Книжно-Газетный Киоск





Владимир ШПАКОВ

Владимир Шпаков родился в 1960 году. Прозаик. Автор книги прозы «Клоун на велосипеде» (1998). Публиковался в журналах «Октябрь», «Дружба народов», «Знамя», «Нева» и других. Роман «Игры на поле Ватерлоо» вошел в лонг-лист Букеровской премии (2005).



ПРИНЦЕССА ДИАНА
повесть
 
1.

Этот лысый преследует от самого дома: пыхтит, торопится, а на остановке демонстративно раскрывает газету. Первый маршрут пропускает, третий тоже, зато в седьмой экспресс (где проезд дороже!) прыгает следом и опять якобы читает. Ах ты, любитель кроссвордов... Присев, Лера тут же встает. И, пока лысый закрыт газетой, пятится к задней площадке, чтобы на следующей остановке выскочить перед закрытием дверей. Почему-то они все читают «Калейдоскоп». Желтая газетенка, но им другие и не нужны: по Сеньке и шапка. «То есть, кепка», — уточняет Лера, когда спустя минуту замечает шагающего за ней мужчину. Сердце скачет к горлу, ноги сворачивают к гастроному, и кепка — туда же. Лера встает у витрины, наблюдая отражение: преследователь равнодушно курит, точнее, делает вид. Она тоже наигрывает безмятежность, направляясь якобы за покупками, на самом деле же пробирается к рыбному отделу (там второй выход) и, как выражаются шпионы, отрывается.
— Куда прешь?! Чуть с ног не сбила!
Окрик в спину приводит в чувство: смешно, кому надо за ней следить? Оглянись, чтобы убедиться! Но что-то гонит ее от людей, заставляет сворачивать в проулки, чтобы вскоре вывести к заливу, где она озирает пустынную набережную и чаек, что кружатся над серыми волнами. Вообще-то ей надо на вокзал. На ней — лучшее платье, серьги с аметистами, потому что в Петербурге будет театр, затем в кафе с Дашкой зайдут, а еще надо к Геннадию. Там — никаких преследователей, а здесь... Иметь бы крылья, как эти птицы, чтобы без всякой электрички оказаться в нужном месте!
В отдалении какой-то человек взмахивает удилищем: рыбу поймал? Или только прикидывается, а сам тоже из этих? Она ненавидит свой страх и, тем не менее, удаляется — стремительно, не оборачиваясь, и долго плутает в прибрежных кварталах. В центр не хочется, лучше пройти к вокзалу мимо крепости, по границе старого города. Но у крепости, как назло, толпа! И опять фотографы, что взяли моду вначале снимать, а затем дергать за рукав и требовать деньги!
— Айм сорри... Бьютифул леди! Плиз...
Английская речь бьет, как удар тока.
— Вы… вы... — задыхается Лера, — Оставьте меня в покое!
— Так ты местная? — фотограф явно разочарован, — Тогда катись отсюда...
И он устремляется к автобусу, откуда вылезают иностранцы.
Она не разбирает дороги и вскоре натыкается на ограду с «Чебурашками» на железных прутьях. Господи, ее детский сад! Из старого кирпичного здания под сень деревьев детей выводит воспитательница; Лера вглядывается в ее лицо, но не узнает. Куча времени прошла, все переменилось, так что бессмысленно вглядываться в собственное прошлое. В собственное? Не совсем, кое-кто так же работал в детском саду, и с удовольствием, считая эти годы лучшими в жизни. Там, конечно, здание было получше, и веранды с грибками не ломали, как здесь. То есть, дети всегда что-то ломают, но такой ленивой пьяни, как плотник Семеныч, точно не было; да и с пищеблока не тащили кошелками…
— Рано еще! — машет рукой воспитательница, — Вы же за ребенком? Рано, у нас еще прогулка и полдник!
Увы: Глеб давно вышел из детсадовского возраста, теперь он пропадает на тренировках, и заезжает за ним — Никишин. Лера не видела сына несколько дней, зато (или ей это кажется?) постоянно видит за спиной кого-то безликого с фотоаппаратом. Он неуловим, но в любой момент может прислать уличающие фото, из-за чего почтовый ящик она всегда открывает дрожащими руками. В чем ее можно уличить? «В чем угодно», — отвечает она себе, двигаясь к площади, где опять видит экскурсантов.
— Наш город-памятник... город-курорт...
«Город-тюрьма», — мысленно добавляет она. Тюрьма — это сама прозрачность: день и ночь за тобой следят надзиратели и сокамерники, чтобы играть на тебе, как на флейте. А как там дальше у Шекспира: вся Дания — тюрьма? Увы, не только Дания, и не только их райцентр. Та, что работала в детском саду, тоже была в тюрьме; и перекличка рождает в душе странное горьковатое удовольствие.



2.

Дома ее нет, у тещи никто не снимает трубку, а где тогда искать? Да еще без машины, которую накануне раздолбал? Никишин торопливо движется вдоль забора, ругая себя, мол, идиот, не вызвал служебную, чтобы не впутывать свидетелей! А их и так — навалом! Когда он вваливается в офис, начальник вскакивает.
— Не было на работе? Точно?
— Не было, не было! Отгулы взяла!
Начальник едва не крестится, видно, что не врет. Куда же она делась?! Ведь сегодня кровь из носу нужно к нотариусу! Выскочив на улицу, Никишин подворачивает ногу на ступеньке. По спине течет, он хромает, и откуда-то выплывает: лишь бы не нарваться на сына. Глеб не должен видеть его потным, беспомощным, потому что... Потому что не должен! Хотя сын, кажется, на тренировке, вряд ли встретится. И все же — завернем в парикмахерскую: и передышка, и в должный вид себя надо привести.
Заведующая Люба подзывает помощниц, и те набрасываются на щеки и подбородок, не жалея одеколона. Приятно, что хороший запах, и что суетятся под наблюдением сексапильной блондинки-заведующей. Вообще-то он не уверен: Люба? Или Люда? Давно с такими не связывался, а между тем есть вопрос... После минутного колебания он все-таки спрашивает, наблюдая понимающую улыбку.
— Девочки, не видели?
Задумчивые лица, затем качают головами.
— А разве девочки знают ее? — уточняет он.
— Конечно! — смущается Люба (Люда?). Она предлагает сделать прическу, показывая журнальчик: вот что сейчас модно. И мир вновь собирается в упругое целое, в округлый шар вроде бильярдного, что уверенно катится в лузу. Пусть знают, ему наплевать. Он может сделать прическу, может просто сидеть и трепаться, может даже послать за «Шампанским». И побегут, и бокалы достанут, так что их знание ни черта, в сущности, не стоит.
Однако на авторемонтной станции шар разбивается, будто он из хрупкого стекла.
— Когда сделаете?
— К вечеру сделаем, честное слово! Часам к шести.
Эти тоже суетятся, рихтуют крыло, но то люди. А железу не прикажешь, косная, так сказать, материя, и эта неподвластность вызывает раздражение. «Интересно, — мелькает мысль, — взяла ли она лекарства? Если нет, то может наделать дел...» Добавив денег, он удаляется. Итак: где она все-таки может быть? Подруг у нее фактически нет, в люди выходит редко (отбил охоту!), а тогда… Он представляет карту городка, висящую над рабочим столом, останавливаясь на некоторых точках. Любила бывать в крепости — раз. На залив ходила купаться, а еще на дачу изредка выбиралась — два и три.
— Добрый день... Здравствуйте...
Вступив на центральную улицу, он механически здоровается со встречными, хотя глаза скользят поверх голов. «Никишш...» — шуршит сзади шепоток. Как по травяному полю идешь: трава шуршит, но обращать внимание — не обязательно.



3.

