Книжно-Газетный Киоск


ХЛЕБ ДИОГЕНА, ИЛИ ЗАПИСКИ ДВОРНИКА

«Презрение к наслаждению само по себе
Доставляет величайшее наслаждение.»
Диоген

Сначала о колбасе. Про метлу успею. Она рядом. Однажды я услышал, как некий депутат с высокой трибуны изрёк:
— Колбаса — показатель нашего достатка. — Так прямо и изобразил нашу советскую проблему.
А вот если бы мне подфартило выйти на такую вышку, я, наверно, так обратился к народным избранникам:
— Товарищи мои разлюбезные, может, колбаса стала показателем каким-то, а вот мне сдаётся, что мы просто свихнулись на почве этой самой колбасы и в голове у нас полная неразбериха.
Наверно, меня «захлопали» бы, как академика Андрея Дмитриевича Сахарова на съезде народных депутатов.
И как выдержало тогда сердце этого пожилого, умнейшего человека ограниченность и беспредел наших народных избранников?! И мне не простили бы правды-матки.
Только зря всё это. Станьте, как бы, в сторонке от себя да понаблюдайте, что деется на земле славянских предков. И вы увидите, что без колбасы мы признаём себя как бы ущербными, кричим караул, если в холодильнике нет куска сомнительного месива типа «столовая», «прима», «останкинская»… И сам я такой — за колбасой гоняюсь, как за синей птицей счастья. Колбасу дают? Где? Какую?..
Может, мы и не виноваты. Всю жизнь нас приучали чиновные властные дяди к колбасному изобилию. Имена этих дядей покрыты мраком державной секретности.
Колбасные рецепты тоже засекречены — от нас, от людей. Только кошки, от природы, не умея читать и писать — запросто разобрались в этой колбасной филькиной грамоте и отворачивают свои голодные мордашки от этой самой колбасы. Выходит, что они умнее нас — людей.
А теперь давайте пройдём со мной к нашему продмагу. Извините, что очередь великовата — колбасу ведь дают. И я нырнул в гастрономическую стихию, настроив свою терпеливость часа так на два, поскольку в магазине не очередь, а штурмовая колонна. Да и привередничать мне не с руки — в моём холодильнике пусто, как в торбе Диогена.
Через три часа, обалдев от гама и спёртости атмосферы, помятый и голодный, ору продавцу:
— На четыре рубля!
Продавец взвешивает, пишет сумму на обёрточной бумаге, из которой торчат колбасные концы, а мне почти швыряет карикатурный колбасный свёрток. Очередь мгновенно вышибает меня, как вышибают пробку из бутылки. Я отступаю в сторонку почти счастливый, с оторванной пуговицей на пальто, и читаю — на свёртке написано: четыре шестнадцать. А у меня в кармане всего четыре десять. И больше — ни копейки. Вот так история.
И что же делать? Лететь снова к продавцу и просить, чтобы урезала на шесть копеек колбасы? Но поди, сунься… Люди галдят, грызутся между собой, обозлённые дефицитом и вечной нехваткой то того, то этого, громко изобретают такие словесные бомбочки в адрес торговли и народных «слуг», не знающих очередей и, что из моей души выглядывает, озираясь, будто суслик из норы, позорный наследственный страх: не пристроились ли рядышком выхоленные безликие мальчики, выдёргивающие, как в былые времена, наиболее словоохотливых представителей устного народного творчества.
Сколько живу на белом свете — я ничего никогда не купил без очереди.
Очередь — это наш Кощей бессмертный. Кому дано угадать, где спрятана иголка?
Что же мне делать? Подхожу к концу очереди, трогаю за рукав спецовки пожилого мужчину, прошу купить у меня разовый проездной билет за пять копеек. Объясняю сбивчиво, что, мол, не хватает рассчитаться за покупку. Мужчина понимающе улыбается, суёт мне пятачок, а билет возвращает. Я бормочу слова благодарности, направляюсь к кассе.
Теперь уж легче дышать: надеюсь, кассир поверит копейку в долг. У меня дома есть дюжина бутылок из-под молока, я их сдам. Не забыть бы отдать копейку…
Я проворачиваю операцию с бутылками, возвращаю кассиру должок. Кассир мне мило улыбается. И я улыбаюсь. Не жизнь, а сплошные радости.
Радость ждёт меня и впереди, в нашей булочной. Подхожу и вижу: к стене булочной рядом с дверью приклеена зазывалка. Написана она круглым школьным почерком: «Требуится няня заработок сто рублей, дворник — семьдесят рублей в децкие ясли». Нижняя часть листка в клетку разрезана на язычки, на каждом язычке — номер телефона. Я бы, наверное, прошёл мимо, если бы не эти «требуится» и «децкие». Я, как бывший редактор неравнодушен к орфографическим ошибкам. Исправил как мог, шариковая ручка не желала писать на стене. Кое-как всё же подчеркнул ошибки, так делали учителя в школьных тетрадях.
Наконец справляюсь с ролью учителя, читающего сочинение. Улыбаюсь своей невесть чего взбрыкнувшей шалости.
Мне нравится эта булочная. В нашем районе для неё приспособили квартиру на первом этаже хрущёвки, вход в которую прорубили с тыльной стороны дома. Ещё с порога шарю глазами по знакомым полкам, и моя душа улыбается: опять радость! Я вижу круглые ржаные караваи. Их тёмно-коричневые корочки чуть-чуть лоснятся. Выбираю один круглячок с толстогубой трещинкой сбоку и двумя ямочками посередине.
Каравай был тёплый, податливый под пальцем. Я буду ощущать его лёгкое дыхание, еле уловимое дуновение запаха, ни с чем несравнимого. Этот запах всегда волнует меня, будто прыгает в грудь светлый лучик радости.
Я знаю, где берёт начало эта радость при встрече с хлебом: вот мама вынимает из печи деревянной лопатой круглый каравай на похрустывающих высохших кленовых листках, брызгает на него водой из глиняной миски, а каравай в ответ как бы ухает от холодной воды, пыхтя, исходит парком. Потом мама торжественно водружает его на стол под божницей со светлыми и строгими ликами, накрывает разлёгшиеся хлеба домотканым рушником. Здесь они как бы приходят в себя, как приходят в себя любители парилки в предбаннике.
