Книжно-Газетный Киоск


Рецензии


Алексей Григорьев. «Рыбы». — М.: ООО «Адвансед Солюшнз», 2010

Поэт Алексей Григорьев живет в Москве, ему 38 лет. Печатался в «Литературной газете», «Вечерней Москве», журналах «Дети Ра», «День и Ночь», «Волга», «Арт ШУМ», многочисленных поэтических сборниках, в сетевых изданиях «Сетевая словесность», «Вечерний гондольер», «Новая реальность», «45-я параллель». Финалист конкурса «Заблудившийся трамвай» (2011). Несмотря на все это, остро чувствуется незамеченность автора — ввиду отсутствия критического разговора о его стихах. Стихи, как мы убедимся, разговора заслуживают.
Название дебютного сборника Григорьева «Рыбы» (М.: ООО «Адвансед Солюшнз», 2010), поначалу кажущееся тривиальным, определяет сквозной сюжет книги. Это именно попытка запечатлеть рыбий мир, что подчеркнуто и пространственной детализацией («под крышечкой небесного бисквита/кипит себе в кастрюльке общепита/теплушечный удушливый мирок»), и мотивами проплывания, и — главное — мучительным поиском соотношения между сказанным и недоговоренным. На обложке сборника изображены две рыбы, смотрящие в разные стороны. Мир, увиденный зрением рыбы, уподобляется «перевернутой чаше», — в роли которой выступает метафора страдания. Переживания лирического героя, однако, вполне человеческие: горечь житейского разрыва, поиски работы, связанная с перечисленным и не только субдепрессия, — для повествования обо всем этом находится по-мужски ироничный, даже бодряческий тон, создать который в равной мере помогают и бытовизмы, и — напротив — лексическая архаизация.

А жизнь вся тут, и все мы здесь,
И пиво есть в серьезных колбах,
И наплевать на зло и жесть
И даже суку Мадлен Олбрайт.

И фитилек горит, горит,
И воск течет за бога ради,
И все, конечно, отболит
И заживет до первой свадьбы.

Декорации заведомо удалены от реально происходящего, но через них (будь то встреча с палачом или переосмысление песни о трех танкистах) вполне просвечивает авторская эмоция и лирическое «я», да и нет намерения их скрыть, — так, слегка подретушировать, чтобы не выглядели слишком назойливыми. В итоге получается конфликт между структурированием неспокойного внутренне пространства — когда вода переливается через край — и стремлением разрушить безразличие этого пространства, когда оно излишне застывает.

Почти декабрь, время оно,
Двенадцать дня, плюс три тепла,
Бредет старушка по району
В рутинных поисках стекла.
И дальше все предельно ясно:
Догнать ее, зайти правей
И топором с размаху хряснуть
По бесполезной голове.

И удивленно вздрогнет тело —
Мол, за какие за грехи?
А что прикажете мне делать,
Когда не пишутся стихи?

В большинстве стихотворений художественный эффект достигается «затишьем перед бурей» — очерчиванием ситуации внешнего спокойствия, грозящем обернуться неожиданной бедой, и его внезапным разрушением. Спокойствие подчеркивается «уютностью», обманчиво-милой домашностью предметного ряда.

Что случится, мне видится именно так:
Зазвонит телефон — кто-то спутает номер нечаянно,
Ты напишешь письмо, закипит электрический чайник,
И часы отчеканят свой самый обычный тик-так.

До беды остается (примерно) еще полчаса.
Пустоглазый октябрь в небе мажет икону без лика,
Я еще не ушел — уничтожим прямую улику —
Сложим втрое листок и отправим письмо в небеса.

