Книжно-Газетный Киоск


Юрий Казарин



БОЛЬ

книга стихотворений




* * *


Только увижу тебя — сразу заплачу.
Целый день плачу и пью небесный рассол.
Трогаю свои руки — плачу.
Трогаю воздух — плачу: он горек и умирает
от горя, если не трогать его.
Птица летит рядом и смотрит
тебе в глаза. И всей тайгою
трещит стрекоза. Не смотри на неё —
заплачешь. Посмотри на неё —
заплачешь. Душа тайги
хочет увидеть тебя —
и заплакать.



* * *


Лицо земли, лицо небес —
лик пустоты, мороза полный,
изрезан леской рыболовной,
как паутиной этот лес,
продутый звёздами навстречу
глазам, где карий перелом,
и губы, брошенные речью,
дрожат, натянутые льдом,
и слышно песенку овечью,
почти — от горя — человечью,
последней болью о живом.



* * *


Страх вырастает в ужас, чтоб испариться,
дьявола пот с серебром, золотая водица,
трогает глину лица твоего:
птица вспорхнула — и нет ничего.

Нет пустоты — только ужас окрест,
сколько воды утекло: этих мест —
и домов, и заборов, и неба —
не хватает душе, только булка зелёного хлеба,
плесень хлеба себе закусила края —
это ныне судьба неживая моя
и твоя.



* * *


Лес обнимается с лесом — насквозь:
ветви вошли в темноту,
крест прижимается к кресту.
Слово несказанное запеклось.
Горько во рту.
Горько рыдаю дома,
вырванным горлом пою —
кровью, без голоса, и невесомо,
словно в печи у огня на краю
дыбом восстала солома —
я её утром допью.



* * *


Песня молчала, звучала, молчала
и повторялась чужой тишиной,
и начинала сначала:
не расставайся со мной.

Чуешь, иные молчат времена
или поют, умирая:
это из моря растёт тишина
вся, как ладошка, сырая
от слёз…



* * *


К.

Деревня пролетает сквозь глаза и слёзы,
окно вагонное болит и льёт морозы,
душа качнётся и допьёт свои страданья,
и надвигается иное мироздание,
двойного дикого стекла иное зренье —
короче выдоха в себя, стихотворенья,
длиннее музыки иной без слёз и речи,
где руки ветер ледяной кладёт на плечи.



* * *


И ужас тишины, звучащей ниоткуда,
и музыки иная глубина,
тень голоса и песнь — молчание и чудо,
и глина вымыта до дна, —
всё светится, дрожит, сбежавшее от речи,
и тянется к земле и к звёздам, как вода,
и чувствует душа, как выстудились печи
и чередом луна показывает плечи
в деревне счастья и стыда…

И тишина, как дождь, стоит одна
и хорошо над озером видна.



* * *


Вот костерок на пригорке у брега:
кто там на корточках — бог, человек?
Снега набеги готовят побег
глины безглазой и снега:
если вода превращается в снег —
в смерть обращается нега.
Это пейзаж пустоты,
жестов и взглядов лекало:
так обнимаешься ты
с тем, что от жизни тебя отвлекало
и отвлекло:
рыбки рисуют восьмёрки, колечки…

Вспомнит тебя ледяное стекло
речки.



* * *


Сердце дождя в ладошке,
дерево в левом окошке,
в правом — зима,
белого света тьма.

Иней рассеребрится —
трогает бог как птица
кровельный звон куста:
плюшевое ветвится —
ужас и красота.

Между землёй и небом храбрится
новая высота.



* * *


Ты замыкаешь крик ворон,
и слышится со всех сторон
уже не жалоба, а жалость,
и ты, как в смерть, впадаешь в сон,
в иную жизнь, преображаясь:
и плоть, и сердце, и душа
не те, что были, и откуда
доходят думы камыша —
и слух, как птицу, ловит чудо.

Слух вырвет с корнем из небес
и тишину, и тёмный лес,
и голос зрячего верблюда:
опять из "Демона" он здесь,
и по ночам в домах посуда
поёт…



* * *


Алое сердце трепещет в окне —
это кленовый листок с верхотуры
дерева, где умирали амуры,
не помещающиеся в огне:

триста отрывов от ветви одной —
боль совокупная ищет предела,
триста клинков или клён ледяной,
или река размахнулась страной —
и пустоты нагревается тело.

