Книжно-Газетный Киоск


Рецензии


Платон Беседин «Книга Греха»
СПб: Алетейя, 2012

Дебютный роман Платона Беседина «Книга Греха» кинематографичен. По нему можно (и, пожалуй, нужно) снять фильм. Этакие «Карты, деньги, два стола» русского разлива. Славянского, во всяком случае, памятуя о том, что автор живет на Украине. Ну да разница в менталитете не существенна.
«Книга греха» — антилитература, которая только в нашей стране (политкорректнее — в пространстве нашего менталитета) может стать литературой и привлечь к себе критиков и некоторое количество читателей. Наконец, это книга преодолевшая постмодернизм, поскольку постмодернизм актуален лишь тогда, когда общество способно воспринимать и узнавать цитаты, самостоятельно их интерпретировать. Для отупевшего общества (вспоминаем слова Сергея Чупринина о пятистах посетителях всевозможных литвечеров в столице, мигрирующих с площадки на площадку) нельзя «цитировать», как это делает, к примеру, Умберто Эко, каждая цитата которого нуждается — для неискушенного читателя — в сноске и пояснении. Кажущийся парадокс — в «Книге Греха» цитаты льются едва ли не через край, но автор внимательно подсказывает читателю — этот фрагмент оттуда, этот отсюда. Все остается в рамках дозволенного и позволительного для восприятия.
Это ведь еще и граница — литературная и жизненная; граница вседозволенного: и того, что можно описать в пределах пары сотен книжных страниц, и того, что можно сделать в жизни и с жизнью. Грань — опасная, после нее — путь в никуда, самоаннигиляция без права возврата.
И все-таки перед нами литературное произведение, пусть и с ожидаемым катарсисом в конце (катарсис некоторым образом сомнителен, поскольку снижает пафос всеобщего разлада). Сюжет, в общем-то, не столь важен, хотя на нем крепятся мысли и теории. «Эта книга социально симптоматийна — предвещает большие потрясения», — предсказывает Сергей Шаргунов, и все было бы так, если бы большие потрясения уже не произошли — в мозгах, в самом сердце социума. Есть ли у этой дороги — греха, страха и смерти — обратный путь, неизвестно. И не является ли описанное в романе всего лишь (всего лишь?) извечной борьбой между добром и злом, принявшей упрощенную, но оттого более дикую и зверскую форму. Дмитрий Данилов умещает фабулу в несколько слов: «…сюжет построен на остроактуальном материале — достаточно сказать, что главный герой состоит одновременно в тоталитарной секте и националистической экстремистской группировке». Все остальное — внутренняя сторона штампов — акции, множественные убийства «хачей», заражения ни в чем не повинных людей смертельным вирусом якобы «свободы». Все описано с таким смаком, сочно и зримо, что трудно отделаться от мысли, что автор не такой же ублюдок и отморозок, как его герой. Впрочем… ублюдок ли Даниил Грехов, заглавный персонаж романа? Не стереотип ли это? Не герой ли это нашего нового, проязвленного времени, когда героем только и может стать убогий в своем одиночестве, покинутый, брошенный на перепутье судьбы человек? Когда нравственные ориентиры стерлись, лозунг «Все люди — братья!» успешно забыт, а на авансцену выходит озверевшая жестокость?
Литературный ряд привести не сложно, но смысла в этом нет. Действительность подбрасывает аналогичные темы, воплощающиеся в моральном разрушении всего и вся, до чего дотянется воображение автора. Свержение ли это этических и моральных памятников прошлого или рефлексия на окружающую действительность? Вопрос устаревший, бывший актуальным в первой половине 90-х; выживших после «Русской красавицы» Ерофеева, физиологических откровений Сорокина и потоков спермы Пелевина читателей трудно удивить, вернее: этими приемами трудно обратить на себя внимание; они работают только в единстве с идеей. Именно в идеологическом русле стоит искать ключ к тому или иному произведению.
Вполне очевидно, что пути (как вектора) у современной русской литературы как такового нет — отдельные произведения калейдоскопично вспыхивают и пропадают, романа-идеи, романа-символа, да просто романа, который стал бы известным не только в узкочитательской среде — не существует. Герой Беседина — это еще и литературный диагноз (не случайно, он сыплет цитатами как из рога изобилия — в тему и не в тему). И если рассматривать «Книгу Греха» не как историю отморозка с тонкой душевной организацией, а как историю отечественной литературы за последние два десятилетия, трагедия оборачивается трагикомедией, число зрителей которой стремительно уменьшается.
В этом кроется и социальная симптоматика, а оценивать общество отдельно от состояния литературы до недавнего времени было недальновидно. Здесь же примостились и грядущие потрясения, а они будут, и каждый новый день доказывает это. Достаточно оглянуться вокруг — танцы в храме, секс в музее, сны церковников о президенте, межнациональная ненависть, нацисты и фашисты, перемешавшиеся с нами. Два раза, добираясь до Удельной (где мне сейчас выдалось жить), Ваш покорный слуга оказывался в одном тамбуре с молодыми людьми, делающими зигу (оба раза), распевающими фашистские песни (один раз), беседующими с лицами неарийской внешности (оба раза) и демонстрирующими нож от бедра до колена (один раз). Это ли не симптоматика? Это ли не показатель болезни общества? Это ли (прошу прощения) не крайнее проявление патриотизма, когда коренная нация подвергается ущемлению и распаду? Не это ли выливается на страницы книг с полным на то основанием?
Платон Беседин затрагивает темы, болезненные и острые, актуальные и жестокие, и отмахиваться от них, находить метафоры, связывающие роман и литературу (да какие угодно!), значит, видеть односторонне. Общество — это интеграция всех процессов, в нем происходящих, государство — гарант законности и исполнения социальных обязательств, которое оно на себя взяло. И в эпоху, когда социальные обязательства возложены на самих людей (парадокс!), стоит ли удивляться появлению националистической организации, борющейся с педофилами (реальность!), секты, прививающей своим адептам вирус свободы (фантазия автора), людям, которые находят способы выживать в недружелюбном и несправедливым мире?
Ничто не происходит случайно. Неслучайны и социальные потрясения, неслучайна и книга Платона Беседина, неслучаен и Грех, равно обращенный и к истории литературы, и к истории страны. Литература — она отражает бытие, и если разобщенность литпроцесса, отсутствие Читателя и Книги, которая станет новой Библией хотя бы для поколения, — не выдумка, а реальность, значит, так и должно быть. Значит, к этому мы пришли, за это боролись (боролись?), и это осталось в сухом остатке. Не больше и не меньше. Важнее всего — куда нам идти дальше? И вот на этот вопрос я не могу найти ответа.