Для лирического героя это монотонное перечисление предметов служит средством самозаговаривания, убеждения себя в спокойствии обстановки. Правда, тут есть опасность некоторой предсказуемости: в середине или финале очередного текста, композиционно построенного схожим образом, уже ждешь упоминания «беды», «тикающей мины» или чего-то семантически близкого. В результате прием обманутого читательского ожидания, на который делалась ставка, оборачивается своей противоположностью. Лучшие стихотворения книги стремятся к сюжетной целостности, сочетаемой с парадоксальностью: так, в одном из них чрезвычайно удачно выглядят совмещение религиозных аллюзий («в день родительский — субботу») с метафорой Отца и Сына, перенесенные на реалистическую почву:

В этом парке на рассвете
Без охраны — налегке
Президент Д. А. Медведев
Ходит с розою в руке,

Дарит встречных виноградом,
Отпускает им грехи,

И меня — больное чадо
Он полюбит за стихи,

Денег даст и даст работу,
Купит серого кота —
Пожалеет идиота —
Он ведь тоже сирота…

Эмоция, пытающаяся вырваться из-под контроля, заключена, как в стены аквариума, в крепкие, версификационно и просодически безупречные размеры, среди которых преобладает пятистопный ямб. Вспоминаются слова Мишеля Уэльбека о версификации как «мощном инструменте внутреннего освобождения». В целом — сборник производит впечатление традиционности (в самом хорошем смысле) и одновременно — индивидуальности авторского голоса.

Борис КУТЕНКОВ



Юрий Коньков. «Лепесток». — M.: Текстура-пресс, 2011

Юрий Коньков родился в 1976 году, живет в Москве. Один из организаторов Лито «Рукомос» (2002). С 2009 года главный редактор сайта «ТЕРМИтник поэзии». Публиковался в журналах «Нева», «Современная поэзия», альманахах и коллективных сборниках.
Отзываясь о первой книге Конькова «Ржаворонок» («Знамя», 2010, № 7), Мария Галина характеризует его как «типичного сетевого поэта», а стихи — как «абсолютно герметичные и самодостаточные». Выбор преимущественно сетевого пространства для Конькова характерен — но, по моим наблюдениям, это связано не столько с особенностями стихов, сколько с отсутствием тщеславия автора и нежеланием пробиваться в «легитимные» толстожурнальные инстанции. Себя автор не очень любит позиционировать, будучи известен московскому литсообществу преимущественно выступлениями на поэтических вечерах. Вторая книга «Лепесток» — словно под стать автору: название не претенциозное, небольшой формат, скромное черно-белое оформление. Намного важнее содержание, выдающее в авторе настоящего поэта — еще находящегося в некотором поиске, но уже имеющего сложившуюся и оригинальную стилевую манеру, в которой этот поиск заложен. Новая книга, по моим наблюдениям, стала некоторым шагом — от герметизма к поиску искренности.
Свое творческое кредо Коньков выразил в стихотворении «Больничка» — одном из открывающих книгу.

Барабанщик хренов — больной мечтатель,
Я сижу в тюрьме в самом южном штате.
Я лежу в больничке — на то и ум —
И письмо пишу в санаториум.

<…>

Так что строчки — ложкой по серым стенам,
Облаками в небе, везде, везде на
Голом теле, на деснах, на радужке,
На надорванном старом дрянном движке.

«Движок надорван» — оттого образы намеренно хаотичны, с трудом прибиваются друг к другу, ритмы неровны. Между словами, по выражению самого Конькова, «большая терция». Оттого идет поиск наиболее точного слова, попытка вырваться из «скорлупы» — основополагающим в книге становится мотив заточения. Наплыв образов компенсируется попыткой уместить их в нетривиальный лирический сюжет: в поэтическом мире Конькова — слегка игрушечном, мифологизированном — есть паровозик из Ромашково, а маленький Пушкин «пьет нефильтрованный взвар…». Этот мир построен по таким законам, что в нем даже «черное небо становится хлебом где-то над Даугавпилсом» (и это в стихотворении про Гофмана). Возможности фантазии и версификации позволяют все, кроме главного, — увидеть автора. Самое значимое слово здесь — «тремор», повторяющееся несколько раз и означающее в переводе с латинского «дрожание, колебательные движения».
Это колебание и сопутствующий ему поиск точного слова выражены лексическими повторами: «мимо, мимо, мимо», а солнце одновременно «сиплое, теплое, редкое». «Стихотворение подобно человеку,— писал Заболоцкий,— у него есть лицо, ум и сердце. Если человек не дикарь и не глупец, его лицо всегда более или менее спокойно». Спокойно и лицо коньковского стихотворения — но это спокойствие обманчиво, и колебания ритма выдают обманчивость этой гармонии, иногда подчеркнутой почти искусственной внешней бодростью:

Мой милый друг, печальные глаза,
Не унывай — недалеко до марта.
Пока зима — но под окошком нарты
И густопсовых лаек голоса.

