Книжно-Газетный Киоск


Портреты поэтов


Людмила ДЕРБИНА
Поэт. Родилась в 1938 году в Ленинграде, в семье военнослужащего. Дебютировала стихотворением в ленинградской молодежной газете «Смена» в 1957 году. Окончила Ленинградский библиотечный институт им. Н. К. Крупской. Активно публиковалась в журналах, газетах, коллективных альманахах. В 1969 году выпустила свой первый стихотворный сборник — «Сиверко». В 1969-1971 годах являлась гражданской женой Николая Рубцова. Впоследствии отбывала срок за его убийство. Сборник стихов Дербиной «Крушина», подготовленный к изданию в 1970 году, ей удалось выпустить только в 1994-м. Также является автором пронзительных воспоминаний о Рубцове.



ПОРА ПРЕКРАТИТЬ ЭТУ ТРАВЛЮ

О Людмиле Дербиной говорить не принято. А если разговор все же заходит, то обязательно в негативном ключе. Убийца, мол, лишила Россию великого поэта… Между тем, сами «судьи» как-то упускают из виду тот факт, что Дербина была самым близким человеком для Рубцова, терпела его запои и скандалы, сносила унижения и побои, пыталась как-то наладить и упорядочить совместную с ним жизнь. Не ее вина в том, что произошла трагедия. Таких трагедий на Руси — тысячи и тысячи каждый год. Но многие ли раскаиваются в содеянном? Она — раскаялась, даже толком не понимая, виновна ли, и если виновна — то в чем именно? В том, что не позволила себя убить? И несет этот крест более сорока лет. И оплакивает свою любовь до сих пор.
Шекспира нет, чтоб описать эту драму. Зато в избытке сереньких литераторов, лишенных не только таланта, но и элементарного сострадания к человеку, столько всего пережившему. Для них Дербина — только повод, чтобы продемонстрировать свою «любовь» к Рубцову. Те, кто не ценил поэта, пока он был жив, назвались потом его соратниками по перу. Те, кто Рубцова на порог не пускал, объявили себя его друзьями. Вот они-то и составили основную массу гонителей Дербиной. Один престарелый столичный литератор, главред патриотического журнала, десятки лет пишущий о своей дружбе с Рубцовым, даже не поехал на его похороны в январе 1971 года. Нашлось дело поважнее — написание некролога. Можно ли представить ситуацию абсурднее? У вас трагически погибает лучший друг, а вы не бросаетесь на вокзал за билетом, чтоб успеть отдать покойному последнюю дань, но чинно садитесь за письменный стол и начинаете свое повествование о том, «каким он парнем был».
Я вовсе не собираюсь оправдывать Дербину. Я прошу ее понять. Или хотя бы попытаться понять. И принять такой, какая она есть. Уж больно эта травля затянулась. И слишком уж надоели голоса посредственностей, призывающих пожилую женщину к покаянию. Она никому ничего не должна. На ее долю выпало столько, что хватило бы на всех членов какого-нибудь Вологодского СП. И не им, не литфункционерам и их верным товарищам решать, должна ли она уйти в монастырь, перестать писать стихи или наложить на себя руки. Верхом совково-сермяжной мысли является включение Дербиной в список убийц русских поэтов, вслед за Дантесом и Мартыновым. И ведь никому из этих «мыслителей» не приходит на ум, что проводить здесь параллели с пушкинской и лермонтовской дуэлями не просто не корректно, но и откровенно глупо.
Однако не будем забывать и о том, что многие люди в буквальном смысле слова зарабатывают деньги на давней вологодской истории. Сколько книг посвящено этой теме, сколько лжи и грязных сплетен было опубликовано за долгие годы. Речь не просто о непроверенных фактах, но об откровенных подтасовках и клевете. Уж какие только бредовые теории наши патриоты не выдвигали: и в агенты КГБ Дербину записывали, и жидомасонкой объявляли, и в колдовстве уличали… Оно и понятно — падок народ на подобные откровения, увы. И вот уже в сознании обывателя вырисовывается образ страшной нерусской колдуньи и шпионки, погубившей доверчивого самородка. А потому никакого упоминания в положительном смысле она не заслуживает. Показательно, что любители раскрывать инородческие заговоры сами участвуют в многолетнем заговоре против русского поэта Людмилы Дербиной.
Можно сколько угодно ругать ее стихи, только вот как быть с тем, что их высоко ценил сам Рубцов? Не терпящий никакой фальши, привыкший говорить правду в лицо не только недругам, но и друзьям, вряд ли он кривил душой, когда писал положительную рецензию на сборник Дербиной «Крушина». Он отмечал «полнокровность, многокрасочность, живописность» ее стихов, ритмику, напевность, и т. д. Для Рубцова это была поэзия, а вот для его самозваных защитников — нет. Причем, они не столько разбирают ее тексты с технической точки зрения, сколько выискивают в них «дикое», «звериное», «бесовское», доказывая, что она не поэт, а ведьма. Но это, дорогие мои, и есть авторский голос, собственная интонация; этим-то и нравились ее тексты Рубцову, задыхавшемуся в окружении пиитов-стахановцев, километрами строчивших сопливую комсомольскую лирику…
Эстетам стихи Дербиной кажутся примитивными, архаичными. Глаголы, видите ли, рифмует, опять же — о Родине пишет. Впрочем, доживи Рубцов до наших дней — какие отзывы он получал бы в Интернете? Тоже ведь не был стилистом, тоже глаголы рифмовал… К примеру, стихотворение «Тихая моя Родина» давно признано классикой, вошло в школьную программу, дети учат его наизусть, а что бы сказали о нем знатоки с литературных порталов? Камня на камне от него не оставили бы, каждую строку бы разнесли в пух и прах. «Ива, река, соловьи» — банальщина. «Там, где я плавал за рыбами» — корявость. Вот в таком духе. Да чего за примерами далеко ходить, когда совсем недавно на «Стихи.Ру» массово ругали за «графоманию» пока еще живого Евтушенко, забрасывали его страничку оскорбительными рецензиями, прямым текстом сообщали, что писать он «не умеет». Вот и Дербиной порой достается. Но ей не привыкать — не такое пережила. А стихи ее — удивительны. И пусть они целиком оттуда — из 60-х годов, но ведь это история нашей словесности. А историю надобно изучать.

