Наталия ПЕРЕВЕЗЕНЦЕВА
Поэтесса, эссеист, прозаик. Публиковалась в различных российских и зарубежных журналах, альманахах и антологиях.Автор книг стихов "Путешествие во времени" (1991), "Стихи. Вторая книга" (1996), "В трех зеркалах" (2000). Опубликовала много эссе и статей о Петербурге, а также книги "Я вышла из дома…" (2001) и "По Балтийской железной дороге от Петербурга до Гатчины" (2004). Автор передач, посвященных истории города, на Радио "Санкт-Петербург" и Радио "Россия". Входит в Союз писателей Санкт-Петербурга. Стихи переведены на шведский и немецкий языки.
ЧАСЫ ОСТАНОВИЛИСЬ...
Часы города Санкт-Петербурга остановились всерьез и надолго. И на Невском, и на Московском, и на других, менее известных проспектах. Пыталась помочь заграница — некая фирма вырастила на площади Восстания пластмассовую зеленую поганку на тонкой ножке, украсив ее циферблатами и надписью "Meeting Place", — но не выдерживают, не выдерживают нашего климата экзоты — и остановились заграничные стрелки, как водится у нас, всерьез и надолго. И петербуржцы, игнорируя рекомендованное "Meeting Place", продолжают встречаться "у схода с эскалатора", "в переходе" или, совсем уж традиционно, у какой-нибудь знаменитой бронзы — Всадника там, или Пушкина. И у каждого из нас появилось свое собственное время.
Началось это давно, когда город назывался Ленинградом и, честное слово, неплохой был городишко, не хуже предыдущего и последующего Санкт-Петербургов. Часы, правда, выглядели по-дурацки, как недопеченные блины, развешанные на таких же дурацких чугунных деревьях, но время показывали исправно. Хотя уже тогда наметилось некоторое, как бы это сказать, несовпадение. Например, я точно знаю, что часы над заводской проходной, по сравнению с часами и часиками проносящихся через нее работников, всегда спешили по утрам, но явно и нагло отставали к вечеру. И насчет начала и конца обеденного перерыва в магазине тоже бывали разногласия между Покупателем, Который Всегда Прав, и Продавцом, который эти права игнорировал. Но все это мелочи, мелочи — ведь ровно в 21.00 прогремит по телевизору программа "Время" (под музыку "Время, вперед!", кстати), а в полночь ударит по радио: "Союз нерушимый..." — и сверяй себе, пожалуйста, время, ставь свои личные часики по общественным, чтобы не было завтра неприятностей в проходной.
С тех пор, как часы на улицах остановились, оказалось, что жители города разделились не на бедных и богатых, безработных и тех, кто пока работает, мафиози и тех, у кого не вышло, — а просто на тех, чьи личные часы показывают приблизительно одно и то же. Как у нас с тобой в... неважно в каком году. Сейчас мои часы еще отсчитывают минуты того времени... отстают, конечно, а твои... Бог знает — что на них. Я, по крайней мере, не знаю.
А те в красных и шафранно-желтых одеяниях, приплясывающие на Невском по воскресеньям, — им время отсчитывают молитвенные колеса где-то в Тибете, и каждое "Ом мани падме хум" приближает их к концу всех времен. Какие у них бледные, словно мукой обсыпанные лица, а у парней — так обязательно прыщеватые. Недостаточное питание, неправильный обмен вещей, да и вообще образ жизни... Надеть бы на них на всех по "Салюту" на добротном кожаном ремешке, построить — и дать команду "Сверить часы!" хриплым басом какого-нибудь боевого кавказского генерала. А проезжающие мимо на первомайских, украшенных флагами грузовиках, поющие "Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин..." — те бы рукоплескали и голосовали с точностью до секунды. Их часы можно не сверять, ведь за опоздание пассажирского поезда — тюрьма, а товарного — расстрел. Они и живут по расписанию товарных поездов... но как бы я не отворачивалась от кумачовой колонны, я помню, что "Идет война народная..." — это тоже их время.