Или душа на закат полетела
мимо себя, стороной…



* * *


Без тетивы, без нити, без стрелы,
без пальцев в золоте мозолей
пустые ветви хлещут о столы
с оттяжкой шороха и воли,
и пьёт вино пустую горстку соли
и это — кровь: как небо солона —
холодная и зрячая она,
и Артемида плачет у окна,
и острие стрелы болит в глаголе.



* * *


Уста земли — растения. Они
еще во мгле, как дальние огни
насущной речи.
Обнимет яблоня за плечи
и белой песней душу обовьёт:
и лепестки фонетики, и рот,
где шорох музыки — и смерти аромат
уже в крови, еще далече,
как Персеид беззвучный камнепад.



* * *


Смертью растенья цветущая вещь —
створки и ящички, ящер узора,
хвост не откинувший, хрястнувший лещ —
так высота прижимает озера.

Пещь усыпальная, дивный комод,
храм уложения тряпок и книжки
не сберегательной, наоборот,
в рифму косую — без дна и покрышки.

Град скрипородный, ресничная верфь,
чудный корабль, растворяющий брюхо,
встал на попа, чтоб древесная червь
изображала извилины слуха.

Домодержваный хозяин судьбы,
да отпусти мои карие очи:
коли окурок охоч от губы —
углем уйти в червоточину ночи.



* * *


Не умирая земля умирает в земле,
злые мозоли золото льёт на ладони,
бездна сердечная боли сребрится в золе,
как голубки на крестьянской иконе.

Это вода:
звёзды повсюду лепёшки очей разложили —
замысел снега, когда он шагает сюда,
шире.

Это вода упирается в землю и пьёт
соки её, или кровь чернозёма и глины
струи свои выгибает и гнёт
небом древесные спины.



* * *


От сокровенных корней до величия
кроны, плодов и ствола
звезды метёт пустота со стола,
а они остаются,
бьются,
хрустальные, в злое сатурново блюдце,
в солнце, в затмение сердца,
в рухнувшие снега,
чтоб не ступала ни мысль, ни слеза, ни нога
в душу твою, где гусиные петли не рвутся,
в душу твою, где топориком машет тайга,
где голубые с каёмочкой чёрной
глаза опускают вороны —
от сокровенных корней до величия кроны.



* * *


Не наклоняйся, господи, к реке —
твоё лицо приблизится: откуда
несёт его движение в руке —
несет его, тяжелое, как чудо.

Чужое чудо, умираешь ты
и продлеваешь влагу ледяную,
выглядывающий из высоты,
переходящий в глубину иную
ты очи ближе взгляда заведёшь
туда, где нет ни слёз твоих, ни взгляда,
и воду — всю — охватывает дрожь,
как небо, ниже снегопада.



* * *


Река отразилась в глазах и остановилась:
дальше куда — в сознанье твоё
или в мышление неба?
Или в точку схожденья тебя,
мирозданья и выше —
туда, где птицы и камни
одинаково вечны:
и те, и другие молчат до тех пор,
пока свет не коснётся их
остывающих спинок
и ладонь пустоты не потянется к ним.



* * *


Мысль вытесняет пустоту —
воспламеняется, ветвится —
и крепнут яблоки во рту,
чтоб божью вымолчать версту
и вздохом не проговориться,
и пустоты ещё глотнуть —
и домолчать, и тьма, как спица,
в иную тишину вонзится
и, огибая Млечный путь,
в своём горенье отразится.



* * *


Мысль отвесна,
потому что ей тесно
везде:
в небе, в огне, в воде.

Быть отвесной —
значит стоять над бездной —
быть частью бездны,
где темнота и свет отвесны.

Мы отвесны,
и снежинки летят из бездны —
чьи-то взгляды:
господи, снегопады…



* * *


Пяти улиток страшные персты
слизнуло с битых стёкол мирозданье —
расставило алмазные кусты,
мучительное чудо увяданья
и всполохи последней пустоты.

Улитки богом сжатый кулачок
уносит твой расширенный зрачок.

И ты с небес глядишь вослед себе
с серебряной улиткой на губе.



* * *


В небе да в чистом поле
дворники сыплют соль.
Рваные раны снега —
вечного печенега
очи болят от боли:
свет отстаёт от боли,
тьма догоняет боль.

Дворник и печенег,
он уважает снег:
сыплет косую соль
в душу и прямо в боль.



