Книжно-Газетный Киоск


Фрагмент: Ромен Гари. Большая барахолка.


Килиманджаро для Леонса

«Большая барахолка» Ромена Гари выходит на русском впервые. Это один из первых зрелых романов французского классика. Пятнадцатилетний Люк Мартен, сын погибшего участника Сопротивления, оказывается в неразберихе послевоенного Парижа. Здесь он находит новую семью – странного старика Вандерпута, Леонса и Жозетту, таких же беспризорников, как он сам, – и начинает новую, полную чудес и опасностей жизнь. Книга скоро выйдет в издательстве Corpus.

Старый Вандерпут жил в большой спальне и спал на кровати под пурпурным балдахином в гербах и коронах. Старикашка с пожелтевшими усами потешно выглядел на этом роскошном ложе, под гобеленом, на котором щекастые ангелы ликующе трубили в трубы. В большой гостиной висело также несколько картин на религиозные сюжеты с изображением, должно быть, римских пап, все они прижимали палец к губам, как будто призывая к молчанию. Вандерпут частенько стоял перед ними, широко расставив ноги, выпятив круглый, обтянутый жилетом с ушками животик, катал между пальцев сигарету и смотрел с симпатией и одобрением. По углам стояли четыре мраморных бюста. «Наши великие классики», – почтительно, но расплывчато, не уточняя, говорил о них Вандерпут, любивший прислониться к одному из бюстов, – ему, видно, нравилось такое панибратство. Был в гостиной и камин, а над ним – огромное зеркало в резной позолоченной раме, но смотреться в него Вандерпут всячески избегал, может, из скромности – стеснялся пышного обрамления. На каминной полке стояли часы под стеклянным колпаком, установленные на спине мощного чугунного быка; бык куда-то стремительно мчался, а часы отставали. Рядом, за ширмой, стояли три дряхлых кресла, вытянув прямые спинки, обтянутые тканью с узорами из королевских лилий; Вандерпут говорил, что кресла относятся к эпохе короля-солнца, и сидел в них с большим удовольствием. На ширме были нарисованы триумфальные колесницы, запряженные львами, воины, почему-то голые, но в шлемах на голове – в одной руке они сжимали меч, в другой трубу, в которую дули изо всех сил, – и крылатые грудастые женщины – эти задирали ноги и били в тамбурины. Вандерпут говорил, что все это изображает славу и что ширма очень ценная. Стол в столовой опирался не на четыре ножки, как все нормальные столы, а на каких-то сидячих чудищ с женскими головами и бюстами и собачьими задами – старик называл их крылатыми сфинксами и кариатидами и, похоже, даже знал, что это значит. В углу стояла позолоченная арфа, иногда Вандерпут садился рядом с ней и с вдохновенным видом рассеянно проходился пальцами по струнам. На всех креслах, столах, этажерках и прямо на полу громоздились коробки, ящики, пакеты; все вперемешку: лекарства с фруктовыми соками, овсянкой и жевательной резинкой.
Парадные комнаты располагались цепочкой друг за другом, и если открыть все двери, получалось очень красиво: пурпур, золото, розовый мрамор, зеленая парча, люстры, свисающие с потолков… и посреди всего этого гордо расхаживал Вандерпут, заложив руки за спину, с окурком во рту, довольно поглядывая на залежи пачек, коробок и банок, – ни дать ни взять король черного рынка, устраивающий смотр своим полкам. Мне он рассказал, что мебель и безделушки, которые находятся в квартире, стоят больших денег, а когда я спросил, почему же он не продаст их, как все остальное, он возмутился и сказал, что квартира, мебель и все прочее принадлежат одному патриоту, герою Сопротивления, его депортировали, но со дня на день он может вернуться, «и как же я ему в глаза посмотрю!». Нет, так поступить не позволяет совесть, тут Вандерпут с сожалением вздохнул, к тому же продать такую мебель нелегко – это привлекло бы внимание. Хозяйство вела Жозетта; по утрам ей приходила помогать почти слепая женщина, она же готовила еду на весь день. Жозетта вставала поздно. По дому она ходила всегда полуголая, что-то напевала своим хриплым голосом, вела себя так, словно меня тут вовсе не было, однако каждый раз, проходя мимо, окруженная парфюмерным облаком, не упускала случая меня задеть, «легонько дунуть», как