В центр приходится завернуть, чтобы купить Дашке сувенир из местного гранита. Встреча, подарок, а потом в кафе и говорить, говорить... В прошлом году трепались десять часов подряд, переходя из одного места в другое: Дашка — о Манчестере, о пикниках на английском газоне, а Лера — о своем, наболевшем.
— Ну, ты даешь... Может, уедешь оттуда?
— Почему? Скажи: почему я должна уезжать?!
Лера задохнулась от боли и несправедливости, и вдруг захотелось наговорить Дашке гадостей, чуть ли не в лицо плюнуть. Интересно: сегодня захочется? Вообще-то Дашка — единственная подруга, а прошлое есть прошлое, не надо его помнить. Лера надевает темные очки, движется вдоль прилавков, а за спиной: шу-шу-шу... В маленьком городе все на виду, и очки, конечно, не спасают. Тем более, здесь работают его подружки; и в ресторанах у него подружки, и в местном задрипанном театре. Еще бы: он же им ремонт пробил! Гастроли сделал! Лера вспоминает поход в театр, когда публика пялилась на нее в сто сорок глаз, а она по ходу вялого действия аплодировала всем ляпам. Боже, как они смотрели! Как шипели за спиной в перерыве! И хотя заработала еще ту славу, «культпоход» напомнил о свободе, о возможности рассмеяться в эти сто сорок (или тысячу сорок?) наглых глаз. Вообще-то лучше было бы уехать. Но оставалась мать, Глеб и связанная с этим надежда: может, сын все-таки поймет?
— Вам чего, женщина? Помочь?
Продавщицу из сувенирного отдела Лера тоже ненавидит: грудастая, с яркими пухлыми губами — именно такие твари ему нравятся.
— Из гранита? Разобрали англичане. Они тут толпой пришли: лечебный, говорят, камень! А что в нем лечебного?
— Радиация, — медленно говорит Лера, — Легкий фон — как раз тот, что нужен.
— Да рази ж радиация лечит?!
Нет, думает она, с «рази ж» он не свяжется. Много о себе мнит, даже герб свой несчастный на стол водрузил. Заказал у художника и поставил перед носом — аристократ!
Странно только, что покупали англичане. То есть, их в последнее время часто возили: и англичан, и французов, и финнов, но совпадение любопытно. Лера выискивает другой подарок, а мысль греет, обволакивает, и «шу-шу-шу» отступает. И у крепости ее приняли за англичанку, а значит, она — из другого мира, она может плюнуть на этих убогих!
Когда пришла поддержка, Лера не помнила: может, из телепередач, а может, из телефонных разговоров с Дашкой выскочил образ и закружил, подчинил, как в детстве. Тогда подчиняли: Джейн Эйр, мадемуазель Бонасье, Татьяна Ларина, но со временем дорогие образы тускнели, выдыхались, подернутые книжной пылью. А тут — яркость и зримость, подтверждающие: если захотеть — можно все! Образ продиктовал прическу, детали туалета, а еще Лера вылавливала совпадения в биографии: детский сад или, к примеру, голод, что просыпался неожиданно… У вокзала она берет три пирожка с капустой. Интересно, ее визави любила пирожки? «А какая разница? — отвечает кто-то внутри, — Какая теперь разница?» Аппетит тут же пропадает, и Лера, чтобы не расплакаться, спешит на платформу.
В электричке хочется убедиться, что никто не пялится в затылок. Если ты в очках, есть способ: скосить глаз, и увидишь в отражении, что за спиной — бабуля и трое подростков. «Клево... прикол... дай пива хлебнуть!» В ответ на замечание слышится смех, но Лере почему-то жаль юнцов. Почему? Потому что таких же полгода назад избил Глеб: они сидели во дворе, бросили реплику, а тот вдруг сорвался и — ногами, в лицо, в пах…
— Еще рыпнитесь... Убью!!
Его прямо трясло; и было стыдно и страшно, и опять казалась, что она никудышная мать. Ей и сейчас кажется: никудышная, и лучше бы пересесть, чтобы не слышать смеха за спиной. В другом конце вагона — дачники, с кошелками и инвентарем. А ее дача стоит заброшенная, потому что мать работать не может; и Лера не может, да и не хочет, и потому краснолицая тетка с лопатой вызывает неприязнь. В этом лице, в жилистых грубых руках, что крепко сжимают черенок, сосредотачивается вдруг вся неустроенность, вся пустота жизни…
— Плохо, дочка? — спрашивают, когда она судорожно шарит в сумочке.
— Мне? Мне очень хорошо... А сейчас будет еще лучше...
Она никак не может найти лекарство, и кажется: ее существо распадается на мелкие осколки. Ее нет, она превращается в пыль, в крошево из мелких желаний, тоски, мстительности и, если не найдет злосчастный блистер, то никогда себя не соберет!
Леру собирает опасность. Она заключена в человеке с фотоаппаратом на груди, что появляется на очередной остановке и оглядывает вагон. По виду турист, в штормовке и лыжной шапочке, но Леру не проведешь, у нее глаз наметан! Человек усаживается через два сиденья, и, хотя аппарат зачехлен, что-то срывает с места, заставляя перейти в соседний вагон. Напротив сидит женщина, уткнувшись в журнал. На обложке фото: расплющенный лимузин, в верхнем углу — знакомое улыбающееся лицо, и Лера чувствует, как наворачиваются слезы...



4.

Когда Никишин влетает к нотариусу, тот сразу выпроваживает клиентку.
— Подождите за дверью, уважаемая... Минут пять-десять, хорошо?
— Но я же...
— Решим, решим ваш вопрос! Через десять минут!
После чего Арнольд Яковлевич молча смотрит в глаза.
— Нет ее... То есть, не могу найти.
— Надо найти. Без нее вопрос не решить.
Никишин знает, что не решить, хотя бумаги давно готовы, и условия — дай бог каждому. Некоторые спят и видят отдельную квартирку в Питере; а требуется всего ничего: паспорт и три подписи! Он видит эти подписи (размашистые, неряшливые, как и все у нее), и как она брезгливо берет ордер. Потом нехитрый скарб — в машину, и гуд бай! «Гуд бай, май лав, гуд бай...»
— Что? Не понял…
Кажется, он пропел дурацкую песенку вслух. Он думает, прикидывает, потому что ему все надоело. И он обещает до вечера найти, хотя понятия не имеет: каким образом. Главное, она же предварительно согласилась! И опять перед глазами карта, взгляд мечется в извивах улиц, задерживаясь в некоторых местах (это его город, и он обязан знать все и о каждом!). Что там на площади? Правильно, Дом культуры, куда она бегала на психологические сеансы, и где заимела приятельниц с такими же идиотскими претензиями. Претензии символизировал жест, когда отмахиваются, и кисть вроде как переламывается, лениво опадая. Мол, неважно, несущественно, и глаза — в себя, будто там сосредоточено нечто суперважное! Жест не просто раздражал: он упразднял Никишина, выносил за скобки, хотя по сути за скобки вынесена она! Ведь кроме жестов и истерик — ничего; поэтому иногда хотелось взять ее кисть и продолжить ломать: до конца, до хряска… На площади он видит очередь за пивом. Ему тоже хочется, но надо унять жажду, иначе опять прицепятся бывшие приятели по зимней рыбалке. Рыбаки бесцеремонны, они привыкли, что на зыбком льду все равны, но тут — шалишь, субординация!
Сеансы, как выяснилось, давно закончились. Зато другой сюрприз: сегодня в ДК проводится конкурс «Мисс бабушка», участвует его родственница (так выразился директор, пряча усмешку), а значит, еще ведро позора на его голову!
Растерянность проходит быстро: он пробирается в зал, где его никто, слава богу не замечает, все взгляды — на сцену. А оттуда несутся частушки, с прихлопом, с притопом, ухарские и простецкие, причем более всех старается теща. Он невидим в полумраке, и хорошо: иначе заметили бы краску, что заливает щеки. Внутри же наливается злоба: глухая, тяжкая и одновременно — беспомощная. Будто вся жизнь, от которой старался убежать, сосредоточилась в ярко накрашенной женщине, что скакала по сцене, залихватски раскидывая руки. И зрители не лучше, такое же быдло, если все это смотрят!
Он дожидается перерыва, затем пробирается к сцене.
— Давно увлеклись самодеятельностью, Таисия Ивановна?
— Попросили, я и пришла… — лепечет теща. — Первое место обещали дать: я и частушечный, и кулинарный конкурс выиграла! Солянку такую им сготовила... Ну, ты же помнишь?
Он не помнит, и, вытащив тещу в коридор, ловит себя на желании отхлестать ее по щекам: наотмашь, чтобы в себя пришла! А Таисия Ивановна уже хлюпает носом:
— Может, у вас нормально все будет? А, Олег? Ну, попортили себе нервы, и хватит... Я опять буду Глеба на хор водить, честное слово!
— С ума сойти… Да вы нам — никто! Глебу на вас давно наплевать! Вы...
На языке вертятся оскорбительные слова, и он оглядывается: не вышел ли кто в коридор? Он не даст ей вернуться на сцену! Обтянутая цветастым ситцем спина скрывается за стеклом входной двери, и Никишин переводит дух. Кажется, что он — на минном поле, где постоянно натыкаешься на фугасы. Уже год как выскочил наверх, пора вроде привыкнуть, так нет же! Бывало, он деревенел в бессилии от этих пут, от неотвязного шлейфа прежней жизни, когда неподвластный мир (прошлое — не изменишь!) представлялся каким-то омерзительным последом, кровоточащей пуповиной. А главное, он по-прежнему зависит от коллективного животного, каким вдруг увиделся зал: эти просители с их жалкими улыбочками вдруг соединились в нечто многоголовое, неуправляемое...
Он все-таки берет кружку пива, и, конечно же, кто-то вспоминает о рыбалке. Да, говорит Никишин, посидеть над лункой — это мечта. Но, увы, несбыточная, потому что дела, город...
— Понятно... А все же приходите!
Он кивает, хотя уверен: у лунок его не дождутся. Разные у них льдины; и с бывшей супругой — разные. Он знает, как иногда ледяной припай отрывает, унося людей в залив, и представляет, что на льдине уплывает экс-супруга. Он машет ей рукой, и та скрывается в тумане, чтобы никогда не появиться на горизонте.



5.