Игорь ПАНИН



ОДНО БЕССМЕРТЬЕ НА ДВОИХ
(стихи разных лет)
 
*   *   *

Моих стихов трагическая нота
не горем рождена,
а тем, что в хаосе круговорота
постичь я все должна.
Я чувствую себя тоскливо,
как зверь в чужом краю,
когда в мельканьи фактов торопливых
их суть не узнаю.
О Господи! Какая это мука
вдруг ощутить все торжество,
всю мощь и страсть умолкнувшего звука
и, не слыхав, все ж услыхать его!
Предполагать в каком-то прошлом веке
усталый вечер, тени возле верб,
и чьи-то в страсти вздрогнувшие веки,
и месяц, уходящий на ущерб.
И думать, что со мною это было,
лишь чуть щедрей и чуть больней в висок
лилась луны таинственная сила
и синевой отсвечивал песок.
Предугадать средь будущих трагедий,
переворотов, роботов, чудес
девчонку с волосами цвета меди,
бегущую межою росной в лес.
Откуда ж знать такой солнцеголовой,
что это от меня передалось
в ее уста мучительное слово
и в грудь — моя ликующая злость?!



*   *   *

Все рушится, и нет опоры,
опора лишь в самой себе.
Среди Содома иль Гоморры
ты верь лишь собственной судьбе.
Ты верь в свое предназначение,
в свою высокую звезду,
в голубоватое свеченье
ее лучей в твоем аду.
Пускай враги с тоской узнают,
что твое небо не без звезд.
Когда тебя в дугу сгибают,
ты выпрямляйся во весь рост!
Но только помни, помни в горе —
опора лишь в самой себе,
в своем немыслимом позоре,
в своей немыслимой судьбе!



Не плюй в колодец

«Не плюй в колодец!» — Что это, — угроза?
«Не плюй в колодец!» — Может быть, мольба?
Как хорошо, когда восходит розово
плевком не омраченная судьба!
«Не плюй в колодец!» — Но в какой колодец?
Незамутненный, чистый, огневой,
где плеск воды, как звонкий колоколец,
такой колодец — мой!
Смотрительница этого колодца,
я от плевков его упрямо заслоню
и, если мало в том колодце солнца,
в него свою улыбку оброню.
Густеющей росой, прохладным бором
повеет мне в лицо сосновый сруб.
Колодец тот не обнесу забором,
его воды так много жаждет губ!
Кто изнемог в извечных тех скитаньях,
всем приготовила глоток прохлады я.
Я расточительница ярого сверканья
чистейших брызг. Греми, моя бадья!
Но если вдруг и тиною, и ряской
затянется недвижная вода,
что ж? Плюйте все спокойно, без опаски.
Мне все равно. Мне все равно тогда.
Не будет ни упреков, ни угрозы,
ни жалоб, ни тем более мольбы.
Лишь будет бить закат багрово-розов.
Закат моей судьбы!