Разве забудешь, сколько ты живёшь, как с хлебным духом обострялось, задевая самые чувствительные изгибы души, сознание причастности к явлению хлеба. Ощущение родства как бы связывает душу воедино с хлебом.
Мне почему-то кажется, что чувство к хлебу, а вернее — чувство родства с ним — сильное и глубокое чувство, которое, увы, дано не каждому испытать, кто ежедневно берёт в руку буханки кусок или ломоть хлеба.
Я убеждён, если у человека при встрече с хлебом это чувство оживает, обостряется, если оно ищет выхода своему взволнованному голосу, этот человек не способен на дурной поступок.
Чувство сопричастности рождению хлеба делает человека добрее, отзывчивее, мудрее.
Однако я допускаю предположение, что кто-то не согласится со мной, если я скажу и больше: чувство к хлебу, несомненно врождённое чувство.
Беден тот, кто лишён этого удивительного чувства, живущего в народной душе, переданного с геном от отца или матери. Родители, живущие без чувства родства с хлебом, не способны осчастливить своих наследников столь редким сегодня, столь бесценным во все времена качеством души — любовью к трудному хлебу как к живому, родному существу.
Это моё личное мнение, я его не навязываю, как не навязываю и ещё одного моего соображения по поводу чувства к хлебу: если в душе человека никогда не возникает чувство родства с хлебом, это человек безродный Иван, душа у него безнравственна. Безнравственна, даже если человек умеет складно говорить о хлебе, о житье-бытье, если порой к нему прислушиваются, считая его авторитетом, примерным по-своему поведению, если однажды ему дали право учить других уму-разуму или указывать перстом, повелевая.
Взять в руки хлеб, чтобы отрезать от него ломоть и утолить голод, и не почувствовать в эти минуты никакого движения-шевеления в груди — что это? Не результат ли духовного несовершенства, свидетельство ограниченности интеллекта?
Такие люди достойны сожаления, души их бесплодны, и общение с ними не сулит ближнему ничего хорошего. Я встречался с такими людьми, их развелось — тьма. От встреч с ними в душе остаётся ощущение, похожее на то, которое испытываешь, когда прикасается к телу что-то скользкое, холодное…
Ах, куда занёс меня мой каравай! Толстогубая трещинка и две ямочки! Ах, какую радость подарил он мне, радость ощущения кровного родства с ним. Я выхожу из булочной и снова вижу зазывалку с моими исправлениями, улыбаюсь своей легкомысленной выходке. В эту минуту ни с того, ни с сего на ум пришла смешная детская дразнилка:
« Дворник, дворник, где ты был?
Я в подъезде мух ловил…»
Что ж, чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало! А встречная пожилая женщина с опаской сторонится, внимательно присматриваясь ко мне, шагающему с глупой, без всякой причины, улыбкой во всё веснушчатое лицо. А ещё в шляпе! Не выдержала, остановилась на дорожке и провожает меня глазами до самого подъезда. Оглядываюсь: угадал… Наверное, нашла меня чокнутым.
Придя домой, я, прежде чем задвинуть тёплый каравай в душегубку контейнера, отрезаю ножом горбушку и жадно, будто явился из голодного края, впиваюсь зубами в шоколадную корочку, откусываю, запивая хлеб холодным молоком.
Я блаженствую, как в детстве, насыщаюсь, и мне ни о чём не хочется думать. А ведь и вправду человек глупеет от сытой жизни. А ведь и вправду, наевшись, ищешь любую возможность, чтобы умственно вздремнуть.
Сто раз прав великий Диоген! Сытость развращает душу человека, порождает умственную лень.
И опять назойливо липнет ко мне детская дразнилка… Будто преследует с умыслом. Отчего память никак не хочет расставаться с крохотным моим приключением у входа в булочную? Уж не судьба ли?
Я задумчиво отодвигаю чашку с молоком, кладу на стол недокусанную горбушку и, будто по чужому велению, по чьему-то хотению, торопливо набрасываю на плечи пальто. В спешке хватаю шапку, обуваюсь и уже по-мальчишески слетаю по лестнице, застёгиваюсь на ходу, почти бегом спешу к булочной.
От нашего двенадцатиэтажного дома, где моя родная тётка, познав жизнь в подвалах, бараках, коммуналках, через сорок пять лет маеты по различным жилищным очередям, наконец, получила отдельную квартирку, булочная рядом — рукой подать. Ещё с полгода назад я игнорировал эту торговую точку, типичную для нашей казённой распределиловки, которую называют торговлей, из-за вечной окаменелости нарезных батонов и ленивой неприглядности продавца.
С осени магазинчик взяла на подряд проворная молодая чета. Булочную не узнать: чистенько, уютно, товар свеж. И зазывать меня не надо, я знаю, что во второй половине дня в магазинчик привозят ржаные — с пылу-жару — караваи, мою слабость.
Я быстро преодолеваю сотню метров, ещё издали примечаю приклеенный к стене листок. Подхожу, воровато озираясь, решительно срывая бумажку с телефонным номером, и сую её в карман пальто.
Дома я звоню по указанному в зазывалке номеру, мне отвечает женщина с певучим голосом… Да, дворник нужен…

И вот я стучусь в кабинет заведующей.
— Войдите, — доносится.
Вхожу.
За письменным столом рядом с окном сидит женщина лет пятидесяти в белом халате. У неё пышные пшеничного цвета волосы, большие карие глаза.
Здороваюсь. Она мне указывает на стул, стоящий у стенки — перед столом. Чувствую, заведующая окидывает меня изучающим взглядом, чуть настороженным.
Этот взгляд мне знаком. Он принадлежит правящей чиновничьей категории, которая сама по себе подбирает кадры и самолично решает: взять или не взять. Мне сегодня хочется, чтобы решение было — взять…
Сейчас о работе дворника я мечтаю, как мечтает конторский карьерист о портфеле министра, так как с предыдущей работы старшего научного сотрудника был уволен по собственному желанию — не сошлись характерами с руководством. И вот уже три месяца не могу найти работу.
Уверен, что эту сидящую передо мной женщину в белом халате, настораживает моё образование и профессия журналиста, её это смущает. Журналист и вдруг — дворник? Зачем пришёл устраиваться на такую работу?