— Опять жильцы, Ген! Возьми трубку!
И Геннадий, схватив блокнот, бросается к телефону. Номер машины? Ах, приехало сразу три машины... Что говорят? Грозятся поджечь?! Это — блеф, но в пререкания не вступайте!
Вчера точно также позвонила Лера, мол, завтра приеду! А «завтра» — это «сегодня», что было бы весьма некстати. Она обещала о чем-то важном сказать, но у Геннадия важных дел — как газет в туго перевязанной пачке. И важнейшее из них — дело о незаконном выселении. Надо же: арку заперли, так что жильцы по крышам пробираются в соседний дом; да еще грозят поджогом! Слава богу, к больным пока неотложку пускают...
Мысли скачут, пальцы же нажимают кнопки: прокуратура, милиция, в общем, найдем на эту сволочь управу! А через полчаса он уже лично беседует с супрефектом. Ах, спорный вопрос? Тогда вот справка из жилконторы о том, что им не успели выправить прописку! И вообще людей нельзя держать в осаде: европейский город все-таки, не Колумбия! «Думаете, сильно отличаемся?» — усмехается чиновник, и тогда опять накат, мол, обратимся в инстанции!
Он возвращается с чувством удовлетворения. Не спасовал, хотя предлагали плюнуть: все равно, заявили, их выселят. «Посмотрим, — думает Геннадий, — Жильцы сразу связались с газетой; а пресса — это сила!» Листая блокнот, он натыкается на запись: «Приедет Лера». Ну и когда она приедет? К обеду? Вечером? День Геннадия расписан по минутам, и сбить с графика может лишь «важность» дела, с каким появится знакомая. Он заскакивает в бар, берет кофе и вдруг понимает: «Нет никакого дела». То есть, в ее трактовке это будет чудовищно серьезно, а в его — отнюдь. И опять он будет поражаться, что когда-то увлекался этой худой невротичной женщиной, которая курит одну за другой, а ночью встает и ходит по кухне. Полгода назад, помнится, она позвонила из больницы, просила навестить. Геннадий с трудом вырвался, притащился в эту неврологию, чтобы выяснить: выписалась и уехала домой!
И, допив кофе, он рисует знак вопроса: будет время — встретятся, а нет...
— Ген, тебя главный ждет! Два раза уж заходил.
Он поднимается этажом выше, толкает дверь и с ходу — о деле. Потом достает кейс и подкрепляет аргументы бумагами.
— Серьезное дело... Справишься?
— Думаю, что да. Вы бы видели этих людей…
— Я всяких людей видел, но — всегда соразмерял силы. Ладно, иди пока…
Геннадий не новичок, он тоже соразмеряет. И если выгнет себя, как натянутый лук, и вовремя пустит стрелу, — дело обернется в его пользу. Удалось же ему спасти от сноса здание на Петроградской, хотя какие киты на то место претендовали!
Обедать он заскакивает домой. Наталья сегодня выходная, выставляет на стол сковороду, а затем кладет перед ним журнал:
— Вот, все еще пишут... Жалко ее, правда?
Мельком оглядев фото покойной принцессы, Геннадий говорит:
— На Лерку чем-то похожа.
— Думаешь? По-моему — нисколько не похожа… Хотя Лерку тоже жалко.
Он размышляет: говорить или нет о звонке? Ладно, потом скажу.



6.

Откуда взялось это платье: кисейное, невесомое, открывающее плечи и жемчужное ожерелье? Ах, у нее свадьба! Она оглядывается: за ней тянется шлейф, его несут мальчики и девочки, чьи лица торжественны и слегка напряжены. А ее ведут по красной дорожке собора Святого Павла. Они проходят сквозь алтарь и вдруг оказываются на зеленом поле, по которому носятся белые собаки. Балморал? Ну да, это фамильный замок Виндзоров: вон старинные башни, а на мужчинах клетчатые юбки, потому что здесь — Шотландия. Мужчины подзывают собак, а те не слушаются и лают. И хотя ее спутник сжимает в руке стек, ее не желают защищать; а собаки лают: зло, с хрипом, сжимая кольцо, и шлейф трещит, раздираемый зубами! Она в ужасе бежит по полю, впрыгивает в машину и несется по какому-то городу. Рядом — уже другой человек: черноволосый и смуглый, он крепко ее сжимает, оглядываясь, но собаки не отстают: они в скоростных автомобилях и, глядя в окна, скалят зубы. «Быстрее!» — торопит она шофера, и, кажется, автомобиль сейчас взлетит. Оторвались? Кажется, да, только лай не отпускает, стоит в ушах, навязчивый и злобный...
— Приехали! — трясут за плечо. Перед ней борода, очки, а где же собаки?! Ага: лает пудель, которого держит на поводке обладатель очков.
— Спасибо... — бормочет она, нащупывая сумочку. Пока шагает по перрону, тревога уходит: теперь у нее — свобода! Вот и вокзальная площадь, где народ бурлит, исчезая в дверях метро, как в сливном отверстии вода. Только она не вольется в поток — пойдет пешком.
У аптеки подзывает пожилая бледная женщина, просит открыть пузырек. Крышка не поддается, Лера задействует пилку для ногтей, но стальной поясок не оторвать.
— Извините, столько времени у вас отняла…
— У меня много времени. Можно сказать — вечность!
— Все равно... Просто в винный стесняюсь ходить, меня здесь знают многие…
Открыв пузырек, Лера читает наклейку: «Боярышник. Спиртовая настойка». Ей жалко эту деликатную пьянчужку, хотя жалость имеет оттенок превосходства: женщину знают, а Леру — нет: какое счастье!
Свобода сваливалась, как подарок судьбы, как манна с неба, всегда сопрягаясь с одиночеством. Кого-то одиночество тяготит, для нее же было счастьем просто шагать по улице и наблюдать, как движется поливальная машина, и люди жмутся к стенам. Толкучка у перехода? Подождем, пусть рассосется, и двинемся дальше: без цели, ноги сами приведут к любимым местам. Сколько она не была в Летнем саду? Вход теперь платный, зато здесь играют джаз, и в павильонах выставки шикарные! Оглядев картины и изделия из бисера, Лера огибает пруд, выходит к Инженерному замку, а далее пересекает Невский и вливается в крикливую толпу на Сенной. Толпа, опять же, не раздражает, Лера в ней растворяется, как молекула, как невидимая частичка целого. «Среднестатистическая погрешность равна...» — всплывает голос начальника, но не в связи с работой. Среднестатистическая — вот мечта и смысл, в этом свобода от слухов и шепотков за спиной!
При желании она могла бы навсегда обрести свободу. Только подарок с неба — одно, а позорное изгнание — другое; к тому же за свободу требовали самое дорогое. Оказывается, светлые вихры и вздернутый нос имели цену: обещалось приличное жилье, деньги на год; а стоило представить, как берет эти деньги... Между тем ноги приводят к театру, где (удача!) дают дневной балетный спектакль.
Позолоченная лепнина и витые бронзовые люстры не отторгают, наоборот, кажутся знакомыми. Интересно, в Балморале так же красиво? А в Букингемском дворце? Она задерживается у зеркала и видит там высокую молодую женщину со светлыми волосами. Короткая стрижка — как у нее, и синий жакет с юбкой — тоже. В таком наряде она открывала приют для бездомных (в Манчестере? или в Ливерпуле?), а когда мчалась из отеля «Ритц», на ней было... У женщины в зеркале вдруг кривятся губы: разве это важно? Главное, она была сильная, благородная, поэтому никаких слез! Лера стоит у зеркала, пока не убеждается: все в порядке, и подмигивает отражению. Там, в Зазеркалье — другое существо, на которое хочется быть похожим: оно помогает, выручает, оно — не даст пропасть.
Место у нее замечательное, к тому же сегодня — хореография Баланчина. Но к финалу отделения Лера замечает, что из бельэтажа кто-то таращится. Направил на зал бинокль и смотрит! «Глупость», — говорит она себе, и все внимание на сцену, где солистка взлетает на руках партнера. Только перед рампой вырастает вдруг невидимая стена: не сосредоточиться на действии, хоть плачь! Балет удаляется куда-то на Луну, наблюдатель же, напротив, чуть ли не дышит в ухо. И справа, кажется, наблюдают, и опять вспоминается тысячеглазый Аргус, от чьего взгляда не скрыться… Когда они разводились, Аргусом был городок, с интересом следивший за скандалом в семействе новоиспеченного начальника: на нее глазели из окон, оглядывались на улице, так что скрыться было нельзя, разве что уехать. Но вот — уехала, а что в итоге?!
Дождавшись перерыва, она направляется в буфет и, взяв бокал вина, садится лицом к стене. Первый глоток успокаивает: господи, кому она тут нужна? Однако следующее отделение начинается с судорожного оглядывания, и, хотя бинокли повернуты к сцене, хочется исчезнуть, потому что взгляды в спину, как рентгеновские аппараты, просвечивают насквозь.
— Мама, ты же сама виновата! Ты! Сама! Виновата!
Она лепечет: ты пока не понимаешь, подрасти!
— Кому это надо подрасти?! — сердито спрашивает соседка слева. Лера молчит. А после окончания отделения решает: надо уходить. Выйдя в фойе, она видит надпись «Вход на сцену», толкает дверь, а затем спускается по лестнице, попадая в отделенное занавесом огромное помещение, где артистки в гетрах машут ногами.
— Где тут выход?!
— Вон там. А вас, собственно...
Да, никто не приглашал! И хотя в другое время она охотно пообщалась бы со «звездами», сейчас расталкивает балерин, они — досадная помеха. Пока призывают пожарников и вахтеров, она добирается до выхода и сразу же налево, вдоль канала.
За мостом она останавливается и роется в сумочке. Где же зеркало?! Найдя бумажки со штампом нотариальной конторы, она выбрасывает их в урну, не читая. К черту дела, и голос вихрастого мальчишки слышать не хочется! Хочется забыться, совпасть с отражением, с той сильной, что подмигивала из-за стеклянной границы... И Диана собирает распавшееся существо, и откуда-то из глубины — волна благодарности: «Мой добрый гений...»



7.

