Книжно-Газетный Киоск


Литобоз


Ведущий — Владимир Коркунов

«Любовь похожа на гибель — именно гибель возвращает любви осязаемость…» — сказал Лев Аннинский в предисловии к новой книге стихотворений — избранных! — Анны Гедымин «Осенние праздники» (М.: «Время», 2012). И он же процитировал Инну Кабыш: «Анна Гедымин — это редкий, может, даже редчайший случай в русской поэзии: умение писать в состоянии счастья». Отчасти это правда, но лишь отчасти. Счастье — птица хрупкая, недолговечная, и только если это — счастье творчества, слова Кабыш совпадают с мироощущением автора. Но внутри собственно слов, между букв и — шире — строчек, даже между стихов и циклов (они собраны по годам и предыдущим книгам) — таится далеко не только счастье, а и — пережитая боль, боль тянущая, разъедающая, боль светлая, а также — слепки мира, зарисовки, попавшие в «объектив» поэта, все то, на что отозвалось ранимое, но сильное, чуткое и бережное сердце поэта.

Враждебная, с челкою черной
И взором — острее огня,
Считайте себя отомщенной:
Он больше не любит меня.

Он где-то, он — птица на ветке,
Его не удержишь в руках.
Уж месяц как смолкли соседки
Про губы мои в синяках.

Я знаю, бестактно…
                                   Но вы же
Прошли до меня этот путь…
Как жить? — научите. Как выжить! —
Когда ничего не вернуть…

И если рождается ощущение чистоты, какого-то непонятного, пробирающего до нутра светлого чувства, не стоит забывать, на чем именно все это взращено, какие переживания, перебродив, отравив (возможно!) заставили сказать с такой вот искренностью, с такой глубиной. И понимаешь — она, другая, не отмахнется, а расскажет, возможно, приголубит. Они теперь на одной стороне, их страницы — прочитаны, а им… А что им остается, кроме как выживать?
Совершенно иная интонация и настроение у следующего стихотворения:

Будто видела — помню об этом дне:
Говорили: «Красные входят в город».
Это предок мой на гнедом коне
Мчал за криком своим, разорвавшим ворот.

Победитель! Его не задушит лес,
Не сломают ветра, не утопят реки…
Но другой мой предок наперерез
Выходил — остаться в бою навеки.

Два врага погибли — и две строки
Родословная вносит в свои скрижали.
До сих пор сжимаю я кулаки,
Вспомнив предков — чтоб руки не так дрожали.

Я поповская правнучка и — княжна,
На конюшне прапрадед мой был запорот…
Так — о боже! — что чувствовать я должна,
Если снится мне: красные входят в город?..

Счастье говорите? Но почему такое непонятное чувство в душе, будто прикоснулся к чему-то важному, будто сумел посмотреть на себя (историю?) с разных сторон, под разными углами… одновременно… Или это понимание и есть — счастье?..

В майском номере «Зинзивера» (№ 5 / 2012) — стихотворения Александра Трунина, известного по публикациям в «Дружбе народов», «Новом мире», «Волге» и др. Стихи — необычные для толстожурнального пространства, исконные в смысле русскости, о чем говорит даже название: «Отава августа». Отава — значит, трава, выросшая на месте скошенной в этом же году. Получается, о возрождении речь, или — о жизни, следующей за жизнью.

Детство крутит карусели.
Старость смотрит из окна.
Мы на лавочку присели —
я один и ты одна.

Рядом очередь кривая —
продается молоко.
Я не знал, что жить бывает
так мучительно легко.

Мы прошли крутые даты,
след успели замести.
У дороги куст лохматый
собирается цвести.

В этой зарисовке, кажется, и не сказано ничего, но цикличность жизни просматривается, прорывается в разрывах строк. Детство — старость, а между ними одинокие люди, вышедшие из детства и в старость не вошедшие, и все усматривается с их позиций — дальше по течению стихотворения. Взгляд «старости» из окна или «детства» с карусели был бы иным; и куст зацветший, лохматый, вряд ли был бы замечен; и мучительная легкость жизни — подмечена едва ли. Это стихи сообразные возрасту, где опыт объединяется с опытом и находится в обоюдной гармонии.

Эссе Игоря Михайлова «Хлебников и Платонов» («Футурум АРТ» № 4 / 2012) соединяет несоединимое (как изначально предполагает автор), переплетает не переплетаемое, но, в конечном счете, объединяет: «Как мне кажется, как поэтика Платонова, его прозаическая ткань тяготеет к поэзии, к эпосу, так и Хлебниковская строка вырывается, выламывается из стройного стихотворного лада, сбивается ритм, дыхание, Хлебников скорее прозаик, попавший впросак, ушедший во Свояси…»
Игорю Михайлову вообще свойственна игра со словом, этакое узорчатое плетение; недаром его путевые зарисовки, даже заметки — о нас, грешных, столь часто становятся «Стилем жизни» (рубрика «НГ Ex libris»). Вот и здесь повествование идет не только и не столько о Хлебникове и Платонове, а еще и о Слове, о словах — как присущих разбираемым авторам, так и самого Михайлова, на этих переплетениях подбирающегося к сакральному, тайному смыслу их поэтики.
«…Ни у того, ни у другого почти не было последователей, не было своей школы.
Оба были столбовой дорогой советской литературы. Причем, изначально.
После первых прозаических опытов происходит то, что рано или поздно должно было произойти. Живая плазма платоновского текста натыкается на искусственное сооружение социалистического строительства, развернутого в 30-е годы. И Сталин, прочитав одну из повестей Платонова, выносит ей приговор: «Сволочь!»
Хлебников сгорает в чаду адского революционного пламени гражданской войны, огонь которой он помог разжечь своими же руками:

Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы, с нею в ногу шагая,
Беседуем с небом на “ты”».

Но общность, между тем, очевидная. При всех различиях и Хлебников, и Платонов (равно — гении и — отрицаемые/проклинаемые) были детьми своего времени, и если разительно менялось и искажалось общество, почему не могла деформироваться литература, исказиться (и не факт, что в худшую сторону!) слово? Это единые пределы — языка, этноса, культуры. Только, возможно, — общечеловеческой, более широкой, что мало кем было подмечено. Завершается исследование Михайлова так: «Платонов и Хлебников — две звезды, обнаружившие друг друга в бесконечном пространстве русского космоса, самовитого, сочного русского слова, окликающие друг друга напряженным ритмом биения сердца!»