* * *


Персты, все десять — тронут купол:
так руки греют над костром
во тьме небес, так держат сферу
прозрачную с иной водой —
живой, как шепот, невесомой.

Две пятерни, две пустоты
легко переливают в третью:
в смородиновые кусты —
они дрожат и пахнут смертью.



* * *


Ветер — и горький, и ледяной,
неба немая часть — ни языка, ни речи,
можно легко отойти от себя далече,
но тишина стоит за спиной
и обнимает твой крик за плечи.

Нет, ещё покричи
громче: все спят, и никто не слышит,
разве что первый мороз в кирпичи
белым дышит.
Дом остынет — станет твёрже сосны вода…

А умрёшь — не молчи,
не молчи никогда.



* * *


Молчанье наперёд и отступленье речи,
и пустоши небес, и вымахи полей,
дерев и звёзд невидимые встречи —
всё медленней, смертельней и светлей:

и пустоты пылает говоренье —
созвучий и времён, и гибели, и мест
парение стихотворенья —
такие паузы окрест.

И звёзд касается деревня…



* * *


Войти в окно, войти с поклоном
и, лбом уткнувшись толоконным,
в стекло, отсечь стеклом оконным
иные лики от стекла,
и заслонить лицом — сирени,
их свет из живородной тени —
и усмотреть себя: старик,
весь состоящий из растений,
к себе, отцветшему, приник
сквозь снегопады поколений.



* * *


Когда бы мне зашили рот,
иглой цыганской и суровой
стянули нитью: — что поёт
во мне зимой белоголовой,
мычит и плачет, и дрожит
беззвучно, медленно, навзрыд —
и соловей, и конь соловый,
и светлый волк, на всё готовый.

И дождь по-русски говорит…



* * *


Белая-белая реет над морем рубаха
с неба чужого не снег, а его нагота,
ужас — отец неотвязного старшего страха:
крик отовсюду — без слуха, без горла, без рта.

Долго вдыхаешь пространство, а времени мало —
вечности много, и ты остаёшься один.
Помнится, дерево здесь выше смерти стояло —
нет, не осина, а бледная матерь осин.

Нет, не осина, а сын неотвязного сына
в белой рубахе из крепкого снега и слёз…

Или осина…
Без тополей и берёз.



* * *


Ласточка лампочку вывернет, но
не до конца — покуда
свет не упрётся в глазное дно
неба, волны и чуда…

Что лошадиная нервь и дрожь…
Это вода — в кулаке не сожмёшь…
Или ознобы взгляда…

В очи ласточки не войдёшь:
тёмные — гуще сада.



* * *


Почернело небо добела,
в кубике оконного стекла
плавали серебряные свечки,
речка лёгкая текла,
рассыпая сивые колечки,
и шумела, и себя рвала
луковая шелуха на печке —
и двуглавого орла
крепче жеребца вела,
и блистали без осечки
карих капель купола,
раскаляясь добела.



* * *


Дрогнет купол капли дождевой,
в капле бог кивает головой,
отражаясь и в себе, и в капле,
и лучи расходятся, как цапли
белые, и клювы их остры,
и воды высокие костры
полыхают, ударяя в крылья,
и одна лишь капелька бобылья
длится, долетая до стекла,
потому что жизнь твоя прошла,
а за жизнью новая стучится,
как большая медленная птица
в нежный купол божьего стекла.



* * *


Ты вернулся домой, не вернувшись с войны:
слишком много любви и вины
и вина, малосольного с кровью, —
всё пропахло любовью.

Ты вернулся домой:
пахнет маковка детская дымом,
веет лесом и небом любимым,
мальчик мой.

Чистым временем ручки помой —
я вернулся домой…



* * *


Ожиданье съедает жизнь. Устало
время. И отходит, отрывая луну,
как лицо, которого мало,
как воды в азиатском плену.
Не накопишь — как слово — слюну,
чтобы плюнуть в лицо конвоиру.
Дай одну покурить. Дай одну.

Я оставлю чинарик иному миру,
где мой ангел настроил струну
золотую, тугую, одну —
и ласкает плакучую лиру.



* * *


Озеро с трещиной перейду —
детство бросает в дрожь:
слово произнесешь —
дом замолчит в саду.

Любит лед золотые ноги,
ласковые башмаки,
по берегам рассаживаются боги
и, красивые, слушают кровь реки.

Бормотанье пустот, песнь немую
глубины, вспоминающей рот:
дозимую —
а вода разрывает себя и поёт.