Разрыв лирического героя с реальностью дает себя знать. Получается, что способ примириться с этой реальностью — это дистанцироваться от нее и художественно преобразовать, мифологизировать. Искусство позволяет превратить любую ситуацию в реальную. Но, несмотря на то, что не всегда явлена авторская мотивация, веришь правоте звука.
За этим звуком, за образом автор и идет прежде всего в большинстве стихотворений; гораздо лучше удаются Конькову стихи, которые можно условно назвать «любовными». Их меньше — но именно в них наполненность чувством создает гармонию звука и смысла, а цельность эмоции позволяет прочувствовать атмосферу, самоидентифицироваться с лирическим героем. Тут есть нюанс — в любовной лирике новое слово сказать сложно, оттого стихи Конькова на эту тему палимпсестуальны, — они базируются на готовых формах: то жанр колыбельной, то аллюзия к Пушкину (причем двойная — к стихотворениям «Ты и вы» и «Зимнее утро»):

Мне снилось: Вы сказали «ты»
И — удивительное дело! —
Вдруг стали мрачные пределы
Янтарным светом залиты

Однако индивидуальное содержание автору внести все же удается — стихи живые, несконструированные, рождающие сопричастность. «Колыбельная», на мой взгляд, — вообще лирический шедевр, написанный с особой трогательностью:

Обнимаю, девочка, засыпай в руках,
Нынче пули меткие мимо мимо мимо
Ночь течет неспешная млечная река
В горьковатых пористых черных берегах
Засыпай, воробушек, засыпай, родимый.

Стихотворение рекомендую найти и дочитать до конца — уверяю, не пожалеете. Песня женщины «чиста» — и мир автора, вторя этой песне, очищается от наносного, фантасмагоричного, начинает говорить чистым голосом. Печать герметизма срывается и, по собственному выражению Конькова, «точное слово простеливает навылет». Пожелаем ему двигаться в этом направлении.

Борис КУТЕНКОВ



Фазир Муалим. «И так далее». — M.: Лаборатория деловой графики, 2010

Фазир Муалим, по собственному признанию, знает и любит родной, лезгинский, язык, но на русском заговорил к 12-ти годам. Этот факт не случаен — ибо для начала нужно отметить, что автор представляет срез поэтики, особенности которого обусловлены языковым билингвизмом. В стилистическом плане эти особенности включают в себя неожиданность языковых сочетаний, создающую впечатление «эффекта перевода»; стремление к этнографически «колоритной» метафоре; на просодическом уровне это — особая напевность и специфически восточная музыкальность интонировки, заклинательная ворожба рефренов. Даже при беглом чтении как представленной подборки, так и книг Фазира, бросается в глаза рифменная искусность (свойственная отнюдь не всем русским по национальности авторам) и ритмическая вариативность: в его творчестве можно встретить и восточные формы (газель, рубаи), и верлибры, и силлаботонические размеры.
Свое творческое кредо автор выразил на задней стороне обложки упомянутой книги: стихи как «молитва и способ познания» и вера в «Ученичество» (в скобках подчеркивается синонимичность которого «Учительству»). Эти принципы, проистекающие из увлечения суфизмом, определяют уже содержательные особенности поэтики Муалима: молитвенную искренность и налет дидактизма. Последнее — отнюдь не синоним назидательности: стихи предстают как средоточие накопленного жизненного опыта. Поэтому органично смотрятся у него переводы из Хайяма — как живой диалог с восточным классиком. Не случайно выбранный автором псевдоним — «Муалим» — в переводе с лезгинского означает «учитель».
Примечательно еще вот что: «Бог — у разбитых сердец» (согласно суфизму). И — более того: «Имя и боль на моем языке/ имеют одно звучание» (согласно объяснению автора, «на лезгинском «имя» — «тIвар», а «боль», «причинять боль» — «тIар». Но произносятся почти одинаково, а для постороннего уха даже неразличимо»). Из параллели «мир — страдание» вырастает самоидентификация «Великий Сирота» (так называется первая книга Фазира, и недаром название подборки — «Добровольное изгнание»), а приверженность суфизму влияет на другой немаловажный мотив стихов Фазира Муалима: поиск Учителя, стремление унаследовать духовное знание от старшего товарища. Лирический герой находится в поиске Знания — но в процессе сам делится с собеседником зернами полученных знаний. Надо отметить, что знание понимаемо скорее чувственно, чем логически: поэтом постоянно оговаривается зазор между чувствуемым и рационально познаваемым. Недаром одно из наиболее часто повторяющихся слов в лексиконе поэта — «сердце».