Его ведут на верхний этаж, затем — чердак и крыша. «Осторожней!» — предупреждает провожатый (то ли художник, то ли скульптор), когда Геннадий поскальзывается. Ныряют в чердачное окошко, а через минуту — уже черная лестница.
— Вот такой маршрут. Сами кое-как справляемся, а вот детишек водить...
— Вообще никого не выпускают?
— Так они же заварили калитку! Вчера подвезли сварочный аппарат — и готово! Я уже плюнуть хотел — мне что, бог с ней, с мастерской! Из солидарности остался...
В квартирах их обступают и наперебой: мол, свет отключили и не только калитку — уже окна решетками заваривают! При живых-то людях! Вперед выставляют испуганных детей, и Геннадий каждому сует диктофон. А затем уверенно перечисляет: список проживающих... письмо в прокуратуру... жалоба в Смольный... Постепенно жильцы обретают уверенность: подписывают, слушают и, конечно, согласны потерпеть. «Не то уже вытерпели... Вы только расскажите о нас!» В одной из квартир плачущая девочка прижимает к груди плюшевого медведя.
— Ты чего хнычешь? — Геннадий берет игрушку, — Смотри, какой он сильный! Он всех этих дядей съест!
Он поднимает медведя над головой.
— Главное, не впадать в панику! Обещаю с этим делом разобраться!
— Значит, но посаран? — сжимает кулак художник (скульптор?).
— Не пройдут, — уверенно отвечает Геннадий. Обратно он пробирается самостоятельно и сразу к фасаду, выяснить обстановку.
У входа дежурят две иномарки, а окна действительно заваривают. Он приближается к рабочим, заговаривает, но из машины — окрик:
— Эй, мужик! Отваливай!
— Так кто приказал? — напирает Геннадий, — Прораб? Или вот эти?
— Начальство приказало... — уклончиво отвечают сварщики, — Мы чего? Дали наряд — мы и работаем...
— Здоровья много, блин?! Щас огребешь!
При появлении кожанок Геннадий удаляется. И почему-то вспоминает последний разговор с Патрицией: вот бы ее куда! Вся тамошняя пресса поглощена скандалом в королевском семействе (точнее, его гибельным разрешением), в то время как истинные проблемы — здесь! Принцы, принцессы — уж он бы поиздевался над коллегой, которая сотрудничала в «Таймс» и потому немного задирала нос. Хорошо еще, бензиновые аферы взялась распутывать, а то светская хроника уже тошноту вызывает.
Они познакомились на пресс-конференции, сдружились и даже кое-что делали вместе. Патрицию, к примеру, интересовала одна английская фирма, которая планировала строить в области сеть бензоколонок. Фирма, похоже, была подставной, однако из Альбиона следить за аферистами трудно, и Геннадий помогал; сгоняя же информацию по электронной почте, приписывал: «С тебя — Guinness!» Вчера тоже кое-что удалось раздобыть, значит, он заработал третью кружку. Когда он ее выпьет? Когда добьет дело с осажденным домом. Виза уже в кармане, осталось только купить билет, а там — Трафальгар, Вестминстер, Ливерпуль... Листая в метро книжку с адресами, Геннадий опять натыкается на фамилию Леры. И вспоминает, что ее супруг (или бывший супруг?) вроде сделался шишкой в районной администрации; а фирма развивала активность как раз в том районе. «Так, так, горячо... Не об этом ли она хотела рассказать?» Он достает блокнот, и знак вопроса перед именем меняется на три восклицательных.
Отправив электронную цидулю за Ла Манш, Геннадий звонит городскому начальству. Обещают разобраться, но интонация выдает подтекст: какой-то несчастный флигель, десять семейств — и оно тебе надо? Надо, ребята. Обнаглевшие громилы решили прибрать к рукам квартиры в центре города, и его долг — высветить беспримерную наглость. Ему представляется прожектор, высвечивающий клоаки и каверны: луч ярок и безжалостен, и кожаные громилы вместе с заказчиками трусливо скрываются в тень. Летом в Крыму он видел что-то похожее: с далекой скалы прилетал мощный сноп света от пограничного прожектора, и набережная, пляж, шашлычные — вдруг оказывались ярко освещены, и отдыхающие прикрывали глаза: не надо!
— Партию? — достает шахматы верстальщик. — Нет? Как хочешь... Да, тебе звонили недавно! Женский голос просил передать: я здесь.
— Что просил?
— «Я — здесь!» То есть, она — здесь. Да, нескучная у вас работа.
Это Лера — ее стиль. Непредсказуемая, загадочная, самая заводная в их молодежной компашке, из-за чего, наверное, у них с Геннадием ничего и не вышло. Пара поездок в Озерки, поцелуй в укромном углу дискотеки, а затем не то чтобы расстались: «остались друзьями». Она вышла замуж в своем райцентре, изредка заезжала к ним (всегда одна), а затем шла в Эрмитаж или в любимую Мариинку. «Несчастная она...» — говорила Наталья, имея ввиду ее семейные неурядицы. А что тут такого особенного? Что-то с мужем, что-то с сыном — все в этом живем.
Затем вспомнилось, как в больнице Геннадия ошибочно приняли за мужа:
— Что же вы? До такого состояния довести — это, знаете ли...
— Извините... Я просто знакомый.
— Ах, знакомый! Тогда так скажу: ничего особо патологического. Это, скорее, обостренная реакция на мерзость мира. На дотошность, на любопытство, переходящие всякие мыслимые границы... Вы кто, кстати, по профессии?
— Журналист.
— Тогда вам это понятно. А что ее нет — извините. При таком неврозе действия непредсказуемы: бывает, что и клин клином, и еще черт те что!
Геннадий был раздражен: тащился через весь город, купил бананов, а она уехала, не изволив позвонить! У метро он отдал фрукты пацанам, общаться с Лерой зарекся, но дело отменяло обиду. Через нее можно было получить ценную информацию, которая поможет Лере, Наталье — всем! Геннадий тоже реагирует на «мерзость», только по-своему.
— Не стучи фигурами, — говорит он верстальщику, прикладывая к уху диктофон: «Вторая неделя... Дети не ходят в школу...» И Лера сваливается с души, как сброшенный с плеч рюкзак.



8.

В последнее время мэр засылал на переговоры с англичанами, строившими бензоколонку. «Подписи второго лица достаточно», — говорил, уезжая на дачу; Никишина же с души воротило. Левая фирма, нюхом чувствовал (во всяком случае, один из «англичан» — явно бывший соотечественник). А позавчера мэр встретил с журнальчиком в руках:
— Слыхал, что с английской принцессой?
— Три дня уже как случилось.
— Серьезно? А я заработался, ничего не знаю... Англичане оставили журнал. В шоке подданные Ее Величества, даже финансовые операции остановили!
Покойная тормозила дело, от которого хотелось быстрее отвязаться, и раздражение переносилось вначале на принцессу (некстати грохнулась!), затем на мэра. Вроде тот был на стороне Никишина, но кто знает, что у него на уме?
Он обедает у матери. Мог бы и в кафе, но мать настаивает, чтобы иногда появлялся: «патриарху» хочется уважения.
— Степанида, накрой стол. Индейку достань, оливки, бисквиты...
— Нет бисквитов, Лариса Георгиевна... — отвечают растерянно, — Съели вчера...
— Но я же тебе говорила: покупай каждое утро! Ты опять ничего не слушаешь!
И капризный тон, и домработница со странным именем Степанида, и желание каждое утро есть бисквиты — немного нелепы. Откуда что взялось? Вчерашняя заведующая ателье уже не готовит, не стирает, а еще целый иконостас из фотографий развесила! Никишин рвет руками индейку, разглядывая бородатые лица адвокатов, лесопромышленников и одного члена Земской управы: фамилия Богдановых в полном сборе. Когда он попьет кофе и выйдет к дверям, ему обязательно скажут: не забывай, что ты из рода Богдановых! А он подыграет: помню, конечно, хотя фамилия у него по отцу.
— Когда у Глеба кончится тренировка? Я пошлю за ним Степаниду.
— Он знает дорогу домой.
— Не в этом дело, — мать делает значительные глаза, — Не забывай, чей он сын! Кстати, ты решил вопрос с нотариусом? И с ее отказом от материнства?
Лучше бы, раздраженно думает он, не совала нос в чужие дела, а заставляла Степаниду стричь ногти!
— Ей не место в этом городе. Она обязана уехать!
— Уедет. Только здесь я сам разберусь.
— А как с английским проектом? Подписали контракт?
— И с этим разберемся.
«Шеф говорил о какой-то командировке… — догоняет тревожная мысль, — Может, зачем-то сплавить хотят?»
— Шлюха! — перебивает размышления резкий голос, — Обыкновенная потаскуха, мне ее нисколько не жалко!
— Кого не жалко? — спрашивает он.
— Вот эту особу! — указывают на телеэкран, — Связалась с этим арабом Аль Файедом, летела пьяная в лимузине... Тьфу!
Опять передают о Диане, хотя новость не первой свежести. Потом мать отзывают к телефону, и за кофе можно не торопясь вглядеться в «лики прошлого».
Вопреки иронии Никишин тоже грелся возле богдановской легенды, втайне сравнивая себя с членом Земской управы. Сюртук с тросточкой, конечно, из прошлого, а вот поза нравилась: в ней ощущались сила, умение себя поставить, да что там — порода! И, не будь такое чревато сложностями, он бы стал Богдановым. Никишин мысленно произносит свою фамилию и слышит в ней что-то расслабленное, женское, а Богданов — это жесткость, сила, здесь слышится: бог — дал. Что? Право, разумеется, по которому он выкинет за пределы города одну истеричку, где бы она не скрывалась.
Его Saab пока не готов. И Никишин кажется себе смешным: вот и ремонтники вроде прячут ухмылки, а это — непозволительно! Выручает начальник сервиса: возьмите, мол, мою «девятку»! — и Никишин молча забирает ключи.
Он так же был смешон, когда супруга (тогда еще не «экс») связалась с этим офицеришкой из летной части. Набережная, кинофестиваль, публика на променаде глазеет на «звезд», а они парочкой расхаживают! То есть, она на нем виснет, тварь! Понятно, чем это кончилось: шумовкой по физиономии, когда явилась под утро. В тот раз, интересно, она резала руки бритвой? Нет, тогда она на витрину бросилась, что, в общем-то, не лучше. Переливание крови, паника в больнице, так что наглотался позорища... И теперь, как дурак, крутит по городу без маршрута и смысла, а лампочка топлива уже мигает, значит, пора на заправку.
— Приветствуем большое начальство! Не узнал даже: что, решили сменить коней? Поближе, так сказать, к простому народу?
Рядом заправляется Хряк — так вроде зовут этого мордастого шашлычника. То есть, владельца шашлычной и шикарного джипа, заработанного явно не в общепите.
— У вас, говорят, неприятности по семейной части? — ухмыляется Хряк, вешая штуцер, — Так вы к нам обратитесь, поможем…
Горло перехватывает спазм, так что поневоле приходится шептать:
— Подойди сюда... На минуту... Зеркало мое посмотри...
— Неполадки, что ль? Выправим, не гордые!
Хряк подходит, наклоняется, — и тут за шею и раз! — о зеркало, чтобы зубы вдребезги!
— Понял, сука?! Понял, как в мои дела лезть?!
— Пошутил, Олег Андреич... Вы что, шуток не понимаете?
С кровью на роже, Хряк пятится и исчезает за тонированным стеклом. А Никишин долго стоит, утирая дрожащими руками пот. Перед глазами от ненависти все плывет, лишь через минуту он замечает испуганную физиономию заправщицы. Разболтает? Да наплевать, пускай, другим неповадно будет!
Потом мысли упорно возвращаются к происшествию. Падаль, не стоит о них и думать, но вот — думает же! Взбесился — потому что предложили криминал? Но ведь в глубине души давно тлела надежда: чтобы шальная машина или пьяный на улице, допустим, пристал... Короче, чтобы исчезла. А ненависть свела скулы от того, что посмел обратиться, а значит, уравнял себя — с ним! Только шалишь, Хряк, не доходит до твоей бритой башки, что ты — чмо! А хозяева будут в сюртуках, с тросточками — в чем угодно, но не в кожанках, как у тебя. И не сегодня, так завтра подъедет к твоей шашлычной взвод ОМОНа, и... Никишин сворачивает к спортшколе, тормозит, а потом долго смотрит сквозь стекло, как лупцуют друг друга мальчишки на ковре.
Глеб выходит в паре с кем-то рослым. Тот выбрасывает ногу, Глеб опрокидывается навзничь, и сразу — желание помочь. Но нет: вставай! Вставай же! Ты не должен давать себя в обиду — рослым, Хрякам, кому угодно! И что-то гордое трепыхается в груди, когда пацан с яростью кидается на соперника, сбивает с ног и победно заламывает руку.
Через четверть часа взмыленный Глеб появляется с сумкой на плече.
— Молодец... Я видел, в общем.
— А, ерунда: я еще сегодня не в форме! А почему машина не наша?
— Так надо... — он треплет сына по голове и неожиданно говорит:
— Настоящий Богданов!
Он держал на столе выполненный художником герб Богдановых, а недавно и генеалогическое древо скопировал на цветном ксероксе. Регина говорила:
— На этом дереве ты — единственный плод. Остальные пустоцветы.
Теперь Никишин думает: «Не единственный. Будет еще один».
Высадив Глеба у дома матери, он машет рукой и опять жмет на педаль. Сына он выиграл, сомнений нет; но закон есть закон, и нужна сторона-ответчик. Он ее найдет, потому что не может быть смешон! Он двенадцать лет жил с этой психопаткой; он такое вытерпел, что никто его не может упрекнуть! И эта мысль — как подпорка, поддерживающая персону, которой по странному закону требуются еще и страдания.