* * *


Вздрогнешь — и колышутся серые ночи,
птица большая слетает с прибрежной ветлы:
у глаголов очи —
тёмные, как черника, — светлы.

Серые ночи идут, как семья нерожденных:
это призраки, хвойники, локти горы —
это туман на холодных поддонах:
кто-то идёт по воде, и ведёт за собой коридоры
без единой дыры.

Только стены и стенка, тупик —
так тебе говорит нерождённый язык.

И возносятся сосны, как крик…



* * *


О, не буди меня у черного костра,
где пальчик золотой легко погладил ветку:
я света не видал, как ласточка во мне. С утра.
Дай сигаретку.

Дай темноты и дай огня —
темнее тьмы, светлее снега —
и сумерек мужская нега
не тронет мёртвого меня.

Я обниму себя землей,
и мне легко остаться глиной,
пока сквозь небо, боже мой,
иду походкой тополиной.



* * *


Гр. Дашевскому

Не садись, улетая, на крышу,
не вжимайся в пуховую тьму:
чем тебя я услышу,
чем тебя обниму…

Говори, говори понемногу —
русских гласных колечки крути
и согласные сыпь на дорогу,
чтобы в божьей сияли горсти.

Только губы запомнило слово,
только в снег зарывается взгляд…
Чем увижу себя неживого,
чем увижу себя в снегопад.



* * *


Прорва без боли в тебе как равнина:
по-над обрывом стоим.
Сына отдам тебе. Сына.
Бездна, поговорим…

Сердце во тьму твою окунаю —
не умираю никак.
Жизнь неживая, иная
сердце сжимает в кулак.

Бездну сжимаю в горсти
и говорю: отпусти
сына…
И отвечает равнина:
нам по пути.



* * *


Мякоть твоей беды
дрогнула. И ледяную
наволочку с воды
тёплая жизнь стянула.
И содрогнулась рябь:
рёбра небесной ряби
освободили хлябь,
освободили хляби.
Спи в себя. Говори.
Плачь. Улыбайся. Вой.
Песенку в кровь сотри.
Медленной, горловой
болью на жизнь смотри…



* * *


Деревья гниют, и за час до восстанья
ростков своих нежных и произрастанья
из плоти своей вызывается плоть,
которая землю умеет всполоть
и встать над собою, убитым и мёртвым,
сквозь небо своё, муравьями натёртым,
сквозь кожу свою без червивых ветвей,
сквозь небо твое без лечебных червей,
где тянет зверушка медовое лыко
и плачет богами язык без языка —
и хлещет в лицо соловей…



* * *


Дыши и пой, пропащей музыки сестра:
пусть щели струн дрожат вдоль неба
и клавиши бегут с краюхой хлеба
из раскалённых пальцев, из костра
мелодии иной, мелодии словесной,
мелодии как Бог, или как дождь, отвесной,
и никому доселе неизвестной,
но ведомой тому, кто был немтырь с утра
и до утра.



* * *


Капель не портит, а портачит:
чужого Моцарта подначит,
твои слова переиначит —
млекопитающее плачет,
когда летает и поет
и с мокрой морды слезы пьёт, —
и лапу луже подаёт,
и свет глубинный будет начат,
и пастью станет нежный рот,
или уста,
где глубина и высота.



* * *


Трагическая рамка у воды
уводит звёзды в узкие ходы
налево золотая, и направо
серебряная — женская держава,
упавшая из рухнувшей воды,
настигнутая белым водопадом
с любовью рядом.



* * *


Выгладь стенку золотистой мозолью —
пахнет смертью, мальчиком, мёртвым и синим.
Пустота его ходит и плачет,
может, иисусову боль переиначит —
просто заплачет. Мальчик заплачет.
Просто весь мир переиначит —
и снова заплачет…



* * *


Дерево молчит тебе навстречу
или говорит,
я тебя за деревом не встречу:
слишком жарко в дереве горит,
слишком ярко, ясно, синеглазо,
что такой огонь не обойти:
ледяные кубики алмаза
принесешь в неведомой горсти.



* * *


Голос находит эхо —
чтобы его потерять —
и повториться в нём —
но далеко за смертью.



* * *


Лизнет себя солёная лыжня
и доберется до небесной тверди,
где вытянута детская возня:
возьми меня и отпусти меня,
смерть бытия и бытованье смерти…
Снежок себя погладит против шерсти
до мокрого с пружинками огня.