Она, живущая своими снабженческо-выбивательскими заботами и, имеющая довольно туманное представление о жизни творческого интеллигента, никогда не допустит мысли о том, что у сидящего перед ней журналиста вот-вот нечего будет кушать. Она не имеет понятия о его повести, которую писал бессонными ночами и ещё полгода назад отнёс в толстый журнал, да оттуда ни слуху ни духу, а потому, что автор — толкатель никудышный.
Наверное, в её понимании журналисты и писатели лопатами деньги гребут…
Не могу судить, как она подумала обо мне, листая трудовую книжку, но сомнения у неё были, коль сказала: «У меня такого дворника ещё не было… Вы хоть представляете работу дворника? Да и оклад семьдесят. Вы, наверное, столько никогда не получали…»
— Не получал… Но я согласен, — поспешно выпалил я, с ужасом представив новый поворот. Я так устал от этих поворотов. Таков ли ей нужен работник? Уж больно неказист на вид: среднего роста, жидковатого — с брюшком — телосложения, курносое веснушчатое лицо, старенькое демисезонное пальто…
Она ничего не спрашивает. Долго молчит. И вдруг как-то неуверенно говорит:
— Хорошо, я вас беру. Приходил тут один, на полставки просился. Откажу ему… Завтра возьмите направление в санэпидемстанцию у нашей медсестры. Таков порядок, извините… Детское учреждение.
В своём белом халате заведующая больше похожа на доктора, ведущего амбулаторный приём. Не хватает только на шее фонендоскопа.
— Сейчас я вам покажу участок.
Она встаёт из-за стола, подходит к вешалке в углу, набрасывает на халат телогрейку-ватник довоенного образца. Мне нравится её деловитость, энергичная походка.
Во дворе снега почти нет, он сошёл ещё в январскую оттепель. Только две серые, спрессованные оттепелями, горки торчат у крыльца да у высокой железной ограды, которой окружена вся территория.
Мы обходим мои будущие владения, заведующая коротко выдаёт информацию:
— Ваши дорожки вот от крыльца и вокруг парадного здания… и четыре детских дворика.
Я внимательно присматриваюсь к детским дворикам-клетушкам, выгороженным полуметровым штакетником, который раскрашен голубой, красной, зелёной эмалями. Раскрашены в яркие цвета: столики, беседки, снарядики для лазанья деток. Снега здесь тоже нет, но открылась ужасная захламлённость: земля усеяна прошлогодними листьями — грязными и слежалыми.
И жильцы близстоящих домов постарались — повсюду обрывки, обломки, шматки всякой всячины, чем богаты хозяева домов, обступивших своими дворами площадку с трёх сторон. С четвёртой стороны — дощатый забор новостройки.
Заведующая говорит:
— Теперь зайдём сюда.
Мы поднимаемся по бетонным ступенькам крыльца. Заведующая отпирает дверь, и мы входим во флигелёк, пристроенный к зданию справа от парадного крыльца. Здание выкрашено в салатный цвет, выглядит нарядно.
Зато во флигеле картинка ужасная: на полу валяются вперемешку с белоснежными детскими горшками — лопаты, мётлы, грабли, берёзовые веники, старые тумбочки, столы, стульчики. Весь этот инвентарь представлял страшный бардак.
— Нет хозяина, — устало роняет заведующая, будто извиняясь за хаос в дворницкой. Она отдаёт мне увесистый ключ от двери флигеля, говорит «до свидания», поворачивапется к двери и уходит.
Я стою в авгиевых конюшнях расстроенный, но нисколько не разочарованный. Мне даже становится весело.
— Ну, здравствуй, моя детская дразнилка!
Настроение такое, что чешутся руки и я готов идти на штурм следов бесхозяйственности в одном из неприметных и будничных уголков России, но дело не в будничности и неприметности, а в том, что и здесь хозяйничал равнодушно-безразличный пришелец, коими стала богата земля русская.
Такой зимы на своём веку не припомню. Считай, с Нового года не выпадал снег. Почти постоянно дежурила нулевая температура. Дневные оттепели сменялись ночными заморозками.
Синоптики захлёбывались от восторга по поводу столетнего дива, будто они сами имели какое-то касательство к родному явлению природы. А простой пешеходный люд бедствовал от гололедицы. Коммунальщики по давнишней традиции и на сей раз показали полную несостоятельность своих служб: первый раз у них был полный завал в декабре, когда Москву занесло снегом по колено, второй раз — в январе.
Оттепели и заморозки терроризировали народ. Несколько человек убились насмерть, больницы переполнились травмированными с переломами, ушибами, растяжением связок. Государству, а значит, и нам, по карману наносился скрытый удар из районов ведомственных чересполосиц. Почему?
Никого в стране социальная и экономическая ситуация не колыхала, если не считать, что пару раз выступили профсоюзы. Не было в нашем Отечестве органа средь бесчисленных бесполезных органов такого, который сказал бы своё независимое слово по поводу невежественного ведения народного хозяйства. Такой, с позволения сказать, хозяйственный принцип можно, пожалуй, сравнить с той печально смешной ситуацией, которая подмечена народом: за деревьями не видать леса. Мы за лесом ведомственных контор потеряли государство.
Когда, какие державные мужи уразумели сей парадокс?
Вот, скажет кто-то, началось светопреставление: дворник суёт свой нос в масштаб страны… Хитрая приспособленческая лигачёвщина благословила дворника — шуми, митингуй на здоровье, а мы колесо крутим так, как оно крутилось сто лет под телегой. И ты, дворник, и ты, наивный интеллигент, являешься для незыблемой системы, держащейся на кулаке казармы, не больше как звуком пролетающей мухи. Муху в случае можно и прихлопнуть. А пока…
Я — как дворник загораюсь смелыми ревпрожектами, ношусь с ними как с писаной торбой. Мыслю я приблизительно так: кто есть дворник применительно к городскому хозяйству? Самый стопроцентный мусорщик. Мусорщиков только в Москве — многотысячные армии. А по стране? Миллионная армия мусорщиков составляет главную ударную силу ведомства коммунального хозяйства, а вооружение — на грани горевой фантастики: лопата и метла. Метла и лопата — это и есть символы беспробудной спячки министерского технического карабканья. Карабканье благословили госплановские чаегоны, поскольку дворники — самая дешёвая рабсила. Вот она — кружевная вязь бюрократов!