Моя маленькая "Заря" на бабушкином серебряном браслете последнее время (какое?) взяла моду спешить или отставать, независимо от моей воли. То подстраивается под кого-то, то — наоборот — от кого-то отмежевывается. Старый институтский приятель, с которым, как говорится, пуд соли... моя "Заря" с его "Ролексом" явно не в ладах. А с прежней "Победой" даже дружила, шли стрелка в стрелку. "Смени часы", — советует приятель, и даже готов презентовать мне что-нибудь швейцарское на день рождения. "В нашем возрасте, — смеюсь я, — часов уже не меняют".
Мое время... Иногда оно еще совпадает... вот с твоим сегодня совпало. С несколькими подругами, с еще меньшим числом друзей, с убывающим родственным кругом... Здесь, в толпе на Невском, опередив буддистов и, слава Богу, успев отскочить в сторону от первомайских поющих грузовиков, я замедляю шаг и смотрю на циферблат уличных часов. Они стоят. Чудес не бывает.
Но вот — еще одно лицо на мгновение обратилось вверх; человек смотрит на мертвые циферблаты, ему тоже нужно, чтобы часы шли... сверить по ним свои, знать, что твое время — не только твое... еще кого-то... может быть...
Только мне хорошо видны его голые запястья, выступающие из обтрепанных рукавов пальто, и я знаю, что часов у него нет.
А откуда-то, видимо, все-таки из вечности, доносится гулко и важно: "Стоящие часы не всегда испорчены, а иногда они только остановлены; и добрый прохожий не преминет в стенных покачнуть маятник, а карманные завести".
С г-ном Директором Пробирной Палатки не поспоришь.
Началось это давно, когда город назывался Ленинградом и, честное слово, неплохой был городишко, не хуже предыдущего и последующего Санкт-Петербургов. Часы, правда, выглядели по-дурацки, как недопеченные блины, развешанные на таких же дурацких чугунных деревьях, но время показывали исправно. Хотя уже тогда наметилось некоторое, как бы это сказать, несовпадение. Например, я точно знаю, что часы над заводской проходной, по сравнению с часами и часиками проносящихся через нее работников, всегда спешили по утрам, но явно и нагло отставали к вечеру. И насчет начала и конца обеденного перерыва в магазине тоже бывали разногласия между Покупателем, Который Всегда Прав, и Продавцом, который эти права игнорировал. Но все это мелочи, мелочи — ведь ровно в 21.00 прогремит по телевизору программа "Время" (под музыку "Время, вперед!", кстати), а в полночь ударит по радио: "Союз нерушимый..." — и сверяй себе, пожалуйста, время, ставь свои личные часики по общественным, чтобы не было завтра неприятностей в проходной.
С тех пор, как часы на улицах остановились, оказалось, что жители города разделились не на бедных и богатых, безработных и тех, кто пока работает, мафиози и тех, у кого не вышло, — а просто на тех, чьи личные часы показывают приблизительно одно и то же. Как у нас с тобой в... неважно в каком году. Сейчас мои часы еще отсчитывают минуты того времени... отстают, конечно, а твои... Бог знает — что на них. Я, по крайней мере, не знаю.
А те в красных и шафранно-желтых одеяниях, приплясывающие на Невском по воскресеньям, — им время отсчитывают молитвенные колеса где-то в Тибете, и каждое "Ом мани падме хум" приближает их к концу всех времен. Какие у них бледные, словно мукой обсыпанные лица, а у парней — так обязательно прыщеватые. Недостаточное питание, неправильный обмен вещей, да и вообще образ жизни... Надеть бы на них на всех по "Салюту" на добротном кожаном ремешке, построить — и дать команду "Сверить часы!" хриплым басом какого-нибудь боевого кавказского генерала. А проезжающие мимо на первомайских, украшенных флагами грузовиках, поющие "Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин..." — те бы рукоплескали и голосовали с точностью до секунды. Их часы можно не сверять, ведь за опоздание пассажирского поезда — тюрьма, а товарного — расстрел. Они и живут по расписанию товарных поездов... но как бы я не отворачивалась от кумачовой колонны, я помню, что "Идет война народная..." — это тоже их время.