Владимир КОРКУНОВ



Алексей Витаков «Голоса»
М.: Издательство журнала «Москва», 2011

«Голоса» Алексея Витакова — не просто название книги. В этой книге мы действительно слышим «голоса» — героев стихов, разных, счастливо-несчастных (преимущественно, конечно, несчастных). Но обязательно — обладателей трудной судьбы. Поэт, который, одновременно, еще и бард (и это накладывает свой отпечаток), создает предельно диалогичный мир, в котором на каждое высказывание притаилось другое — читателя, слушателя, автора, когда зримо, а когда незримо присутствующего в тексте и имеющего свой голос.
Кажущаяся разнородность стихотворения «Вверху над росчерком дорог…» на поверку оказывается многосмысловым, но единым полотном. Герои «конфликта»: Бог в обгорелом вертолете и старлей Печорин, решивший сбить «опасного» летчика. Опасного — для него самого. Бог в парадигме стихотворных смыслов может оказаться кем угодно — от пресловутого бога войны, до самого Бога (допустившего войны на земле) и до абстрактного бога — противника, скашивающего тех, кто по одну сторону с Печориным.
Имя протагониста и смыслово-символьный ряд, связанный с ним, тоже не случайны. Отождествление с лермонтовским героем происходит не только на уровне фамилии, но и — дерзости. Некогда похитивший Бэлу нынешний «герой нашего времени» ничтоже сумнящеся подорвет вертолет, и не столь важно, кто им управляет — Бог или черт. Это закон войны, безжалостный и беспощадный. Приказ отдан — и адью.
Так почему, в сущности, Печорин?
Потому, что война — не кончается. Вновь и вновь — от языческих истуканов («деревянное чело») и Харона, который плывет над заревом (то есть локация стихотворения — сама река смерти, в образном, метафорическом ряду) до дня сегодняшнего, кавказских и афганских военных конфликтов, — она продолжается, и законы у нее схожие.
Пехоте — спирт, имперской бронзе — pro vincere, Богу (подбитому, как подбито мироздание, и это еще одно смысловое значение) — обожженное деревянное чело, человеку — автомат, чтобы всадить в это чело последние две пули (или одну в него, но другую — в себя).
Страшно. И тут же пронзительно-нежно, ассоциируясь то ли с колыбельными, то ли с исконно русскими плачами:

Скрип-лип-лели.
Трим-лим-люли.
Пой, теть Поля.
Спи, дочь Юля.