О феврале сказано крепко: «Не в те числа попал, а то бы бычку-третьячку рога обломал!» Грозится, значит. Но у меня подозрение, что эти крепкие слова не о московском феврале сказаны. Нынче февраль в Москве — мокрая курица с выщипанным хвостом. Только ступил по асфальту первых два шага, глядь, а снег — тю-тю, днём с огнём не сыщешь. Кое-где завалялся в теньке, как медведь в берлоге. А на улицах?
Грязно-серые копёшки уткнулись, будто боровы рылами, в грязные лужи задворков, а вдоль тротуаров, особенно в солнечные дни, лоснятся заплёванными жирными спинами отвалы, привалившись боками к коленкам лип, как вдрызг надравшиеся пьянтосы. Какой это снег? Это всего-навсего почерневшие от копоти труб и грязи машин обломки тротуарной наледи, сколотой дворницким главного калибра орудием — полупудовым ломом, на одном конце которого приварена увесистая кила колуна. Это и есть наипоследнее слово ведомственной научно-технической мысли.
К середине марта и этих грязных ошмётков декабрьской снежной лавины не осталось в городе. Небывало шустрая весна обнажила землю, обрекла москвичей на многодневное созерцание своей ужасной неряшливости, легкомысленной нечистоплотности. Открылась неописуемая замусоренность улиц, тротуаров, скверов, парков, дворов и задворков, Честно говоря, противно смотреть…
Погода спутала-перепутала все красивые графики коммунальных служб, и коммунальные службы ударились в ничегонеделания, надеясь на авось и на то, что Всевышний наконец, хотя бы в марте, сжалится над их проклятущей судьбиной и прикроет хоть на месяц всё это рукотворное свинство. Но Всевышний не сжалился, а графики у нас составляются не для того, чтобы их выполнять.
Да и смета расходов под неусыпным бдением Минфина не дозволяла нацеливать заспанную от безделья дворницкую шатию-братию на уборочную суету, а до коммунистического мусороаврала на городских кварталах — далече. Не стыдоба ли?
Заморский эфир зубоскалит вовсю о такой вот перестройки всех наших Мин и финов. И поделом! Ведь сами себе по всей державе нашей устроили дворово-задворные хлевушники, металло-бумажно-древесные свалочные монбланы. Хотите посмотреть на себя сбоку? Утром, к примеру, идёшь по прибранному асфальту, а к вечеру возвращаешься этой же дорогой и спотыкаешься о картонки, пустые пачки из-под сигарет, окурки, конфетные обёртки, обрывки целлофана. И так каждый день. Нет, не грозит ведомству безработица.
Часто я хожу в булочную через двор соседнего двенадцатиэтажного дома, балконы которого обращены на территорию, где посажены деревья, декоративный кустарник. Весной здесь птичий сабантуй, сирень и черёмуха вскипают от полноты зелёной жизни. Но как этот уголок испохабят за зимние месяца! Территория посадок прямо на глазах обрастает мусором. С балконов, окон и форточек летит сюда всё, начиная от продуктовой тары, бутылок, склянок до бумажных разноцветных обрывков и презервативов. Я не говорю уж об окурках и прочей мелочовке… а в доме, между прочим, в каждом подъезде есть исправный мусоропровод.
Да разве только в соседнем дворе живописная свалка? Как бы не так. А не хотите знать, что в каждом, считай, дворе с тыльной стороны дома вечно гнездится табуретный уровень нашей культуры общежития. Не на грустные ли размышления наводят нас подобные, мягко говоря, удивительные явления нашей размалёванной словесами действительности?
А скажут ведь: «Ну и размышляй себе на здоровье, дворник! И вот ты после своих трудненьких размышлений, волнующих душу, постучишься кому-нибудь в квартиру соседнего многоэтажного дома, где под балконом чёрт ногу сломает, да и спросишь, а можно ли так позорить дом-то свой. И в ответ такое услышишь! И никто — ни папка с мамкой, ни дедка с бабкой, ни великовозрастный недоросль — не устыдится даже тогда, когда будет пойман, уличён в непроходимом бескультурье, не попросит прощения за бездумную выходку, не поблагодарит тебя за твою доброту и попытку помочь ближнему взглянуть на себя со стороны, чтобы непременно вспомнил: люди ведь мы!
Я — добросовестный мусорщик. Это, во-первых. А во-вторых, я идейный и с удовольствием машу метлой и работаю лопатой, наводя чистоту и порядок в ребячьем, уязвимом со всех сторон хрупком царстве-государстве, и всегда хорошо думаю о немногословном населении, что осваивает мою территорию. Я всегда пугаюсь, если вижу заброшенные сюда рукой бездумного негодяя — разбитую склянку, планку с гвоздями, обломок ножа или ещё чего-то, что может принести боль моим малышам. Добросовестность и любовь к этим маленьким и трогательным созданиям — моя главная заповедь мусорщика.
Приносить на эту территорию я советую только хорошие примеры и чистые слова — не только по части аккуратности и гигиены, но и в плане постижения будущими представителями нашего общества — доброго и хорошего.
Правду сказывают, что работа перелицовывает, перекраивает на свой лад душу любого человека, прикипевшего к ней. Она как бы вживляет в неё частичку своего содержания, своего мира. Работа как бы вливается в нас, как бы питает нас из своего вечного ключа, незаметно восполняя растраченную энергию нашей души.
Отчего каждое утро, встав с постели, я тороплюсь к окну, чтобы узнать, какая погода? Такого погодного интереса за мной раньше не наблюдалось. Неужели выглянуло в окно незнакомое лицо новой моей работы? Это — точно так.
Я-то дворником стал. А это значит, что ранним, ранним утром, пока ещё тих и безлюден город, мне надобно, если выпал снег, шустренько мчаться в свой флигелёк и выбирать позагребастее лопату.