Моя маленькая "Заря" на бабушкином серебряном браслете последнее время (какое?) взяла моду спешить или отставать, независимо от моей воли. То подстраивается под кого-то, то — наоборот — от кого-то отмежевывается. Старый институтский приятель, с которым, как говорится, пуд соли... моя "Заря" с его "Ролексом" явно не в ладах. А с прежней "Победой" даже дружила, шли стрелка в стрелку. "Смени часы", — советует приятель, и даже готов презентовать мне что-нибудь швейцарское на день рождения. "В нашем возрасте, — смеюсь я, — часов уже не меняют".
Мое время... Иногда оно еще совпадает... вот с твоим сегодня совпало. С несколькими подругами, с еще меньшим числом друзей, с убывающим родственным кругом... Здесь, в толпе на Невском, опередив буддистов и, слава Богу, успев отскочить в сторону от первомайских поющих грузовиков, я замедляю шаг и смотрю на циферблат уличных часов. Они стоят. Чудес не бывает.
Но вот — еще одно лицо на мгновение обратилось вверх; человек смотрит на мертвые циферблаты, ему тоже нужно, чтобы часы шли... сверить по ним свои, знать, что твое время — не только твое... еще кого-то... может быть...
Только мне хорошо видны его голые запястья, выступающие из обтрепанных рукавов пальто, и я знаю, что часов у него нет.
А откуда-то, видимо, все-таки из вечности, доносится гулко и важно: "Стоящие часы не всегда испорчены, а иногда они только остановлены; и добрый прохожий не преминет в стенных покачнуть маятник, а карманные завести".
С г-ном Директором Пробирной Палатки не поспоришь.
"ВСЕ, ВСЕ, ЧТО ГИБЕЛЬЮ ГРОЗИТ…"
Как никакой другой город, Петербург при своем рождении получил в качестве напутствия целый букет предсказаний и пророчеств. Будто бы все без исключения феи, собравшиеся у колыбели новорожденного, были злыми. И знаменитое проклятие Авдотьи Лопухиной — первой жены Петра, и видение дьячку на колокольне, и финское священное дерево, на ветвях которого (не к добру, конечно!) зажигались свечи. Жену можно было заточить в монастырь, дьячка, не вовремя увидевшего кикимору, хорошенько высечь, священное дерево — срубить. Но оставалось нечто, не дававшее покоя, делавшее зыбким, временным облик блистательного "града Петрова", "Парадиза", "Северной столицы". Способствовало этому, конечно, и географическое положение города — край России, а значит — край земли, частые наводнения, ассоциирующиеся с Божьим гневом — всемирным потопом, воспоминание о костях и крови, на которых построен Петербург. Само его возникновение — не медленная смена хутора — деревенькой, деревеньки — крепостцой, а затем городком, выросшим в столицу. Нет, Петербург возник как бы в одночасье, ниоткуда — значит, и сгинет тоже в одночасье. И в никуда.
Его могут поглотить воды морские — недаром, по воспоминаниям, любил Михаил Юрьевич Лермонтов рисовать разъяренное море, из которого виднеется лишь верхушка Александровской колонны. Город "…поднимется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его… бронзовый всадник" — так привиделось туманным петербургским утром Аркадию Долгорукому — Подростку Достоевского.
Город погибнет за грехи свои — так считает и Неизвестный автор, современник Лермонтова:
Его могут поглотить воды морские — недаром, по воспоминаниям, любил Михаил Юрьевич Лермонтов рисовать разъяренное море, из которого виднеется лишь верхушка Александровской колонны. Город "…поднимется с туманом и исчезнет, как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его… бронзовый всадник" — так привиделось туманным петербургским утром Аркадию Долгорукому — Подростку Достоевского.