она сама говорила. Я старался не смотреть на нее, но при каждой такой встрече у меня сжималось горло и начинало колотиться сердце; Жозетта прекрасно понимала, что со мной творится, я видел это и еще больше злился на себя; в конце концов я уж и высунуться из своей комнаты не решался. Тогда она сама стала ко мне являться, отчаянно накрашенная, в какой-то хламиде вроде кимоно с узорами из драконов, пагод и рисовых плантаций. Спрашивала, не хочу ли я есть и пить, не скучаю ли, говорила, что будет мне мамочкой и что пусть я ее позову, если вдруг захвораю: краснухой там или коклюшем, или вдруг, мало ли, начнутся корчи. А потом уходила, виляя бедрами совсем не по-матерински, я же бросался открывать окно, но запах духов был стойкий, никак не выветривался и не давал мне уснуть всю ночь. За столом она тревожилась о моем аппетите, упрашивала кушать суп и квохтала надо мной, как заботливая мамаша, доводя меня до белого каления.
Брат с сестрой обожали кино. Леонс всю нашу комнату увешал портретами звезд экрана, он все про них знал и рассказывал так подробно, будто это его близкие знакомые.
— Это Бетти Грэйбл. Она застраховала свои ноги на миллион долларов.
— Не может быть!
— Честное слово. Такие дорогие ножки бывают только у американок.
— А у француженок они сколько стоят?
— Точно не знаю, но, сколько б ни стоили, все равно во франках, а это ерунда.
Мы любовались долларовыми ножками Бетти Грэйбл, валяясь на кровати прямо в здоровенных армейских ботинках. Леонс уныло жевал резинку.
— Все это не для нас. Чтобы добиться успеха в Голливуде, надо быть красавчиком, а у меня вон какая рожа.
И правда, подумал я, глядя на него, рожа не ахти, но возразил:
— Посмотри на Микки Руни – у него рожа не лучше твоей.
— Ну да, для комика еще туда-сюда.
Однако комическое амплуа Леонса, кажется, не привлекало.
— Понимаешь… – Он замялся. – Я бы хотел играть героев-любовников. Смешные фильмы мне не нравятся. А нравятся любовные истории. Вот бы и в жизни у меня такие были!
— И будут, – пообещал я. – Для этого не обязательно быть таким уж красивым. Лишь бы бабла хватало.
— Это верно, – приободрившись, сказал Леонс, – а уж бабла раздобыть всегда можно.
— Вот и получишь любовных историй сколько хочешь. А я женщин не люблю. То есть я бы, конечно, тоже не возражал иметь такую, как в кино, холеную, всю в мехах и драгоценностях, чтоб все видели, что это мне по карману. Но вообще женщины – пустая трата денег.
— Что ты несешь! – возмутился Леонс. – Да будь у меня женщина, которая бы меня по-настоящему любила, я бы… я бы сразу выздоровел. А то я вон кашляю все время. И Жозетта тоже – наверно, это у нас семейное. Но если бы меня по-настоящему полюбила женщина, весь кашель прошел бы. Да что там – можешь считать меня чокнутым, но я уверен, если меня полюбит женщина, то и рожа не такая страшная станет. Женщина, она может все изменить.
— Ну, положим, рожа у тебя не такая уж страшная, – сказал я из вежливости. – Ты, конечно, не красавец, но бывают и хуже. Только зубы все портят, они у тебя гнилые.
— Доктор говорит, это потому, что я плохо питался, когда был маленький. Молока мало пил. Он говорит, сейчас у многих детей такие зубы, а все из-за войны.
— Это только в городах, – заметил я. – В деревне всегда найдется что пожрать.
Во мне опять заговорила полевая крыса.
— Нас с Жозеттой растил пьянчуга отчим, – сказал Леонс. – Мать вышла за него замуж вторым браком, а сама скоро умерла. Он вечно был под мухой, даже на войну пошел в подпитии, и, на наше счастье, его тут же убили.
— Как это «на ваше счастье»?
— Ну, мы получили свободу. Родители всегда плохо кормят детей. Они работают и, как все, кто работает, обычно ничего не зарабатывают. А дети из-за этого сидят голодные, и у них гниют зубы, а то и легкие. Мало того, они еще за нами присматривают, мешают самим разобраться.
— И ты разобрался сам?
— Конечно! Это было проще простого. Чтобы мы не попали в приют, нас взяла к себе консьержка, добрая тетка. Это было время, когда только-только образовался черный рынок. Сначала мы ей помогали, потом она нам помогла.
— И вы от нее ушли?