Не управишься с расчисткой дорожки до людского нашествия на тротуары, через час-два снег так умнут, утрамбуют, припечатают к асфальту, что потом ни на один день привяжут тебя к полупудовому колуну-лому, намахаешься-намаешься аж по самую завязку. Такая вот канитель случается со снежным панцирем. А если днём оттепель, а ночью — морозец? Знай — на утро на тротуарах торжествует гололедица, хоть на коньки или на лыжи становись да катись к метро, трамваю, автобусу. Коль ты сознательный дворник, а не разгильдяй или немощь какая-то, то подшустри и тут: посыпь песочку на скользкий тротуар, чтобы беда не приключилась с ближним и дальним согражданом твоим. Нет, ты не мусорщик, ты — охранитель, душа твоя, дворник — берегиня! Мусорщиком сделали тебя странные скупые люди — казённые плюшкины. А скупой всегда платит дважды-трижды.
Мне нравится шагать по улицам города ранним утром. В эти минуты редко встретишь пешехода, не шастают проныры таксисты. Воздух ещё не намешан на удушливой вони выхлопных труб, от которого к вечеру тупеешь будто колун носишь вместо головы, и нет ни малюсенького желания высовываться из квартиры на улицу.
В моей руке дипломат, в котором — рабочая спецовка. Я иду на работу. Впереди меня, метрах в десяти, энергично шагает по скрипучей пороше молодой мужчина в модной куртке. В правой руке у него красивый радужный полиэтиленовый пакет. Я вижу, как мужчина на ходу опускает руку в карман, достаёт роскошно размалёванную пачку дорогих сигарет, закуривает, а пустая пачка описывает дугу и падает на заснеженный газон перед окнами жилого дома, став мусором.
Дворник-мусорщик потом нагнётся, чтобы поднять её с земли, мусоровоз доставит её на свалку. Один бездумно нагадил — другой — ты ведь мусорщик — убирай: социалистическое так называемое разделение труда, что ли? Карикатура — да и только! Догнать? Пристыдить?
Да разве за каждым пакостником угонишься, если он с детства не приучен к культуре, к уважению труда другого человека? А сколько таких вот несмышлёнышей, у кого внутренней культуры — кот наплакал?
Наверно, я и сам, не задумываясь, порою точно так же поступал когда-то, когда бродил по свету с завязанными глазами, не видел душ людских, расшвыривая налево-направо всё, что оказалось ненужным, лишним, обременительным. Я делал так, чтобы только мне было удобно, а как другим наплевать, размазать и забыть! Логика закомплексованного эгоизмом человека. А ведь жил же столько лет, не зная о том, как дурно выглядит со стороны подобный поступок — результат бедного содержания души. Эгоизм ли это или уровень культуры подленького пакостника?..
Успел. Во дворе ни одного следа. Отпираю ключом дворницкую, переодеваюсь и выхожу воевать со снегом.
Снег неглубокий, мокрый, а значит, недолговечный. Дорожки засыпаны, и я примеряю к ширине одной из них, лопату с двумя ручками, толкая, как тачку перед собой. Лопата скользит легко, оставляя за собой чёрную асфальтовую ленту. Работу я делаю с удовольствием, утренняя разминка на бодрящем воздухе вливает в мускулы свежую струю. Через десять минут мне уже жарко. По носу щекотнула капелька пота. Я иду в дворницкую, сбрасываю спецовку. Понимаю, что моё торчащее футбольным мячом брюшко, выпестованное за столом, не привыкло вкалывать на голодном режиме. Я объясняю ему, что привычка — дело наживное, но мне порядком надоело, когда оно высовывается впереди работящего человека. Вперёд батьки не лезь, а то посажу тебя на диету.
К семи часам, когда вот-вот начнут в доме для дошколят селиться голоса, снег с асфальта убран. Ладони мои горят, ко лбу липнут мокрые кудри. Зато на душе — по-домашнему уютно.
Я стою на заснеженном дворе и прислушиваюсь к голосу, звучащему внутри. Это был голос радости, настоящей радости.
Она поселилась во мне с того момента, когда я без всякого принуждения, повеления, засучив, что называется рукава, пошёл работать.
Надо мной ни тайно, ни явно никто не нависал своей бессмысленной властью. Может, впервые я ощутил, что ни от кого не зависим, что я — свободен.
Я зарабатываю свой трудный хлеб, который не был подвязан к чьему-нибудь мнению, настроению, воли.
Да, мой хлеб дворника был хлебом особым, он был сладким хлебом свободы. Чего мне стоила свобода? Что я потерял и что нашёл?
Потерял я розовые очки и ложный пафос словоблудия. А нашёл я — жизнь…
Работа закончена, а вот и первый гражданин моей республики, важно восседающий в коляске, которую толкает перед собой его мать, уверенно ступающая по чистой асфальтовой ленточке.
Добро пожаловать, дорогой товарищ!
Я забрасываю на плечо лопату, захожу во флигель, переодеваюсь в свой скромный наряд, вид которого так предательски дискредитирует оттопыренная губа левого туфля. От былого хаоса во флигеле осталось лишь моё воспоминание. Каждый инструмент занял своё место. Убраны с глаз долой ночные горшки, целая гора бесполезного хлама. Стало чище, просторнее. И подумалось мне: «Кто же ты, мой предшественник? О чём думал, приходя сюда на работу в захламлённый уголок, к которому ты был равнодушен? Нельзя быть безразличным к тому месту, где ты оставляешь часть себя, потому что это — обман, обкрадывание самого себя.
И — последует страшное возмездие: душа чахнет, её навсегда покидает доброта, чувство любви к матери, Отчизне, сострадание к несчастью и боли ближнего. Инстинкты нависают над тобой как меч возмездия, а страшный меч возмездия — судьба бездумного животного…».
Я запираю дверь дворницкой и иду по своим дорожкам, продолжая вести свой монолог: « Какая судьба привела тебя на самую низкую ступеньку социальной лестницы, откуда вверх в моей родной стране не поднимаются, будь ты семи пядей во лбу? С каким настроением ты возвращался домой и испытывал ли хоть раз радость от исполненной работы? Разве ты не примечал, что после « бери ближе, бросай дальше « труда всё как бы преображалось, светлело, молодело.