Город погибнет за грехи свои — так считает и Неизвестный автор, современник Лермонтова:
"… И день настал, и истощилось
Долготерпение судьбы:
И море шумно ополчилось
На миг решительный борьбы".
Ему вторит славянофил Константин Аксаков:
"Гнездо и памятник насилья —
Твой град рассыплется во прах!".
Долготерпение судьбы:
И море шумно ополчилось
На миг решительный борьбы".
Ему вторит славянофил Константин Аксаков:
"Гнездо и памятник насилья —
Твой град рассыплется во прах!".
Эти (и многие другие, подобные же видения) оставлены нам в наследство веком девятнадцатым. Но и новый двадцатый внес свою лепту — стоит только вспомнить, скажем, "страшный мир" Александра Блока.
И — странное дело — пророчества неоднократно почти сбывались. В 1914 году у города отняли его имя. В 1918-м он перестает быть столицей. Лютая голодная зима 1918–1919 года: "Что писать? Душа моя полна до краев, и выше краев — льдом" (Зинаида Гиппиус). Обледенение души, обледенение камня… И ближе всего к гибельному краю стоял, конечно, город в годы блокады.
Все же пророчества — пророчествами, а город возвращался к обычной жизни, отстраивался… Но оставались предчувствия, невысказанная тревога, ослабевавшая, может быть, но никогда не исчезавшая. В том числе и в стихах наших современников.
Само основание города, считает Валентин Бобрецов, неестественно, нереально, и город в его понимании "the bastard" ( "незаконнороржденный" — англ.):
И — странное дело — пророчества неоднократно почти сбывались. В 1914 году у города отняли его имя. В 1918-м он перестает быть столицей. Лютая голодная зима 1918–1919 года: "Что писать? Душа моя полна до краев, и выше краев — льдом" (Зинаида Гиппиус). Обледенение души, обледенение камня… И ближе всего к гибельному краю стоял, конечно, город в годы блокады.
Все же пророчества — пророчествами, а город возвращался к обычной жизни, отстраивался… Но оставались предчувствия, невысказанная тревога, ослабевавшая, может быть, но никогда не исчезавшая. В том числе и в стихах наших современников.
Само основание города, считает Валентин Бобрецов, неестественно, нереально, и город в его понимании "the bastard" ( "незаконнороржденный" — англ.):
"Скрестил царь Питер — выдумщик такой! —
чухонскую трясину с русскою тоской".
чухонскую трясину с русскою тоской".
Узнаваемый мотив "края земли" слышится в стихотворении Всеволода Зельченко:
"За Крестовским, Елагиным, Каменным,
"Стрижкой-бритьем".
За могилой полковника тульчинского Бонапарта,
За забором госдач, за убогим чухонским бытьем
Закругляется мир, ибо там обрывается карта".
"Стрижкой-бритьем".
За могилой полковника тульчинского Бонапарта,
За забором госдач, за убогим чухонским бытьем
Закругляется мир, ибо там обрывается карта".
Причина гибели Петербурга-Ленинграда Ларисе Махоткиной видится в его остановленности, музейности, когда город живет старой славой:
"Еще ему пытаются вколоть
Капель провинциального восторга…
Но он лежит, бессмысленный, как плоть,
Лишь дверью отделенная от морга…".
Капель провинциального восторга…
Но он лежит, бессмысленный, как плоть,
Лишь дверью отделенная от морга…".
Для Сергея Носова само петербургское закатное небо несет в себе угрозу:
"Это шествие зданий бок о бок,
эти трещины на мостовой
и тяжелое небо — как обух,
занесенный над головой".
эти трещины на мостовой
и тяжелое небо — как обух,
занесенный над головой".
Даже обычный петербургский дождь в стихотворении Галины Гампер может стать Апокалипсисом:
"Когда циклон с антициклоном
сшибутся — вздыбятся ветра,
дождь хлынет под т а к и м наклоном,
похерив замыслы Петра…
…………………………….......................................