* * *


Дерева глубина
ходит в лесу одна,
ягоды обивает с веток
твоих, моих —
воздух горчит от них,
мягких и голубых —
в губы берёшь одну —
самую глубину,
чтобы ходить по дну…



* * *


Где море тронет небеса,
дельфины тень ведут, как брата:
зияющие словеса,
произнесённые когда-то.

Ты выговоришь белый свет
почти до снега, до метели.
И смерти нет.
И снегири не прилетели.



* * *


Слышно, дельфины целуют корму —
незатонувшее зданье.
Пусто в дому. Пусто в дому.
Свет упирается лбом во тьму,
как свобода в свою тюрьму —
так неволя и мирозданье
начинают своё страданье
с буквы медленной, с буквы ох,
чтобы эхо звучало: бог,
чтобы эхо взошло — господь —
исцелённые труп и плоть.



* * *


Пустота — это выдох без вдоха:
опускаются звёзды в ладонь
от мохнатого чертополоха
в шелестящий, как море, огонь.

Это влага слезу не отжала
из заплаканных глаз
и по кругу собой отражала
соляной бесконечный алмаз,
и, живая, по кругу дрожала,
словно речью впадало в письмо
драгоценное это бельмо.



* * *


Здесь время не течёт и не стоит,
как пьяная вода у поворота,
где две воды, один объявши стыд,
вливают пламя в медное болото,
и голубые ласточки огня
из шёлка над водою вьются в чашу,
где зрения заточка, визготня
и выдохи земли ещё судьбу пытают нашу.

Не плыть и не лететь, а просто быть
в аду неповторимом
и сквозь себя лететь и плыть
ещё живым, но не любимым.



* * *


То болит, чего нет.
То продолжается, что иссякло.
Это любовь. Или после неё
смерть в сердце набрякла.
Вот-вот обрушится на ручей
божий, прозрачный, ничей…

Сорока стреляет из пулемёта
деревянного
палочками кленовыми.



* * *


Плачет вода, плачет вода,
скоро себя переплачет,
станет как странника борода —
листопадом своим навсегда —
льётся, шумит, умирает вода,
переиначилась, переменилась —
кулаки разжимаются, да
и даруют свободу и милость,
и мальчиков выпускают на волю,
и кулаки выгибают — с вывихом.



* * *


И ангел на плече медовыми
очами раздвинет лес,
и литеры небес готовыми
свечами воспалят бессонный лес —
так начинаются стихи,
их песнопенье по ночам…



* * *


Боже, откуда, куда
ветром повеяло тонким —
бритвочки тоньше, когда,
медленная, в сторонке
острая свищет вода
музыкой, паузой, ветром,
слухом, его километром,
голосом, где музыка спит
и, как рыбёшка, в полоску
шкурку кладёт под берёзку,
музыкой стылой молчит
или во сне говорит.



* * *


Куст крови движется из сада
и сыплет ягоды рядком —
о эта жаркая прохлада:
уже толпой шипит цикада,
ошпаренная кипятком.

И звук у смерти непростой:
под языком дрожит у пламени
безмолвье рыбки золотой,
последний бог летит над нами —
бог, переполненный звездой,
почти пустой —
почти пустой.



* * *


Где неподвижно ходит высота,
уста высокие с пружиной,
проносит воздух мимо рта —
звук осторожный и непостижимый,
но не глухой, с фальцетом и луной,
и падающей в небо тишиной,
и временем за пазухой, со мной.

До сердца выжгло грудь —
и можно медленно вздохнуть
и прикурить от боли
в горячем русском поле…



* * *


Взгляд отражается в облаках —
держит себя в руках,
лоб разминают руки,
в нём отражаются муки
всего, что ещё живёт,
слёзы в подглазьях пьёт,
трогает — не умрёт,
скоро умрёт к закату,
твердые губы брату
не поцелует — сомнёт,
тонкие губы сомнёт
мёртвому брату к закату —
младшему брату…



* * *


Ласточки и стрижи
точат в очах ножи,
словно буханку неба
щиплют и край ножа
клювом сжимают, чтобы
не знать хворобы
мягче земли и глины —
ужаса половины.