Ты уже не ответишь. А мне страсть как хочется услышать, что бы ты мне сказал. Не тебе нужен он — ответ этот, а мне. Ответ, если хочешь нужен вот этому краснощекому карапузу, который оседлал папу, твёрдо и уверенно ступающего с дорогой ношей по дорожке, которую подготовила заботливая рука другого человека…
Очевидно, ты, мой предшественник, мог быть бы иным, иным бы путём прошёл по жизни. Но ты, наверно, в начале своего пути держался против течения, потом выбился из сил и тебя понесло, завертело, как вертит водоворот. Это называется, ты стал халтурить, как это делают многие, громко осуждая халтуру, чтобы на завтра снова халтурить. Халтура привела тебя к бездумности, приобщила к вину, толкнула к бессмысленному потребительскому существованию, разгильдяйству. И что было потом? Ты потерял право зарабатывать квалифицированным трудом, от твоей халтуры отказались… В дворниках можно было продолжать халтурить. Ты был мусорщиком, подметайлой. И я такой же подметайло…
Но я не опущусь до халтуры. Правда, и меня, и тебя благословила на примитивную метлу такая же, как и метла, примитивная ведомственная система. Ей выгодно, чтобы я был бездумным мусорщиком, как и ты, мой предшественник. Ей выгодно эксплуатировать нас восемь безрадостных часов за нищенскую оплату. Как человек дна я — мусорщик, ты — подметайло, выгодны тем, кто породил бесплодные системы, ведущие в тупик.
Мы жили и вечно всего боялись, боялись спросить у чиновников, может ли мужчина на семьдесят рублей в месяц содержать семью, не имея на стороне халтуру? А дворнику отвалили щедрые министры аж семьдесят целковых.
А спроси сегодня, почему ведомство установило именно такую, а не иную ставку, никто не ответит, все будут пожимать плечами, кивать на кого-то.
Вся наша система не за людей отвечает, а за показатели. В министерской конторе не волнуются, что сегодня, как и вчера, многочисленная армия страны — это не дворники, это чернорабочие свалок, мусорщики. Качество кадров известно: алкаши, пенсионеры, случайные совместители вкалывают за мизерный прироботок, на который нормально существовать невозможно.
Кроме того, разве мысленно с таким ущербным войском хоть кое-как управиться с прорвой снега, с пудовой наледью, действуя колуном, метлой да лопатой? Грустно, но тротуар в зимнее время стал для прохожего врагом, врагом по вине коммунальных контор. И ни защиты, ни управы не найдёшь.
Весь март — свой второй дворницкий месяц я каждое утро охотно хожу к своим деткам. Мои дворики стали картинками, хотя я отдаю своим мусорным делам два-три часа в день. В табеле мне заведующая ставит восьмёрки. Я наслаждаюсь свободой.
В марте в коммунальных и мусорных конторах ведомства полная спячка. Нет для таких контор такого показателя как — культура. Культура улиц, дворов. Планируется ими всё, только это всё не связано с человеком. Показатели накручиваются в каком-то странном отрыве от человека.
На улицах, скверах, во дворах меня всякий раз поражает откровенной неряшливостью крикливая свалочная мозаика. Повсюду под ногами мельтешат разноцветные конфетные обёртки, окурки, спички, спичечные коробки, папиросные и сигаретные пачки, магазинные чеки И во дворах сам чёрт ногу сломает: валяются голубые и красные агропромовские пакеты, обрывки полиэтилена, бутылки и склянки, консервные жестянки, тряпьё, стопки рваной обуви и всякая другая всячина, выброшенная самим себе под ноги.
И эта наша с вами — культура. Странные пакостники, не правда ли? Здесь ведь живут и вот так сами для себя стараются…

Два мальчика — один — повыше ростом, ему лет семь-восемь, второй — пониже ростом — разбивают камнем бутылку. Стараются разбить на мелкие осколки. Такова, как я понял по этой живой картинке, у них задача. Стараются… Правда, один, который пониже ростом, стоит в сторонке, подаёт советы.
У бутылки толстое стекло, она из-под шампанского вина. Работа мальчишек — жестокая бессмысленность: битым стеклом усеян почти весь детский дворик.
Мальчики, наверное, с соседнего двора, перелезли через ограду и, наверно, не в первый раз здесь, специализируются по битью бутылок и других склянок: битого стекла я перетаскал уже целый воз и маленькую тележку.
Подхожу к шалунам и спрашиваю:
— Мальчики, помочь вам?
— Не-е, — отвечает старший, только что со звоном расколотивший часть бутылки крупным булыжником. Он не успел ещё искрошить всю посудину на мелкие кусочки, но, как мне показалось, с моим появлением что-то ему тюкнуло в сознание: дело-то дурное… За камнем мальчик больше не нагибается. Как-то бочком отступает шаг-другой от меня, молча поворачивается к забору и намерен убежать, напакостив мне. За ним тянется второй.
— Мальчики, погодите, — спокойно и доброжелательно говорю я. Они остановились, повернулись, как по команде, ко мне. Я продолжаю:
— Вы здесь часто гуляете? — спрашиваю.
— Часто, — отвечают мальчики вразнобой. Я подхожу к старшему:
— Как тебя звать? Меня дядя Ваня.
— Меня Вова… а это — Максим.
— Вова, знаешь, что я хочу спросить у тебя? Скажи, ты не любишь, когда тебя в школе на школьной линейке критикуют ребята?
Мальчик молчит, не догадываясь, к чему я виду разговор. Я похлопываю его по плечу:
— Можно, я тебя покритикую, а ты пообижайся на меня!
— Можно, — тихо роняет Вова, тайком зыркнув на раз-битую бутылку.
— Представь Вова, что ты идёшь по дорожке, где битое стекло, спотыкаешься на осколки, Они впиваются больно в руки, в лицо, течёт кровь… А что если на завтра вот здесь споткнётся маленькая девочка, скажем, твоя сестричка?
— У меня нет сестрички…
— Хорошо, пусть чужая девочка, но разве тебе не жалко её будет, разве ты хорошо подумаешь о том, кто набил стекла?
Мальчик молчит, опустив голову. Наверно, он не ожидал, что я скажу:
— Я сейчас принесу метёлочку, совочек и ведро, а ты всё подметёшь и ссыплешь в ведро. Хорошо?!
