к котельной, Василий встревожился: над дверью подвала валил пар. Только собрался ступить на бетонную лесенку, ведущую в котельную, как оттуда выскакивает пробкой Пётр, как безумный взлетает вверх по лестнице и, не замечая Василия, которого чуть не сшиб с ног, ошалело бегает и что-то ищет. Наконец он находит то, что искал, и, встав на колени, начинает отковыривать чугунный люк. Но люк не поддаётся, и Пётр отчаянно матерится…
— Что случилось, Петя? — с тревогой спрашивает Василий, ничего не понимая в действиях напарника.
Только сейчас Пётр замечает Василия, поворачивает к нему бледное и искажённое от ужаса лицо, трясущимися губами лепечит:
— Вася, я не знаю, что делать, вода в котёл не поступает, труба лопнула, заливает… А где перекрыть, не знаю. Знаю, что где-то есть задвижки…
Пётр ещё что-то бормочет, паникует, разбивает пальцы в кровь о стылое железо люка, который примёрз к земле.
А Василий думает: «Зачем-же в колодезь-то лезть? Разве он не знаеть, где аварийная система, чтобы сбросить давление? Вот голова садовая, сдурел совсем, баламут несчастный! Проспал, наверное, босяк, ещё беды непоправимой натворить может. Надо немедленно включить аварийную систему… Трубы замёрзнуть, ведь и до беды недалеко… А на улице мороз вон под тридцать…»
Василий решительно бросается вниз по ступенькам. В котельной ему забивает дух густой удушливый смрад. Пар такой плотный, что за полметра ничего не видно. Но Василию здесь всё знакомо до мелочей.
Наощупь он добирается, держась за стенку рукой, до того уголка за дышащим жарой котлом, где смонтирована аварийная система… Но дотянуться до красного рубильника Василий не успевает. За спиной оглушительно грохает.
Подняв руку к голове, будто защищаясь, он накрывает ладонью полуподковку. В ту последнюю секунду сознания он машинально тянется и зажимает её судорожной хваткой. Кочегара окатывает с ног до головы острой, нетерпимой болью, и что-то тёмное, глыбастое обрушивается на плечи, перехватывает горло.
Последним всплеском сознания проносится догадка: «Взорвался котёл».
Сергейка подбегает к котельной с плакатом знаменитого футболиста в тот момент, когда дедушку на носилках уносят в машину с красными крестами…
Внук не знает, что в большой и доброй, но уже остывающей рабочей ладони деда Василия, густо усеянной маленькими точечками неотмывной угольной пыли, зажата почти игрушечная из серой пластмассы полуподковка — его крохотное состоявшееся счастье…

1982, 1987 гг.
Бобруйск — Минск — Москва