* * *


Пространство кончилось. Земля сбежала.
И пустота показывает жало,
неукусимое зрачком и языком,
когда поёшь огромным воздухом,
когда становишься куском
нетронутой вообразимой боли
и вылетаешь в поле,
впавшее чуть свет
в цветы… А поля нет…



* * *


Время вытянется ко мне,
время вытянется во мне,
время мучается в огне,
если время всегда во мне,
время шепчет и говорит,
время шепчет, и всё горит,
всё, что скажет в слезах земля,
то окажется без меня.



* * *


Ходят внутри слова —
кружится голова,
воду роняют в воду…
Как высоко стоит вода,
зная свою свободу…
Камень ударит воду.
Камень уйдет под воду.



* * *


Жизнь, отпусти меня жить,
пока я не помер,
вжавшийся в глину,
жить, только жить,
чтобы протиснуться в глину,
жить, запоминая номер,
впечатанный в спину.



* * *


Прыгнет лягушка — расплачется,
окна откроет свои изумрудные,
чтобы увидеть всё своё драгоценное
зрение. Изнутри. Холодное. Пахнущее
тиной, тоской и небом.



* * *


Завари смерть в каменной чаше —
станет чаша просторнее черепа медведя:
помнишь, как мы целовались, медведь?
Как ты плакал в зубах моих?
Господи, отпусти этого медведя и того,
который ещё хочет жить.
Чокаясь клыками, искры иссекая из клыков,
медведи мои плачут и не умирают
потому, что не хотят жить,
потому что среди немедведей
нет ни одного белого
с изумрудным клыком…



* * *


Больно стоять на ветру. Больновато.
Больно ходить вдоль себя. Больно.
Больновато и больно стоять над водой,
пробегая водой от себя до себя и обратно,
пробегая водой и не возвращаясь к воде.
Больно стоять на одной ноге,
розоватые перья роняя в воду,
стоячую, лежачую и летучую воду.
Не стой на одной ноге.
Не стой на одной ноге.
Не стой на одной ноге…



* * *


Научи меня смерти, научи меня жизни,
научи меня плакать в себя,
научи меня думать смерть,
научи меня трогать себя,
научи меня думать смертью,
научи меня думать собой,
научи меня боли моей,
научи меня быть собой,
научи меня трогать мёртвого себя,
но ещё не убитого —
летящего выше храма,
летящего ниже нуля —
прямо в смерть.



* * *


Дерево выходит из человека легко.
Плачет сначала. Потом шумит
всё разом — так сердце болит
и умирает десятилетиями,
если вообще умирает,
распространяясь в небе, как снег,
сгущаясь в тебе, как мысль,
как чувство,
которые клубятся волнами, дельфинами
и слёзной солью…



* * *


Дерево отошло от себя и оставило тень
лёгкую, еле живую, как день
зимний, крещенский, вечный,
чтобы продолжить белый день
млечный,
чтобы вытянуть себя из себя
вдоль морозца туда,
где давным-давно умерла вода,
и течёт по бокам, по щекам —
от мороза до бога — Кассиопеи.



* * *


Крупа, крупичка и крупица,
ещё не птичка и не птица,
глядь, и сама себя клюёт
и в сердце серое, и в грудку —
похожа, бедная, на утку —
на магаданскую, косую,
покуда я её рисую
уже вмороженную в лёд.



* * *


Имя времени — имя твоё.
Ты на речке полощешь бельё
между небом и сивой водою
с травяной бородою.

И поёшь, утирая уста:
давит в губы твои высота,
тяжелея от близкой разлуки,
словно звуки
выше смерти моей и моста
заломили прозрачные руки.



* * *


И воду серую вспороть
слезою, горечью, страданьем:
свет возвращает миру плоть
и первый снег берет в щепоть —
и плачет зренье мирозданьем.



ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ


А. В. Р.

              1

Обнимешь ли охапку дров
на снежный случай, на Покров —
она сожмется и застынет,
она тебя еще обнимет
и белый дым с небес откинет,
и догорит, и не умрет:
она золой — земли коснется,
целуя корни, и проснется,
и ветвью душу обовьет.



              2

Синицы скачут по ресницам,
насыплю семечек синицам
и сало мерзлое качну
на ледяной и сивой нитке,
и в небе спящие улитки
твою услышат тишину,
и сердце сна, и сердце сада —
гроздь ледяного винограда —
молчит, как бог, на всю страну.



              3

Говори. Говори о простом:
после слова — и Слова не скажешь,
в белом поле на чистое ляжешь
перезябшим крестом
ликом к небу, чужими очами
молодое увидишь молчанье —
золотое над Млечным мостом.