9.

Жизнь прозрачна и бесстыдна. Она хвастливо крутится перед телекамерами, раздеваясь, как стриптизерша, нет, хуже — потому что без томной медлительности, в спешке, пока другие не опередили. Похоть откровенности захватила и сцену, и зал; а тогда ищи глазами дверь, чтобы нырнуть и исчезнуть из поля зрения толпы. Или Аргуса? Да хоть горшком назови, только подальше от сплоченных и любопытных, с их жадными глазами, ушами...
Так думает Лера, сидя на Катькиной кухне.
— Эй! Ты где-то летаешь... Так что было дальше?
— Сон... Будто меня катает на лошади какой-то военный, а вокруг — любопытные глаза. Лиц не видно, а глаза есть. А потом... В общем, он сдергивает с меня одежду и прямо на лошади... Сама понимаешь, что.
— Ф-фу, ты и расскажешь... Ну, Лерка...
Глаза же горят любопытством. То есть, и хочется, и колется, у Катьки-то все иначе: двойня в детском саду, муж служит в банке, пекинез на груди... Самая неприметная была в институте, а в итоге обогнала записных красавиц, бегающих теперь по гинекологам. «Вот собачку завели! — хвасталась во время визитов, — Вот детский уголок купили! Вот унитаз финский!» Счастливый, в общем, человек.
— Ну, а дальше... — нерешительно спрашивает Катька, — Дальше что?
Лера молчит, хотя могла бы рассказать, как среди ночи подняли звонком, и она неслась в больницу, чтобы в приемном покое увидеть эти темные волосы и холодный взгляд из-под очков. «Переломы... Средней тяжести... Через неделю выпишем...» А Лера не слушала врача, раздираемая тревогой и ненавистью к той, что вошла следом и, наверное, насмешливо глядела в спину. «Тебя-то зачем позвали? — недовольно сказал Никишин, — Обычный вылет на обочину... А вообще-то вам давно пора познакомиться». До этого были слухи, голос с балкона, когда разговаривал с ней по мобильному, но здесь фантом воплотился в реальную женщину, которая демонстративно подошла и поправила одеяло. Можно было рассказать, как жалела о том, что машина не разбилась вдрызг, как сбежала к матери, а затем решила отомстить и пустилась во все тяжкие. Тут у Катьки глаза бы вылезли из орбит, хотя ничего особенного не было: прогулка с офицером-летчиком, поездка на дачу к преподавателю музыки, ну, еще несколько приключений. Все равно ничем не кончалось: не выходило, ломалось, как сломался аккордеон у преподавателя, сведя на нет «эротический» вечер при свечах.
Тогда и появилась Диана: она поддерживала, подавала пример, в общем, выручала. Хотя Катька все истолковала бы по-своему. А потом: «Знаешь, что с Леркой? Нет?! Щас расскажу!», — и по цепочке институтские подруги узнают подноготную. — Дальше что? Дальше я проснулась.
Муж Катьки похож на пекинеза — маленький и ручной. Скоро он появится, принесет торт «Птичье молоко», и они уже на пару будут выуживать биты и мегабайты информации. А впрочем, нормальный мужик: все в дом, и Катьку, похоже, любит. Просто Лера не может видеть мордочку пекинеза — такие шавки вместе с большими собаками гнали ее по автостраде, чтобы угробить.
— Пора? Ну, Дашке привет... Везет ей: за англичанина выскочила! Между нами: у нее же три аборта было! Знаешь? Ну, я так... А ведь родила!
На лестнице Лера отправляет в рот лекарство. Собаки — уже чересчур, они для кошмарных снов, а ей еще в Пулково добираться.
В минуты успокоения думалось: может, и вправду сама виновата? Пеленки, двойки, родительские собрания — забываются быстро, не успеешь оглянуться, а вместо игрушек появляются кассеты с рэпом и умение водить машину. А когда какая-то столичная пьянь остается на ночевку, сын уже объясняет: «Не расстраивайся, это нужный для папы человек!» Потом один из «нужников» устроил Глеба в секцию тэй-квон-до, а вскоре и Регина замаячила на горизонте, претендуя на место рядом с сыном. Когда Лера представляла эту холоднокровную сучку в роли мачехи, хотелось саркастически хохотать. Плевать ей на Глеба, она же только о себе думает! И вообще: что в ней особенного — фигура? Но у Леры не хуже. Умение вписаться в жизнь? Тут теплее, Регина умела вписываться и прорываться, Лера же не умела, а значит — «сама виновата».
У метро она подходит к телефону, чтобы еще раз позвонить Геннадию, и вдруг замирает. Тогда, в больнице она поступила по-свински: сбежала, не предупредив, и даже не извинилась. Но почему-то опять представляется Аргус, один из глаз которого — Геннадий. Глаз щурится, а затем начинает лаять, превращаясь в пекинеза.
— Девушка, будем набирать номер?!
Наверное, надо еще принять лекарство.
— Так что будем делать? Мечтать?
— Простите... Звоните, пожалуйста.



10.