*   *   *

Николаю Рубцову

Моей любви, как пропасти, страшились,
на дне которой — бурная река.
Поклонники в ней сгинуть не решились
и предпочли любить издалека.
Но был безумец... Мною увлеченный,
он видел бездну, знал, что погублю,
и все ж шагнул светло и обреченно
с последним словом: «Я тебя люблю!»



*   *   *

Лишите и хлеба, и крова,
утешусь немногим в пути.
Но слово, насущное слово
дайте произнести!
Заройте, как жонку Агриппку,
на площади в Вологде, но
души моей грустную скрипку
не закопать все равно!
Зачем же стараетесь всуе,
какая вам в том корысть
и трепетную, и живую
душу мою зарыть
спокойно, упорно, умело,
согласно чинам и уму?
Зачем оставляете тело?
Оно без души ни к чему!
От боли мне нет исцеленья,
вину свою ввек не простить,
но нет тяжелей преступленья,
чем пО миру тело пустить
без воли, без веры, без жизни,
покорное дням и судьбе.
Как будто печальная тризна,
поминки самой по себе.
Как страшно! Но я ведь любима
была и любима сейчас,
поэтому неуязвима,
неуязвима для вас!
Душа, истомленная горем,
любовью к живому жива.
И горе мы с ней переборем,
и боль переплавим в слова.
Но прежде, чем буду готова
сказать всему миру: «Прости!»,
всей жизни насущное слово
дайте произнести.



Ревность

А. Г.

Опять весна! Звериным нюхом
я вдруг почуяла апрель.
Медведь, пустым разбужен брюхом,
покинул зимнюю постель.
И вот, медведице подобно,
в лесной необжитой избе
я по-животному, утробно
тоскую глухо по тебе.
Опять мерещится касанье
твоей руки к ее плечу,
опять я губы в кровь кусаю
и, как медведица, рычу.
Так нескончаемо страданье
и так невыносима боль,
как будто рану разъедает
в нее насыпанная соль.
Как половодье приливает
к неистовым корням берез,
так горе вдруг одолевает
меня до злых бессильных слез.
О, так тебя я ненавижу
и так безудержно люблю,
что очень скоро (я предвижу)
забавный номер отколю!
Когда-нибудь в пылу азарта
взовьюсь я ведьмой из трубы
и перепутаю все карты
твоей блистательной судьбы!
Вся боль твоя в тебе заплачет,
когда рискнешь, как бы врасплох,
взглянуть в глаза мои кошачьи,
зеленые, как вешний мох!



Монолог женщины-кентавра

Я топтала рассветные травы,
из-под ног снегирями зори взлетали.
Ради горькой моей славы
люди имя мое узнали.
Я — чудовище! Полулошадь!
Но мерцают груди, как луны.
Моя жизнь — это скорбная ноша,
насмешка злая фортуны,
роковое кровей смешение,
в гулком сердце разряды гроз!
Сверхлошадное напряжение —
дотянуться до синих звезд!
Я устала уже топтаться
посреди трясин и болот.
Мне б в движении распластаться,
ощутить всем телом полет!
Но медленно облетают
листья с рыжих осин.
Я не летаю.
Куда мне — в синь?
Болота грязны и вязки,
и круп, как свинцом, налит.
Без крика и без огласки
сердце мое болит.
Однажды оно перестанет,
замрет на последнем толчке,
и никто, никто не узнает
о звездной моей тоске.
Лишь осенний ветер промозглый,
этот мрачный лихой танцор,
будет сыпать снежные звезды
в запрокинутое лицо.