— Ага…
После того, как всё было убрано Вовой до единого стёклышка, я говорю мальчикам:
— Вы приходите сюда играть в субботу. Я буду кос-тёр жечь, картошку испечём…
— А когда? — загорается Максим.
— Приходите часов в пять после школы, — говорю я.
Мальчики идут к ограде, где меж согнутых прутьев угадывается давний лаз… Пусть остаётся, лишь бы поверху не лазали. Ведь тянет их, сюда, где попросторнее, чем во дворе дома. И где можно порезвиться и пошалить в сторонке от родительского глаза.
В субботу днём я славно помахал не только метлой, но граблями и лопатой. Сгрёб и отволок на дальние подступы к территории десятки куч прошлогодней листвы и разномастного мусора, заброшенного с соседских дворов. Рядом с забором кое-где протоптаны дворовые дорожки, поэтому кто-то из жителей несёт что-то ненужное, и швырь за ограду. А за оградой –детки гуляют…
Территория моя — больше гектара — была засажена дикорастущими деревьями и кустарником. Земля — плодородная целина. Приложи к ней свои руки толковый садовод — не узнаешь уголок. Сад будет гнуться под тяжестью плодов. А если посадить кусты смородины, крыжовника, малины, то и радость, и польза великая деткам.
Да только не увядать этому уголку чудес, пока такие, как я будут состоять мусорщиками при министерских конторах, существуя на жалкие гроши. Специалиста или просто работящего человека с крестьянской жилкой нищенским окладом сюда не заманишь.
Зашёл перевести дух в детскую беседку, сел. Отсюда все дворики видны как на ладони. Вижу, что у тополей набухли почки, пробилась первая травка. Вижу, как к забору подходит мужчина в спортивном костюме с белыми лампасами на брюках. На плече выгибается рулон ковра.
Мужчина ловко перемахивает через ограду, крупными шагами уверенно идёт к детской перекладине в одном из двориков, где я отдыхаю в беседке, набрасывает ковёр на перекладину и начинает выбивалкой выколачивать пыль. Что это? Недомыслие? Ущербность интеллекта? Безалаберность? Видать, всё вместе…
По папиному примеру шустро перемахивает через ограду мальчик лет десяти, а между прутьями протискивается девочка лет четырёх с куклой в руках. Мальчик подходит к отцу, берёт у него выбивалку и начинает помогать родителю.
Родитель, достав размалёванную пачку сигарет «Ява», закуривает, спичку роняет под ноги, а пустая пачка из-под сигарет летит чуть ли ни к моим ногам. И только теперь он замечает меня, наши взгляды скрещиваются. Взгляд у него нагловатый, глаза — навыкат, большие. В них ни тени смущения. Будто ничего не произошло: пускает дымок, забавляется. А что? Так и впредь будет!
— Нет, не будет!– решаю я. Во мне закипает гнев против папы — балбеса, подающего худой пример чадам своим.
Молча встаю, подхожу к мальчику, беру его за руку:
— Пошли, мальчик, я что-то тебе покажу.
Подвожу его к пустой сигаретной пачке, что валяется у детской беседки, объясняю:
— Эту пачку только что бросил твой папа. Подними её, пожалуйста, и скажи папе, чтобы он не сорил.
У мужчины аж отвисает челюсть, он явно не ожидал такого поворота. Я наблюдал, как он спрыгивает с детского столика, куда он залез с ногами. Вижу сообразил, что к чему, молча берёт у сына пустую пачку, засовывает её в карман спортивных брюк, потом скатывает ковёр и уходит, не оглядываясь. А за ним бредёт его сын, а девочка всё ещё продолжает играть в песочнице.
Понял ли? Оставил ли след в его душе урок элементарной педагогики? По поведению папы-балбеса чувствую, что дорожки наши встретятся на этой вот площадке… И не ошибся.
Я его увидел через неделю. По старой привычке он перемахнул через ограду, а его Маленькая дочка протиснулась между прутьями. Я сдержался.
Когда мужчина возвращался назад, оставив дочь в садике, я встретил его. Как раз в тот момент, когда он перешагнул штакетник дворика.
— Здравствуйте, — сказал я.
Он даже вздрогнул от неожиданности, здесь ему никто никогда не чинил помех, моему предшественнику всё было до лампочки. Мой «знакомый» не стушевался, презрительно хмыкнул и молча обошёл меня стороной. Мне оставалось послать ему вслед:
— Ещё раз встречу вас у ограды, будете жалеть!
— Но я опаздываю! — остановившись, сказал мужчина.
— Это не имеет никакого значения. Надо ходить там, где ходят все нормальные люди. Вы подаёте дурной пример своим детям… И не только своим, — выдал я ему. Пускай поразмыслит.
Он не удостоил меня ответом. Подошёл к ограде, легко вскинул своё спортивное тело и спрыгнул во двор.
Очутившись на самой низкой ступеньке социальной лестницы, о которой у нас никогда не принято было говорить, я увидел окружающий мир в несколько ином освещении, чем раньше. Пороки общества я увидел как бы в натуральную величину. Они как бы сбросили передо мной ряженый наряд.
Я не раз переживал за последнее время остросюжетные ситуации, затяжные конфликты. Все мои конфликты с чиновничьей антинародной системой происходили из-за моего неистощимого оптимизма, моей веры, наконец, в перевес сил духовности над бессилием и бесплодием скудоумия.
Однажды необъяснимо и нежданно в мою голову втемяшилась дерзость: записаться на приём к министру.
Вкусив дворницкого полунищего хлеба, а с ним изведав духовную независимость и свободу, я почему-то решил попытаться убедить своего самого высокого начальника разогнать свою коммунальную контору, ликвидировать систему бесполезных центральных контор. Спутанная казённым формализмом, вся ведомственная система держит нас мёртвой хваткой в плену стереотипов и догм. Она погубила не одно поколение совестливых работящих людей.
В шестьдесят неполных лет ушла из жизни моя мама, работавшая все годы от зари до зари и так ни разу не наевшаяся вволю, измученная постоянными недостатками и скудностью быта.
Мне её безысходная бедность теперь стала понятной до мельчайшей чёрточки, я как бы изнутри взглянул на мамино полное социальное бесправие, на её ежедневный героизм и стойкость, с которыми она упорно преодолевала свою вечную семейную проблему — накормить детей.