Мосты лишаются опоры,
Сады — своих оград стальных…".
сшибутся — вздыбятся ветра,
дождь хлынет под т а к и м наклоном,
похерив замыслы Петра…
…………………………….......................................
Мосты лишаются опоры,
Сады — своих оград стальных…".
Что это, как не чисто петербургское отношение к водной стихии — угроза, гибель, сбывшееся предсказание…
Но, вспомнив, видимо, приключения барона Мюнхгаузена, Александр Кушнер предлагает свой вариант — снежный:
Но, вспомнив, видимо, приключения барона Мюнхгаузена, Александр Кушнер предлагает свой вариант — снежный:
"Нас не затопит, но, видимо, нас заметет.
Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум".
Все Геркуланум с Помпеей приходят на ум".
Иногда причина гибели города не определена. Зачем? Город должен погибнуть, и предопределенность эта звучит, скажем, в стихотворении Владимира Матиевского:
"Старый город погибнет в апреле,
не увидев зеленой листвы,
и укроется пледом панели
по карнизы, антенны, кресты.
Ровно в полночь ударят куранты,
Проиграют последний отбой…".
не увидев зеленой листвы,
и укроется пледом панели
по карнизы, антенны, кресты.
Ровно в полночь ударят куранты,
Проиграют последний отбой…".
А вот Елена Дунаевская вводит в петербургский миф мотивы политические, современные:
"В умирающий город приедет диктатор
на белом коне,
И, наверно, проскачет меж мраморов
Летнего сада.
Вся Россия воспрянет, в отставку уйдут
демократы,
И начнут инвалиды готовиться к новой войне.
…………………………………………………….
Умирающий город. И всадник на белом коне.
Тени шулеров, нищих, героев, красавиц,
поэтов,
Отделясь от оград, бельэтажных окон,
парапетов,
Растворяются в небе, дрожат
на желтеющем дне".
на белом коне,
И, наверно, проскачет меж мраморов
Летнего сада.
Вся Россия воспрянет, в отставку уйдут
демократы,
И начнут инвалиды готовиться к новой войне.
…………………………………………………….
Умирающий город. И всадник на белом коне.
Тени шулеров, нищих, героев, красавиц,
поэтов,
Отделясь от оград, бельэтажных окон,
парапетов,
Растворяются в небе, дрожат
на желтеющем дне".
Так, по видению поэта исчезает, вытесняется современными реалиями прошлое Петербурга, та самая "совокупная душа города", смерть которой равнозначна его гибели.
Довольно неожиданный поворот данная тема приобретает в стихотворении Геннадия Григорьева "Заблуждение":
Довольно неожиданный поворот данная тема приобретает в стихотворении Геннадия Григорьева "Заблуждение":
"Как стонут сосны! Как ревет река!
Я подхожу к песчаному обрыву.
Который час? И сколько ждать, пока
Литейную
Прорубят першпективу".
Я подхожу к песчаному обрыву.
Который час? И сколько ждать, пока
Литейную
Прорубят першпективу".
Здесь Петербург просто исчезает, его еще нет, или нет того времени, в котором он должен существовать.
Подводя некоторые итоги этого достаточно беглого обзора, понимаешь, во-первых, что тема гибели Петербурга никуда не делась, она была, есть и, очевидно, будет безусловной составляющей "петербургского мифа".
А во-вторых… прав был Александр Сергеевич, сказавший когда-то:
Подводя некоторые итоги этого достаточно беглого обзора, понимаешь, во-первых, что тема гибели Петербурга никуда не делась, она была, есть и, очевидно, будет безусловной составляющей "петербургского мифа".
А во-вторых… прав был Александр Сергеевич, сказавший когда-то:
"Все, все, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог,
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и видеть мог".
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья —
Бессмертья, может быть, залог,
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и видеть мог".
И в этом, по-видимому, заключена одна из тайн притягательности для поэтов изменчивого образа нашего города на протяжении всей его уже более чем 300-летней истории.