Я выбираю твое сердце
Из всех из ста
Имен и слов.

Так появляются проблески оригинального, истинно поэтического взгляда на мир и на свое место в нем:

Теперь, ну скажем так: на склоне
Мне хочется страстей и страха.
Налей мне истины, мой друг, налей
И облачи во плоть из праха.
И позови по имени, как встарь,
И снова обреки на плаху...
Смотри: из праха созданная тварь
Пытается избегнуть праха.

Метафора дороги, свойственная творчеству Фазира и положенная в название его последней книги, имеет концептуальную обоснованность, — как в смысле личной судьбы поэта, так и суфийской передачи Знания от Учителя к Ученику. Одновременно она указывает на недоговоренность некоторых отдельных фрагментов: стихи тяготеют к цикличности, к собранности в единую мозаику. Многие из них напоминают виньетки, разрозненные мысли; они не то чтобы не дописаны, но подразумевают продолжение, остающееся в авторском затекстовом пространстве. В такие моменты складывается впечатление эпистолярности интонации и разговора с собой, словно бы записываются не вполне еще оформившиеся жизненные наблюдения (определение Фазира Муалима — «неспелые страницы»), — для дальнейшего их обдумывания и развития. Поэт кажется обрывающим себя на полуслове, словно боясь зафиксировать «не поспевшую» мысль в ее непродуманности, процессуальном движении.

А гордыня — это то, что не может существовать в принципе, потому
— это игнорирование Бога. То есть несуществующая вещь, невозможная,
категории «необходимого бытия», по Араби. То есть нечто такое,
недопустимо, но оговаривается, типа: Ах, если бы нам тоже...

Такая форма подачи художественного материала, однако, нисколько не умаляет его стилистической и смысловой ценности: мысль, явленная в развитии и ожидаемом продолжении, позволяет проследить свой путь вместе с автором. Рядом с «виньетками» у Фазира встречается немало целостных, сюжетно и композиционно завершенных стихотворений (см., например, «Когда он называет меня своим другом…» или «Отец построил дом одноэтажный»).
Поэтический универсум Фазира Муалима двойственен: философемы в нем не стоит воспринимать буквально, поскольку каждая из них может быть понята противоположным образом. Как молитвенная искренность органично соседствует с недоговоренностью (проистекающей, вероятно, от ощущения ответственности за каждое слово), так и личное страдание и личное несовершенство не отменяют, а только, кажется, подчеркивают единственность и неповторимость отдельного человека. Мир людской не лишен пороков — но как обобщенная субстанция гармоничен. Чаще всего мотивы гармонии возникают в обрамлении утреннего пейзажа — восход солнца воспринимается как свидетельство незыблемости и предрешенности миропорядка.
В эпиграфе из Дж. Руми, предпосланном подборке, говорится: «Я сказал своему сердцу: “Как поживаешь? Оно ответило: “Увеличиваюсь, потому что, ей-богу, я — дом его образа». Фазир Муалим, разговаривая с Сердцем и персонифицируя его, получает Знание, передает его читателю и сам перевоплощается в Знание. Ответом ему — читательская благодарность.

Борис КУТЕНКОВ