А нас было трое — школьники. И я сегодня, как бы получив от мамы по наследству непреодолимую бедность и равнодушие государственно-чиновничьей системы к рядовому труженику, отчаянно стараюсь сводить концы с концами, но старания мои безуспешны. Я только поражаюсь: как она умудрялась управляться с мизерным бюджетом, чтобы мы не голодали, не ходили в отрепьях?
Мама получала по нынешнему курсу двадцать восемь рублей в месяц. На эти деньги можно было купить буханку хлеба, килограмм хамсы, два килограмма картошки, пятьдесят грамм сахара. А жиры, а витамины, так необходимые детскому организму? А на какие деньги обувать, одевать, за угол платить? А тетради, книги? Много семей посёлка, где мне доводилось бывать, жили не лучше нашего.
И сегодня за чертой крайней бедности в нашей стране десятки миллионов людей. И это всё — социализм? Безнравственно считать общество социалистическим, где миллионы обездоленных граждан, где антинародная политика чиновников, провозглашающих экономический прогресс такого сомнительного социализма.
Спасибо, жизнь, за бочку Диогена! Отсюда я увидел нищету, но не такую страшную, в которой жил простой народ, а нищету духа фальшивых временщиков, барабанящих с трибун о неуклонном росте народных «реальных» доходов.
В нашем рационе на мамин неполный рубль (копеек девяносто в день) никогда не было сдобы. Мы не видели на столе колбасы, сыра, сметаны, творога, мясных и рыбных копчёностей, фруктов. О чае, кофе и какао я узнал, когда был студентом. Рассчитывая и ведя наш бедняцкий стол, мама, как я теперь постиг эту арифметику нищеты, часто вылезала из своего жёсткого лимита, считая каждый денёк до получки, сама себя наказывала за «транжирство»: не садилась иногда с нами за стол, ссылаясь на то, что уже поела. Мы верили ей до тех пор, пока однажды я не застал её на месте обмана…
После обеда, когда мы с сестрой ушли в школу, мне пришлось вернуться с полдороги за учебником. Мама сидела за столом и ела. Перед ней стояла алюминиевая кружка с колодезной водой, лежал кусок чёрного хлеба, посыпанный крупной солью. Я об этом рассказал сестре. Больше мы с ней (брат ушёл служить в армию) не садились за стол без мамы.
По сравнению с рублём мамы я зарабатываю в день два двадцать. Но мой стол питания почти не изменился: в магазинах дефицит продуктов, поэтому их часто приходится покупать втридорога. Правда, к нашему прежнему детскому рациону я уже иногда могу себе позволить купить сыр, колбасу, сметану, фрукты. Колбасу, правда, беру дешёвую.
Как сообщила однажды «Литературная газета», что кошки отворачивают свои хитрые мордашки от агропромовской колбасы, а другой-то нет! А мы вот терпим, рады и этому бываем. По большим праздникам я разрешаю себе на стол и ещё кое-что, о чём мама и не слыхивала. Я часто вылезаю за рамки лимита и чувствую, что скоро поплачусь за своё экономическое невежество: левый туфель всё больше разевает пасть, а ремонт самый пустячный будет стоить не меньше моего дневного заработка. Где же выход? Надо срочно урезать ежедневный стол…

Собираясь к министру, я ничего не намерен был просить лично для себя.
Помните, как сказал Диоген, когда к нему обратился Александр Македонский, предложив облагодетельствовать? Он гордо произнёс:
— Отойди, не засти Солнца!
У министра я бы спросил только, как он представляет жизнь рабочего человека на семьдесят рублей зарплаты в месяц, если сегодня на Семёновской площади продавали минторговскую черешню по шесть рублей за килограмм.
Но я-то ещё богач по сравнению с теми миллионами бабок и дедок, на плечах которых в войну мы выстояли. Как же им приспособиться к теперешней жизни? Собираются повышать пенсию. А сколько раз вы себе понижали? А посмотрите на город, — сказал бы я высокому начальнику. — Разве так позволительно к земле народной относится? — Земля должна плодоносить — вот её предназначение — и в городе, и в деревне. А ваши службы превратили её в бескрайнюю свалку мусора, вместо садовника и толкового специалиста содержите мусорщиков и подметалов при дворах. Не дорогое ли это расточительство?
Я был оптимист и верил в диалог. Диалог не состоялся. Министру не захотелось иметь дело с дворником-мусорщиком. В конторе работают по показателям. А разве нищенская моя жизнь — показатель?
За три майских праздника многочисленные декоративные растения на моей территории превратили детские дворики в настоящую свалку-мусорку после своего весеннего цветения. Всю землю усеяли бордовые червеобразные гроздья, лепестки, обрывки зелёных нитей, пригоршни мелкого зелёного горошка. Я за два часа так накувыркался с метлой да лопатой, что с бровей моих капали капли пота. Остановился дух перевести. А тут вижу, как из-за угла дома выскочил высокий седовласый мужик с бледным лицом столоначальника.
На нём была белая майка, спортивные брюки с яркими лампасами. Столоначальник направился к стадиону, прижимая к груди для нагрузки две гантелины. На его лице поселилась решимость покончить с брюшком, которое под его майкой колыхалось, как студень в мешке. Мужик убегал от самого себя, не разумея всей бесполезности свершаемой работы: накапливая жирок и наслаждаясь сытными кусками, транжирил добытое не своей, а трудовой рукой. А теперь транжирит энергию, избавляясь от жировых наслоений. Небесполезный ли сизифов труд — выдача в воздух бесполезной энергии?
Нет, это не толстяк бежал. Это бежала сама наша система. Бежала от себя. Но далеко ли от себя убежишь?
А что на это сказал бы Диоген Синопский?*

1989 г., г. Москва

________________________________________________________
* Диоген Синопский жил в 3 веке до н. э. — древнегреческий философ. Практиковал крайний аскетизм. Называл себя гражданином мира. По преданию, жил в бочке.
Диоген стал для потомков символом свободной личности — ни перед кем не пресмыкающийся, сумевший свести свои потребности до минимума, чтобы остаться гордым и независимым, навсегда свободным.