Иногда он зависал в пустоте, будто лез по лестнице, и вдруг опору убрали. Тогда имело смысл крепко выпить, желательно с мэром, чтобы в свойской беседе укрепиться в мысли: он здесь — не зря. Имело смысл ксерокопировать развесистую генеалогию, имело даже — прогуляться вечерком по улице, чтобы с тобой первым здоровались, совали потные ладошки, а ты бы морщил лоб, отвечая на просьбы: «Позвоните завтра. Нет, лучше на следующей неделе...» Ладошки, древо, сауна с шефом — создавали фундамент, в то время как некоторые истерички его разрушали, и ты вновь оказывался накануне «нулевого цикла». Тогда коллеги представлялись завистливыми подонками, шеф — ненадежным, и охватывало ощущение дармовщинки, халявы, которую отхватил непонятно за что. Вроде как аэростат, с вышедшей из строя горелкой: пока надут, а через час-другой... И вот тут требовалась Регина, постель с которой была значительнее, важнее заурядного секса.
У нее на удивление сильные ноги: они обхватывают, как обруч, за спину, и не отпускают до конца. Он переполнен желанием (вопреки нервам? или благодаря?), но входит в нее медленно и так же не торопясь движется к финальным рывкам. Кажется, он желает вечно ощущать этот обруч вокруг спины, сдавливающий, как бочку. И скрепляющий, конечно, так что он снова на высоте: он еще покажет, всем!
Апогей, выдох, и ноги расплетаются. Потом лежат навзничь, и текут слова: мол, пока не получается, исчезла, а я кучу дел отложил! С англичанами как? Пока никак, но перспективы имеются. А еще сына надо в другую школу переводить... Регина с пониманием говорит: ты — настоящий отец! Слова тоже как обручи, хотя он знает: Регина относится к сыну с прохладцей, без материнской нежности. Но тут не о нежности, черт возьми, речь! Короля играет свита, а первая скрипка, точнее, дирижер здесь — Регина.
— А знаешь что... Нет, будешь смеяться.
— Из-за чего?
— Твоя ведет себя как одна покойная великосветская дамочка. Я тут ознакомилась с биографией, ну, сейчас много об этом пишут. И обнаружила много похожего!
Одевшись, Регина присаживается рядом.
— Но тогда ты — принц Чарльз? А я — Камилла Паркер Боулз?
Наконец доходит: Регина умная, она ловит то, чего он в спешке не замечает.
Именно она организовала ему когда-то передачу на местном телевидении, научив не зажиматься. И тогда, и позже, уже часто мелькая на экране, он робел перед камерами, а потом вдруг перестал. Понял, что на экране — Богданов: сильный, толковый, привлекательный (разве что без сюртука и тросточки), а Никишин мог сидеть у телевизора и наблюдать эту персону, когда соглашаясь, а когда и посмеиваясь. Софиты, пудра на лицо — эта стихия стала привычной, более того, она подчинялась ему, хотя других телевидение и газеты раскатывали в навозные лепешки. А что касается Чарльза... Вообще-то Никишину импонировало грубоватое лицо наследника престола; покойница же хоть и с симпатичной мордашкой, но мать права — потаскуха.
— До принцев нам далеко, — подумав, говорит он, — Мы поближе чего найдем.
Конечно, Регина догадывается о его тайных мечтах, но открывать карты до конца не стоит. Он и так подчиняется; он, перед которым лебезят, заискивают, а если надо, то и ноги разводят. Подчинение произошло как раз на почве раздвинутых ног: он переспал с одной из местных актрис, после чего позвонил Регине. Вроде как проверил на вшивость (а еще подшофе был прилично), но в ответ услышал:
— Ты правильно сделал, что позвонил. Я всегда должна об этом знать. Понимаешь? А в остальном ты свободен.
Тогда и щелкнул капканчик. Иногда он наблюдал это правильное лицо, очки, уложенные в пучок темные волосы, и делалось не по себе. Две фирмы, референтские дела плюс безошибочное психологическое чутье; а тогда не прыгнет ли она выше него? Но другой голос успокаивал: не прыгнет, а если да, то не скоро.
С Лерой было иначе: той в постели требовалось что-то еще. Хотелось слов, которых он не знал, но научился имитировать, всякий раз внутренне протестуя. Иногда у нее не было желания, но Никишин только распалялся и брал ее грубо, по-солдатски, чувствуя: здесь она уступает, а главное — ничего не потребует. Разве что заплачет ночью, чтобы потом сослаться на дурной сон... Наблюдая правильное лицо, он размышляет: плачет ли Регина? Наверное, да, только он этого почему-то не помнит.
— Может, нам уехать после этого? На неделю? В Финляндию, к примеру…
— Посмотрим, — он тоже одевается. Он еще не доделал дело, нечего бежать впереди паровоза. Если честно, он не любил ни Финляндию, ни Швейцарию, где ему делалось не по себе. В прошлом году ездили с Региной в Альпы, и был приличный отель, и каждую ночь — обруч вокруг спины, но комфорта не было. Потом прояснилось, чего не хватало: все эти люди ходили, сидели в кафе, подчиненные какой-то своей жизни, и этой жизни было на него наплевать. Ты мог быть Богданов, мог — «Богданофф», но никто и никогда не заглянет тебе в глаза и не сунет ладошку в надежде на профит.
Договариваются созвониться вечером. Регина убирает постель, но волосы пока распущены, — и внезапный импульс заставляет собрать их в горсть и наклонить голову.
— Пусти... Слышишь? Я сама.
Она сбрасывает халат, он — рубашку, и откуда-то мысль: это — не любовь. Ну и черт с ней: что-то сильнее любви связывает их тандем, а об остальном лучше забыть.
На выезде уже ровняют площадку, готовят котлован под бензиновые емкости, словом, работа кипит. Он едет на тещину дачку (а вдруг там отсиживается?), но тут притормаживает: вот оно как! Одна его подпись, и в движение приходят мощные «Катерпиллеры», они грызут землю и вбивают сваи, они — подчиняются, как собственные руки. И людишки в желтой форме — руки или пальцы, что сознавать, черт возьми, приятно! Он вылезает из машины и беседует с рабочими, чтобы продлить эйфорию, фонтанчиком бьющую изнутри.
— Глубже не надо? — спрашивает делово, — Бензин все-таки.
— Нормально, Олег Андреич... Потом еще асфальтом закатаем, и порядок!
— Ну-ну... А закончите когда?
— Как только, так сразу. Будут деньги, будет работа.
Деньги будут, благо, их количеством озабочена зарубежная сторона. Никишин уже не помнит, что фирма не внушает доверия, и платежи остановлены; он кайфует и напевает, продолжая езду по загородному шоссе.
Но на даче ждет облом. Он огибает покосившуюся хибару, видит замок и в досаде пинает ведро. Всегда говорил теще: не раскидывайте инвентарь, он же ржавеет! Он бродит по участку, топчет в рассеянности грядки, затем едет обратно.
Бессмысленные мотания приводят к неказистому серому дому, у которого он глушит мотор. Крошечные балкончики, оконца, дававшие совсем мало света, из-за чего лампы горели днем и ночью, и счета приходили — чудовищные. Детская кроватка, кажется, стояла слева у окна, из-за чего он тщательно заделывал щели, чтобы не дуло. Или у окна располагалось скрипучее супружеское ложе, а кроватка — в глубине? Дом давно выпал из жизни, воспринимался чем-то вроде египетской пирамиды, а что у нее внутри — и не вспомнишь. Сохранились фрагменты: например, как он перебирался с соседского балкона на свой, когда Лера не отвечала на звонки. Глеб тогда находился в больнице с пневмонией, Лера не спала три ночи и, наглотавшись снотворного, мертвецки уснула. А он колотил в дверь, запертую на задвижку, кричал снизу, а затем решился лезть (что было весьма опасно). «Лишь бы обошлось...» — молил, цепляясь за расщелины в кирпичах, а потом расталкивая спящую жену. Когда он все понял, Лера получила пощечину, и не одну. Но когда лез, что-то случилось с сердцем, такое крайне редко случалось...
Он видит себя, приникшего к стене, и хочется зло рассмеяться. Нет, это ползет Никишин, а он — Богданов! Он никогда не будет жить в халупах и трястись от того, что большие счета за электричество! Мотор урчит, он выворачивает руль, и пирамида опять скрывается в прошлом, как и положено древним памятникам.



11.