К чему это? Зачем эти отголоски мира, проносящиеся в голове? У кого? Печорина? Бога? Пехотинца, заливающего спиртом страх? Но это — определяющее. Этот контрапункт стиха позволяет оттенить, сконцентрировать взгляд на рухнувшем мире, выделить контрастом. Увольте, да война ли это? Или наша жизнь, где пехота — наши соплеменники, а печорины — вечные бунтовщики?
Те же мотивы — мира и войны, причем войны не обязательно настоящей, но и внутренней, порожденной одиночеством и надетой на колпак конфликта с окружающим миром, проявляются в стихотворении «Емеля». В нем скоморох, с одной стороны — дурак, только и способный, что слово глупо-потешное молвить, да портки снять, чтобы хозяева могли отлупить несчастного, с другой стороны — герой. И отступили монгольские орды, и сложили предание о старике (дурак-то — седой!), который: «солнце ковшом выпивает»; помогая отбиться от захватчиков, выливает на них кипящую смолу. Он — патриот, этот седой Емеля, до рези в глазах (и у себя самого, и у читателя) любящий отчизну. Да кто из героев Витакова — не патриот? Немец Клаус Грим, давным-давно обрусевший и, отбившись от немецких войск, оставшийся в русской деревушке? Тетка Аглая, которую детвора дразнит старой ведьмою, но которой нет и сорока? Он сам, видящий этих «юродивых» героев (или — истинно красивых?), изо дня в день тянущих свою лямку? Кто он, Алексей Витаков? Скрытый за судьбами и образами, ярко и как-то болезненно выведенных своей же рукой (чего только стоит высохший бомж-поэт, носящий крылья под курткой). Он находится между ними, отождествляясь со своими нескладными героями, проживая с ними их жизнь. Иначе нельзя. Не принимая чужую боль, не пропуская ее через себя, попросту невозможно создать такой мир, показать спрятанную в закутках души затаенную эмоцию.
При этом, путешествуя по временам и нравам (которые на поверку оказываются удивительно схожими с нашими, только в другом обличии), Витаков остается поэтом современным. И — одним из самых (если не самым) талантливым представителем поэтов-почвенников, по-настоящему интересным и пронзительным, не прячущим за ура-патриотизмом (или наоборот) скудность мысли. Потому что ему есть что сказать и — показать. Уделяя много внимания сюжетной поэзии, создавая образы и характеры, Витаков раскрывается и как автор любовной лирики. Она сходна по воплощению — на чувстве, на нерве. Психология и подтекст, выход из прямого контекста — отличительные черты его лирики. Вслед за Клюевым, иносказательно описав самое сокровенное, Витаков создает свой образ, акцентируя и переводя внимание на второстепенное, на деталь, за которой кроется самая суть: «Вслед за телами два бокала/ Упали, выплеснувшись в ночь».
Акцент — на бокалах, а стихи — о волшебстве любви. И аналогия «выплеснувшегося бокала» — понятна и применима и к телам. Образ двоякий, многомерный, соединенный с авторской интонацией («тела» — проскакивают с пониженной интонацией, которая возрастает ближе к концу строки — к бокалам; этакое «убыстрение», если немного видоизменить термин Андрея Белого), придающей своеобразие и своеобычность. Метод — полностью отличный от метода Бродского, засушивающего образы (в том же «Я сижу у окна»); Витаков — наполняет их красками, образами, в которых второстепенные — не для галочки, а работают на основные, подчеркивают их, создают волшебство поэтической строки.
Этим волшебством Алексей Витаков владеет превосходно. Вместе с тем на его лирике немалый отпечаток накладывает песенность. Витаков — не только поэт, но и бард, и это сказывается на ритме и метре стиха, на интонации, подчеркивающей ключевые фрагменты (в данном случае — слова) в песне. Это видно. Но видно и то, что в песенном воплощении стихи Витакова теряют часть своеобразия. Слушая песню, невозможно остановиться, прочувствовать образ, распутать нить, связывающую отдельные сегменты стиха. Поэтому ценители Витакова-барда найдут много нового и неожиданного, читая его песни-стихи в «Голосах».
В известном роде — это и некий конфликт. Игорь Тальков настоятельно не рекомендовал публиковать тексты его песен как стихи, не считая их таковыми. В этом плане поэтические произведения Витакова не теряют, а скорее приобретают — многие песни, к сожалению, скрадывают своеобразие лирики, становится невозможно в полной мере ощутить механику стиха, междустрочные истории. Вот и предстают другими, обновленными: молодая старуха Аглая, породнившийся с ветеранами немец, дурак-герой Емеля, вневременной Печорин.
Автор вступления к «Голосам» Нина Ягодинцева отмечает, что книга настроена «на звучание». Это справедливо в отношении песни или декламации, но при внимательном чтении «Голоса» больше призывают к размышлению, к со-пониманию. «Балладный строй» — как точно подметила Ягодинцева — оказывается невероятно современным. Современность — это ведь далеко не заумь и верлибровые формы, — это приметы времени, явные и слышимые (на филологическом и лексическом уровне, поскольку автор не занимается стилизацией) даже в стихах о делах давно минувших.

Владимир КОРКУНОВ