Суд

Судья — злобный маленький гномик
(в достоинствах весь — не отнять),
все морщил с усилием лобик
и тщился хоть что-то понять.
Внезапные строил вопросы,
как из-за угла нападал,
и глазки сворачивал к носу,
в ответах узрев криминал.
Какое-то жгучее пламя
протеста гудело во мне,
стена вырастала меж нами
и не было бреши в стене.
Я, в горе своем замыкаясь,
как в шаль, завернулась в позор.
Он, властью своей упиваясь,
злорадно прочел приговор.
Ударил в лицо, как из дула,
толпы торжествующей вой,
и я отрешенно качнула
отпетой своей головой.
В тюрьму? О, как скучно и длинно
гудит этот весь балаган!
В тюрьму? Ну, а если невинна,
как в гневе своем ураган?!



*   *   *

Здесь дикий папоротник глуше,
и в хвое сгинула тропа...
Здесь даже в небо нет отдушин,
здесь вечно ночь, а ночь слепа.
Но в этой жути, в этом мраке
какое счастье наземь пасть!
За мной не гонятся собаки,
не раздирают лаем пасть.
И злая слава Герострата
за мной не скачет по пятам,
и боль моя, моя утрата,
осталась тоже где-то там.
Сюда в мои глухие норы,
под этот сумеречный кров
не продерутся чьи-то взоры,
и гул, и скрежет городов.
Душе легко и потаенно,
ее на муку не отдам.
Лежу распластанно, свободно,
с меня довольно всяких драм.
От всякой жуткой катастрофы
надежно здесь защищена,
в глуши свои слагая строфы,
потомством буду прощена.
А современников гоненье,
весь их спесивый непривет
за будущее поклоненье
переживу. Ужели нет?
Пусть я не Данте Алигьери,
и будет мне поменьше честь.
Однако и в моем примере
загадка рока тоже есть.
На лбу моем сверкает мета,
и потому не просто так
душа, как прежде, жаждет света,
но я, как зверь, бегу во мрак.



*   *   *

Когда судьбы неумолимой
так суеверно внятен зов,
вдруг оживет в душе пугливой
недавний ужас катастроф.
Но всех безжалостней, свирепей,
проста, жестока, холодна,
все неотступней, все нелепей,
мне точит душу мысль одна:
«Как я на Родине любимой
смогла остаться не у дел?
Лишь ею жить и быть гонимой?!
Печальней есть ли где удел?»
Но на Земле многострадальной
под взглядом многих умных глаз
быть осужденной, быть опальной,
быть может, даже в самый раз.
Быть, право, стоит виноватой
с виной иль вовсе без вины,
быть стоит проклятой, распятой,
прослыть исчадьем сатаны.
Но надо самой полной мерой
свое отплакать, отстрадать,
постичь на собственном примере
всю бездну горя, чтоб сказать:
«Прошедшее — без катастрофы;
мой час возвыситься настал.
Не сомневайтесь, крест Голгофы
весьма надежный пьедестал!»



*   *   *

Ах, отец, навари-ка пива!
Где-то жив еще наш ходовик!
Что-то стало мне очень тоскливо.
Навари-ка пива, старик!
Что нам жизни обычное русло?
Мы ведь русские — так суждено,
чтобы пенилось сладкое сусло,
чтобы хмель выворачивал дно.
Нам от дедов дано это знанье:
как бы жизнь не печалила лбы,
все печали сметет ликованье
развеселой российской гульбы.
В шумовитом хмельном застолье
ну-ка, зять Серёга, сыграй
про лесное наше раздолье,
про метельный северный край.
Я на горле сведу ладони,
призадумаюсь о былом,
и крылатые белые кони
неспокойно заржут под окном.
Ах ты, юность, мечта, небылица,
отсвет в будущие года,
словно дикая кобылица,
унеслась неизвестно куда.
Я познала такую науку,
столько слез ухитрилась пролить,
Что в глазах мою свежую муку
дольше дня невозможно продлить.
Что ж? В любви, как в неистовой драке,
я свою проверила стать,
и теперь, чем до одури плакать,
предпочту до упаду плясать.
Можно русскую, можно цыганочку...
Ну-ка, зять Серёга, сыграй
про девчонку, про северяночку,
про метельный, ласковый край.



*   *   *

...знай: лучшие мгновения жизни были прожиты с тобой и для тебя.
Из письма Николая Рубцова

Где только ни бродили мы с тобой!
В лесу, во ржи, в лугах по разнотравью...
Но было так загадано судьбой:
ты к славе шел, я — к своему бесславью.
Бесславье, слава? Это не для нас.
Как различить их в страшной круговерти?
За всю любовь, за свет из наших глаз —
нам на двоих дано одно бессмертье.