Перед обедом вызывает главный, чтобы сообщить: городского начальника по имуществу все-таки сняли, более того — грозят делом в суде. И внутри что-то прыгает: добились! А сколько было статей, звонков, угроз! Геннадий разваливается в кресле — сейчас имеет право! — и с усмешкой наблюдает, как редактор утирает взмокшую лысину. А помните, как вы не советовали? Как снимали материалы, требуя осторожности в выводах? Впрочем, Геннадий говорит это мысленно, потому что победители не судят. Он закуривает, обкатывая в голове каламбур («победители — не судят»!), и произносит:
— Значит, можем кое-что?
— Могем! — улыбается главный. — Ладно, с меня пиво. Ты «Балтику» любишь?
— Я люблю Guinness. — Геннадий встает, — Шутка. «Балтика» тоже сойдет.
Так же, думается, будет и с осажденным домом, и с левыми бензоколонками в райцентре. Что же Лера не звонит? Скорее всего, у нее опять что-то сугубо женское, но она — местная, чем-нибудь да поможет. Геннадий опять представляет прожектор, точнее, рассекающую ночь автомобильную фару, в луч которой попадает бегущий заяц. Или волк, или вепрь — все равно им не вырваться из магического светового круга, они обречены бежать до полной потери сил. То есть, до выстрела охотника, которому надоел гон, и пора поднять ружье и прицелиться.
Стоящий перед ним принтер выдает женский портрет с подписью по-английски: «Принцесса Диана погибла». Раздраженный, Геннадий озирает многолюдную комнату и видит дурацкую ухмылку верстальщика.
— Ну, и что? Что ты хочешь этим сказать? Что виноваты мы, журналисты?!
— Ничего я не хочу... Просто новость номер один.
— Ничего подобного! Двадцать один! Сто один! Раздули новость, и вот здесь мы точно виноваты! Надо же: аристократка играет в демократизм, швыряясь деньгами! Причем не своими — семнадцать миллионов хапнула при разводе, что ж не заниматься благотворительностью?!
Замолкнув, он думает о том же, как ни странно, оправдывая проклинаемых всеми «папарацци». Нельзя таким дамочкам и их мужьям спокойно жить, пусть держат ответ за каждый шаг (луч от фары бьет далеко, освещая туманный Альбион, и ружье стреляет дуплетом).
Потом он разыскивает номер телефона, против которой в книжке не стоит фамилии, и смущенно оглядывается. Нет, лучше из другого места... Он заглядывает к корректорам — ага, на перекуре! — и садится к аппарату. Он хочет узнать о бензоколонках, и спокойный голос отвечает: отслеживаем, можешь не беспокоиться. Целая группа занимается, и лучше пока не шуметь. Но материал... А материал можешь собирать, тут всякое лыко в строку. Геннадий испытывает легкое разочарование: надо же, опередили! Прожектор — хорошо, но серьезные ребята говорят: выключи пока, не свети; и надо выключать, все-таки на одно дело работаем.
— Да, еще дом... Помните, говорил про осаду? Надо бы взять под контроль.
На том конце провода заминка, затем говорят: на местном уровне надо решать, у нас же другой масштаб, сам понимаешь. Короткие гудки пробуждают злость: вот сукины дети! Масштаб у них! И опять вспыхивает прожектор: сам раскрутит дело с бензоколонками, и еще неизвестно, кто большего добьется! Где же Лера?! Убегая, он предупреждает верстальщика: возьму у главного пейджер, в случае чего — звонить на него. Еще он прихватывает фотоаппарат и вскоре приближается к осажденному дому. Он прячется за деревьями — не хочется, чтобы разбили камеру. А затем кадры: решетки, машины, лениво гуляющие бандиты...
— Дядя, дай на бублик!
За спиной — парень с глазами дебила: он протягивает руку и повторяет просьбу.
— Тише ты...
— Дай на бублик!
Голос у дебила пронзительный, и бандиты оглядываются: что там еще?
— Ты помолчать можешь? — Геннадий прячет аппарат, — На, и проваливай!
— А на булочку с маком дашь?
Заглушая бешенство, приходится ретироваться. Черт неполноценный, как некстати влез! А еще вспышку не взял: в доме нет света, а кадры бы получились потрясающие!
В осажденном флигеле настроение мрачное. Геннадий предлагает потерпеть еще, излагая план действий и для убедительности потрясая фотоаппаратом. Мощный объектив служит олицетворением прожектора, что призван высветить несправедливость и уничтожить ее, как восходящее солнце — ночных духов. И аппаратик на поясе служит тому же, так что: записывайте номер.
— Но посаран, — говорит художник, но кулак уже не поднимает.
По дороге в редакцию Геннадий еще раз заскакивает домой, благо, это в двух шагах. Он разыскивает старый блокнот и, поколебавшись, спрашивает:
— А где Леркин муж работает? В администрации?
— Какая разница? К тому же они в разводе.
«Есть разница», — думает Геннадий, вполуха слушая покаянные речи. Когда раздается звонок, оба вскакивают. Оба думают о Лере (каждый по-своему), но звонок — из Англии, наконец-то пробилась Патриция. Она неплохо выучилась говорить на русском, что в целях экономии немаловажно. Как наши дела? Пока никак, но должен появиться человек, через которого рассчитываю получить информацию. А поездка? Скоро беру билет, так что готовь ирландский паб!
— О´кей! — смеется Патриция, правда, не очень весело, — А у нас то же самое. Нас ругают, королеву ругают, а по ней — плачут. Странно это...
— Что странно?
— Они ее как сказать... Презрели? Презирали — так, кажется. Не могли терпеть! А теперь плачут, плачут...



12.

Самолет несется по взлетной, отрыв, и свечкой — к солнцу. Когда Лера слышит прощальный гул, сердце беспомощно трепыхается: кажется, железные птицы взмывают в никуда, просто ввысь, подальше от этой жизни; и хочется туда же.
Наблюдают ли оттуда за нами? Иногда возникала уверенность: наблюдают — не ангелы, конечно, и не Бог (она плохо представляла Бога); наблюдало нечто с грустной улыбкой. Когда было больше грусти, когда — улыбки, но образ временами подчинял, делая неважным многое, почти все. Вон те грузят тюки и не понимают, как смешны в своей озабоченности. Разве с тюками поднимешься к солнцу? И строгие дамы на контроле смешны, и собственные страхи, боязнь чужих взглядов, слухов; и стояние здесь, перед огромным окном, выходящим на летное поле. Интересно, за Дашкой тоже наблюдает нечто? Или ей достаточно налоговой полиции, которую подруга клянет в каждый приезд? Лера вдруг вспоминает, что стекла аэропорта — зеркальные. И банальный факт поражает: отсюда — видно, а снаружи — фиг! «Нас всех, — думает она, — отделяет от того мира зеркальное стекло. И мы — по ту сторону, откуда ничего не увидишь...»
— Вниманию встречающих. Рейс Лондон — Санкт-Петербург...
Лера минуту размышляет и, вздохнув, направляется в зал прилета.
Потом, как водится, поцелуи и словесный поток, мол, виват свобода, Джордж в командировку, а я на родину! Ее муж — сотрудник серьезной корпорации, постоянно мотается по миру, она же торчит дома. Ах, уж не дома?
— Ага — ресторан решила открыть! Мы — не рабы, рабы — не мы! Мы хозяева жизни, fuck, то есть, женщины!
Она прилично говорит на языке, не только ругается, но дым отечества бьет Дарье в голову, ее, что называется, несет. И в такси выносит на ту тему, которую Лера ждет с нетерпением. Мелькает: «Если она и здесь будет fuckать...» — и Дашка, конечно же, это делает.
— Дурдом! На похоронах возле Букингемского дворца — толпища, а к ночи, fuck, со спальниками потащились, ночевать! Портреты, свечки — просто Пасхальная ночь!
— А сама ты там была?
— Из Манчестера не близко... — сдувается подруга, — По ящику видела. Ну, а ты как?
В прошлый раз тоже было: ты как? — и Лера поддалась внушению, она говорила, говорила, думая, что поможет. И ведь на время помогло, стриптиз, оказывается, выручает (так же легко после того, как вытошнит).
— Ладно, потом расскажешь!
Они покидают такси, и подруга тянет в ближайшее кафе: хочу борща! Она бросает на стол бумажник и громко требует официанта. Борщ есть? А джаз у вас играют? Черт знает что, я каждое утро танцую на своей кухне под джаз! Борщ, джаз — все перемешалось в голове лучшей студентки курса. «Будто роль исполняет, — думает Лера, — И я не лучше; и вообще — весь мир театр». Она вспоминает, что эту фразу сказал Шекспир, а следом — что Шекспира вообще-то не было, то есть, пьесы писал кто-то другой.
— Другой, — авторитетно подтверждает Дашка, — Только ну их, а?
Потом она с удивлением наблюдает, как Лера жадно хлебает борщ.
— Ну, даешь! Я — понятно, у меня овсянка вот где! А ты как из голодного края!
— Это булемия, — говорит Лера, — Нервный голод. У Дианы, между прочим, тоже была булемия. И в детском саду она так же работала.
— Ты это к чему? А, ладно, ударим-ка тоже по русской кухне!
А Лера размышляет: сказать или нет об открытке, отправленной после катастрофы на адрес королевского семейства? Дашке жарко, она снимает кофту, докладывая о пикнике для сослуживцев Джорджа: двести тринадцать человек, шесть официантов, а денег вообще не меряно ушло!
— У тебя подплечники на плечах остались.
— Что? Я говорю: фунтов со стерлингами вбухали — ужас!
Потом смеется — спешила, не успела даже пришить. А Лера решает: не скажу. Они выпивают, в следующем кафе — тоже, и что-то меняется. Наверное, алкоголь нельзя мешать с лекарствами, потому что пробивается гнусное воспоминание, тот давнишний Новый год, когда гости разошлись, а Дашка осталась. Тогда еще не было мужа-англичанина, и феминистской дурью не пахло, зато было море коньяку, и Дашка все подливала и подливала. «Не могу, напилась... — смеялась Лера, — Пойду спать». «Ага, ложись! А мы еще телевизор посмотрим!» — и Дашка странно переглянулась с Никишиным. Леру разбудил хлопок входной двери. В ночной рубашке, она вышла к столу — там никого не было. Удивившись, выглянула на площадку, но и там никого, только в лифте свет горит, и решетка ритмично бьется. Она тихо прикрыла дверь, а потом решила забыть и стук, и вздохи из кабины; но вот — не забывается, и опять хочется плюнуть в накрашенные губы, в пьяные Дашкины глаза!
— Что там хлопает? — тревожно оглядывается Лера, — Лифт?
— Какой лифт? Мы же в кафе сидим!
— Мир — прозрачен, — медленно говорит Лера, — Или как там? Все тайное когда-нибудь становится явным?
— Ты о чем?
— Люди хотят, чтобы о них знали все. И чтобы не знали ничего. Как ты думаешь, от чего хотела сбежать Диана? Я думаю: она убегала к себе настоящей. А настоящего в нас почти не осталось... Ладно, я пойду.
— Куда?! Не допили, не поговорили... Диана! Плюнь ты на нее, сколько можно!
Дашка пьяная, как Лера в новогоднюю ночь, и так же подчиняется: ладно, уходим из этого кабака. Она тащится следом, просит ее не бросать, а затем вдруг плачет.
— Лера... Лера... Я — сволочь! Я давно хочу тебе рассказать... Давно хочу...
— Я все знаю. Езжай к матери, она, наверное, ждет.
Подруга заливается пьяными слезами.
— Не хочу к матери! А поедем лучше к твоей? Я такси оплачу — поедем? Она же у тебя так классно солянку готовит! Соля-а-нку хочу! А мой Джордж — тоже сволочь! Он сейчас в Австралии, а я — сюда! А дочку — к мамаше его! Дружная, fuck, семейка! Не разбирая дороги, Лера сворачивает влево, вправо, чтобы оставить за спиной, обхитрить вселившееся в нее существо. А существо не отпускает, оно командует, подвигая понятно к чему. Нет, не надо! Ты же там, куда улетают самолеты, и где солнце слепит так, что невозможно на него глядеть! Или ее слепят фары? Лера заслоняет глаза, а когда улица опять обретает очертания, видит перед собой телефонную будку.
— Мне Модеста Петровича... Здравствуйте, это я... Никишина, помните?
Удивительно, что вспомнила номер, и что голос не дрожит. Да, в порядке. Пользуюсь — в период обострений. Потом вспоминается, зачем хотела звонить, и после паузы:
— А помните, вы говорили, что я нормальная? Может быть, нормальней тех, кто за пределами больницы?
Опять пауза, и Лера продолжает:
— Вы продолжаете так считать?
— М-м... Может, заедешь? — предлагают осторожно, — Не стесняйся, можешь прямо сейчас. Деньги на такси есть?
Она благодарна, но от приглашения отказывается. Мимо проезжает машина с собакой в окне, и Лера прячется за будку. «Не надо мешать алкоголь...» — пробивается мысль, а затем что-то толкает в спину и гонит вперед.