— Ужасно глупо получилось. В сорок втором ей, видите ли, вздумалось помогать союзникам. Торговать на черном рынке уже само по себе было патриотично, потому что прибавляло немцам забот, так нет, этого ей показалось мало, и она принялась прятать летчиков, которых забрасывали союзники. Говорю же, глупость ужасная!
Я рассеянно рассматривал портрет Бетти Грэйбл.
— Понятное дело, ее быстро загребли в гестапо, – продолжал Леонс, – и укатали куда-то, откуда она уже не вернулась. Жалко, она вообще-то была ничего.
Он закурил сигарету.
— И как же вы?
— Ну, мы как работали, так и работали. У нас все было налажено в том квартале. Нас все знали. Сначала мы остались у нового консьержа – хотели взять его в долю. Но он оказался подлецом – все забирал себе. Тогда мы ушли.
— Куда?
— Я стал жить у приятеля, а Жозетту отдал в школу.
— В школу?
— Да. Она с ума сходила по театру. А в Медоне была школа драматического искусства или что-то в этом роде. Под руководством одного старого кособокого хрыча. То ли англичанина, то ли русского эмигранта. Этот старикашка наплел Жозетте, будто он великий трагик, и она поверила. Поступила туда, а я каждый месяц посылал ей деньги. Потом я узнал, что она была там единственной пансионеркой и что я один, выходит, содержал старого трагика, его жену и служанку, а заодно и за квартиру платил. Впрочем, я хорошо зарабатывал, так что мог себе позволить.
— А чем ты торговал?
— По большей части золотишком. У меня был знакомый бармен, который специализировался на слитках. Ему их привозили из Швейцарии. Полиция закрывала глаза – хорошие были времена. Все тогда, понимаешь, старались немцам насолить. – Он улыбнулся, показав свои гнилушки. – Теперь совсем другое дело. Немцы ушли, и полицейским приходится действовать по правилам. Скоро сам увидишь. После Освобождения я связался с Вандерпутом, потому что мальцу вроде меня стало опасно торговать в одиночку, пришлось обзавестись приемным папашей.
Он говорил со мной так дружелюбно, что я решился задать ему вопрос, который не давал мне покоя:
— Скажи, а зачем вы меня подобрали?
Леонс пожал плечами:
— Честно говоря, я тут ни при чем. Ты, похоже, хороший малый, но поначалу я был против. Это старик удумал.
— Но зачем я ему? Я же ничего не умею делать.
— Не бойся. Мы тебя всему научим. Почему старик тебя взял, я понятия не имею. Может, и правда из патриотизма, кто его знает. Он же помешанный. Ну и потом, увидишь, он вообще подбирает всякую всячину: веревочки, старые гвозди – все подряд. Такой у него бзик.
Леонс задумчиво посмотрел на меня:
— Лучше бы ты остался у себя, в провинции. Там, наверно, хорошо, в лесах?
Мне даже обидно стало – он думает, я, что ли, на дереве жил? – но ответил:
— Хорошо.
— Воздуха много?
— Много.
Леонс порылся под подушкой, вытащил большую мятую картинку, расправил ее:
— Посмотри – красиво, правда?
Это была фотография огромной, во все небо, горы. Вершина возвышалась над облаками, теснившимися вокруг нее, как стадо овец вокруг большого дуба. Все склоны покрывал снег.
— Гора Килиманджаро. Это в Африке.
— Да ну! Не может быть, чтоб в Африке – тут же снег!
— В горах всегда снег. Так и называется – вечные снега. И в Африке тоже. Будь я миллионером, я бы жил там, в вечных снегах, вместе с любимой женщиной. Там, наверно, такой чистый воздух!
Он снова припечатал кулаком ладонь.
— Вот было бы здорово! Если б, конечно, эта женщина меня любила и никогда не изменяла.
— В вечных снегах тебе ничего не грозит.
Он не слушал меня и не отводил глаз от картинки.
— Может, это странно, но у меня такое чувство, что я мог бы быть счастливее многих других. Такой у меня талант. Бывают же у кого-то способности к спорту, к финансам или к музыке, а у меня вот – к счастью. У меня это здорово получается.
— Везет тебе.
— Ага. А у тебя нет такого чувства?
— Нет.
— Ну, может, появится.
— Может быть. Но я думаю, счастливчиков на свете очень мало. Тут, по-моему, нужен не просто талант, а особый дар.
— Я же говорю, у меня здорово получается. Конечно, в одиночку какое счастье? По-настоящему счастливым можно быть, только когда у тебя есть женщина. Без этого не стоит и пробовать.

Перевод с французского Натальи Мавлевич