13.

Еще издали он замечает, что «Катерпиллеры» безжизненно застыли. Эге, да тут гости! С работягами беседуют трое в плащах, один из них фотографирует, и срабатывает звоночек: не сворачивай! Сердце трусливо бухает, а те, в плащах, спрашивают, записывают... Рабочие тычут пальцами вверх, мол, к начальству, Никишин же давит на газ, — и в город.
Он нажимает кнопки, однако у шефа — автоответчик. Никишин еще и еще повторяет набор, каждый раз слыша: «Вы позвонили в приемную...» А в голове лихорадочно прокручивается: проверка? налоговая? Но те предупредили бы, как водится! У авторемонта он тормозит: надо забрать, родное сиденье, руль — придадут уверенности!
— Сделали, Олег Андреич... — бормочет начальник, — Только уехать на ней нельзя...
— Это еще почему?!
— Ключи забрали... Ну, люди пришли... Серьезные люди! И забрали.
Оставив «девятку», он топает пешком. Пальцы опять тычут в кнопки, номера путаются, и он орет: «Регину! Какую Регину?! Я вам покажу, какую!!» Потом трезвеет, набирает верно, и снова: «Здравствуйте. Вы позвонили...» Он знает, что Регина иногда не берет трубку: включит селектор с автоответчиком и сидит, слушает. Никишин видит ее, с усмешкой сидящую перед аппаратом, и переполняется ненавистью. Возьми же, сучка, трубку!! Спина мокрая, в голове каша, а вот и здание администрации…
Он решает пройти с пожарного входа. Охранника нет, он взлетает на третий этаж и видит пустой коридор. Осторожно, стараясь не скрипеть паркетом, проходит к дверям кабинета: ага, печать! Не веря глазам, он разглядывает бумажку с фиолетовым штампом, — и тут на парадной лестнице слышатся шаги. Он не должен убегать! Сейчас он все выяснит, поговорит, выложит бумаги; и вообще — он же Богданов! Однако ноги несут Никишина обратно, а Богданов остается в полутемном коридоре. В сюртуке, с тросточкой, он стоит за спиной, а затем растворяется, как фантом.
На улице Никишин ползет вдоль стены, чтобы выглянуть за угол. И неожиданно вспоминает, как перелезал когда-то на свой балкон, вот так же прижимаясь к стене. Он подстегивает себя воспоминанием, стягивает, как обручем, но тщетно. Обручи проржавели, доски с грохотом рассыпаются, и кто сейчас ползет по стене — непонятно.



14.

Первым делом он пойдет к мадам Тюссо. Нет, сначала по городу прогуляется, а после — в музей, о чем с детства мечтал. Потом, конечно, на родину битлов (пусть и не ближний свет, но Патриция обещала свозить), работу же — к черту! То есть, материалы он передаст, а дальше: пить пиво, гулять, на что имеет полное моральное право.
Так думает Геннадий, возвращаясь с билетами в кармане. Дома он кладет билеты в папку и, на ходу переодеваясь, замечает странный взгляд жены.
— Что такое? Звонил кто-нибудь?
— Заходил. И просил передать вот это...
Она протягивает плюшевого медведя. Геннадий тупо смотрит на игрушку и не может понять: к чему это? Лишь потом память срабатывает, и лицо обдает жаром, будто застукали за чем-то постыдным.
— Дождь на улице... — бормочет он, — Куртку, что ли, надеть? Хотя могу и не идти никуда... А кто, кстати, передал?
— Бородатый такой, художником назвался. Сказал, что всех уже вывезли.
Он все-таки идет на улицу и, приблизившись к проезжей части, нерешительно поднимает руку. Затем опускает, потому что не хочет ехать. Обиду (надо же, символ придумали!) сменяет вдруг волна равнодушия: не нужны ему ни осажденный дом, ни Лера — никто. Он хочет подальше отсюда: туда, где наливают Guinness, и экспонаты знаменитого музея застыли в восковой неподвижности. Эта тупость пробуждает еще больший стыд, она уличает, будто тот самый прожектор устремлен теперь на него, просвечивая, как рентгеном. Дзынь-нь! — лопается нить накаливания, и наступает благостная темнота.
Рядом тормозит машина, оттуда высовывается голова:
— Куда едем?
— В Ливерпуль... В Ливерпуль добросишь?
Водитель крутит пальцем у виска, и машина срывается с места.



15.

Лай собак толкает в спину: она пересекает улицу, затем проходной двор и слышит, как за домами грохочет поезд. «Ага, значит, уедем!» — и вот уже вокзал, Лера плывет в толпе пассажиров, покупает билет и через пять минут входит в вагон. Куда идет поезд? И тут же сама себе отвечает: «Какая разница?»
— Провожающие, на выход! — кричат впереди. Вагон трогается, и Лера машет рукой — Дашке, Глебу, матери, остающимся на грязном перроне…
— Будем знакомиться?
Однако смуглый черноволосый попутчик и так знаком. Он смеется, показывая золотые зубы, достает «Шампанское», и слабым эхом догоняет: алкоголь... лекарства... К черту, забыть обо всем! Она хочет о чем-то спросить попутчика, но пока стесняется.
— Ай, какая женщина! Принцесса!
И сладкой волной жар по телу, потому что — он! И спрашивать не надо, а надо пить «Шампанское», убегая, отрываясь от жизни: их поезд уже не догнать!
— Коньяк для принцессы! — достают еще бутылку, — Лучший, клянусь, никогда не пробовала такого!
Когда дверь защелкивается, Лера все же уточняет:
— Доди аль Файед?
— Додик, Додик! — радуется попутчик, — Как узнала? Ай, волшебница! Принцесса!
Еще стакан, потом еще, и что-то наваливается сверху, и Лера улетает под стук колес, уносится все дальше… В себя приводит запах. Искры перед глазами погасли, запах пота бьет в нос, и жарко — невыносимо.
— Очнулась, принцесса? Думал, сознание потеряла!
А ей вдруг делается смешно: эта волосатая грудь смешна, и что он коньяк из бутылки пьет, а горлышко о зубы стучит. Все и сразу становится ясно, и хочется наружу, продышаться.
— Зачем одеваешься? Не торопись, да?
Но Лера уже откидывает защелку: не нужно уезжать, она сойдет на первой станции. Вечер холодный, в окно вырываются облачка пара изо рта, и кажется: это покидает владевшее ею существо. Выдох, еще выдох, пока существо не растворится в вечернем воздухе, оставив внутри пустоту. «Пусто... — дрожит она, прислушиваясь к себе, — Почти как там». Темное небо смотрит холодно и неприветливо, в нем ни намека на грустную улыбку. Пассажиры снуют, проводник бормочет что-то насчет сквозняка, а Лера механически кивает и, вцепившись в раму, дышит, дышит...



16.

В Сент-Джеймском парке многолюдно, как всегда по выходным; дует ветерок, и на деревьях трепещут бумажки: бесчисленные, они выглядят белой листвой, выросшей вместо обычной, зеленой. Проходя мимо дерева, женщина снимает одну из бумажек.
— Вау! Это от вас! From Russia.
После чего ее спутник долго разглядывает неровные буквы, что складываются в три коротких слова: «Прости нас, Диана!» Почерк вроде женский и чем-то знакомый, — хотя в чужой стране все оставленное кажется родным. «Кто она такая? Зачем написала? Жаль, обратный адрес сучок проколол...» А женщина думает о том, что дом Виндзоров, наверное, последний в истории монархии: многие требуют ее упразднить, и скандалы лишь подтверждают справедливость требований. Георг III, Эдуард VIII, Чарльз... Женщине холодно, и надо бы поторопить: идем, ты же хотел в ирландский паб! Но она молча поднимает воротник, дожидаясь, когда прочтут порванный клочок бумаги.
— Со всего мира присылают... — нерешительно говорит она, — Сrazy... Или как у вас говорят: сумасшедший дом? Несчастная женщина, она бежала за какой-то мираж...
А мужчина думает: все мы бежим «за какой-то мираж». Одни отстают, другие обгоняют, а самые первые, будто в насмешку, получают призрачную награду: застыть восковой куклой в галерее мадам Тюссо. Странно: уже третий день здесь, а в музей так и не сходил! И он отпускает открытку: подхваченная ветром, та крутится в воздухе, летит над травой, над деревьями и исчезает в небесной выси.

Санкт-Петербург, 2000 год