Джозеф ФАЗАНО
НА СТУПЕНЬКАХ МОЕГО ДОМА
Татуировка
Татуировка
Всю ночь я слушал голос мертвого музыканта
из города Мемфис, Теннесси, однажды оказавшегося на ступеньках моего дома
с гвоздиками за каждым ухом и показавшего мне свою входную рану,
что вибрировала над глазом будто улей; он убеждал меня, что
голос Христа это лишь тенор всех рабов, забывших, каково это быть
нашими отцами, а затем он рассказал, как видел свою семью,
выносившую жеребенка из дома, когда тот горел в летнюю ночь поблизости
Миссисипи, и я был готов слушать дальше.
Мне всегда хотелось забраться вглубь его голоса и нарисовать там богиню охоты,
так, как это, должно быть, делало племя, из которого я произошел. Я всегда мечтал
заснуть с гвоздями Христа во рту, облизывать их, какое бы слово
он из них не извлек, а затем похоронить их вместе с прядью его небесных волос
в неподвижном саду; я всегда мечтал съесть тот плод снова.
Но в эту ночь я хочу лишь сползти туда с тобой, брат,
в воду, ведь все это время я слушаю твой голос, и вся его
желтая саранча просеивается сквозь деревья, посаженные моими руками,
мною одним, в этих полях. Ведь я был тем, кто убрал те цветы
с твоих ушей, положив их на деревянный стол. Ведь я помню
как ты поместил ту реку в свое горло будто точильный камень, и упал,
и вода смыла слово, которое ты нес на своих плечах,
не желая его.
из города Мемфис, Теннесси, однажды оказавшегося на ступеньках моего дома
с гвоздиками за каждым ухом и показавшего мне свою входную рану,
что вибрировала над глазом будто улей; он убеждал меня, что
голос Христа это лишь тенор всех рабов, забывших, каково это быть
нашими отцами, а затем он рассказал, как видел свою семью,
выносившую жеребенка из дома, когда тот горел в летнюю ночь поблизости
Миссисипи, и я был готов слушать дальше.
Мне всегда хотелось забраться вглубь его голоса и нарисовать там богиню охоты,
так, как это, должно быть, делало племя, из которого я произошел. Я всегда мечтал
заснуть с гвоздями Христа во рту, облизывать их, какое бы слово
он из них не извлек, а затем похоронить их вместе с прядью его небесных волос
в неподвижном саду; я всегда мечтал съесть тот плод снова.
Но в эту ночь я хочу лишь сползти туда с тобой, брат,
в воду, ведь все это время я слушаю твой голос, и вся его
желтая саранча просеивается сквозь деревья, посаженные моими руками,
мною одним, в этих полях. Ведь я был тем, кто убрал те цветы
с твоих ушей, положив их на деревянный стол. Ведь я помню
как ты поместил ту реку в свое горло будто точильный камень, и упал,
и вода смыла слово, которое ты нес на своих плечах,
не желая его.
Tattoo
All night I’ve listened to the voice of a dead singer
from Memphis, Tennessee, who jumped up my stairs with a carnation
over each ear, once, and showed me his frail entrance wound
trembling over his eye like a hive; who convinced me
the voice of Christ is only the tenor of every slave who forgot
to be your father, then said he’d watched his family
carry a stallion from their house, in summer, while it burned
through a Mississippi night, and would I listen more.
I have always wanted to climb inside his voice and paint a huntress
up there, like a tribe I must come from. I have always wanted to sleep
with the nails of Christ in my mouth and suck whatever word
he didn’t draw from them, then bury them with his blue hair
in a constant orchard; I have wanted to eat that fruit again.
But tonight I only want to crawl down there with you, brother,
into the water, because I have been listening to your voice and all
its yellow locusts sifting through the trees I planted by hand,
alone, in these fields. Because I was the one who took those blossoms
from your ears, and laid them out on the wooden table. Because I remember
how you placed the river like a whetstone in your throat, and fell,
and the water washed off the word you carried on your shoulder
and did not want.
from Memphis, Tennessee, who jumped up my stairs with a carnation
over each ear, once, and showed me his frail entrance wound
trembling over his eye like a hive; who convinced me
the voice of Christ is only the tenor of every slave who forgot
to be your father, then said he’d watched his family
carry a stallion from their house, in summer, while it burned
through a Mississippi night, and would I listen more.
I have always wanted to climb inside his voice and paint a huntress
up there, like a tribe I must come from. I have always wanted to sleep
with the nails of Christ in my mouth and suck whatever word
he didn’t draw from them, then bury them with his blue hair
in a constant orchard; I have wanted to eat that fruit again.
But tonight I only want to crawl down there with you, brother,
into the water, because I have been listening to your voice and all
its yellow locusts sifting through the trees I planted by hand,
alone, in these fields. Because I was the one who took those blossoms
from your ears, and laid them out on the wooden table. Because I remember
how you placed the river like a whetstone in your throat, and fell,
and the water washed off the word you carried on your shoulder
and did not want.
Мертвые
Вот они. Сидят в своих старых комнатах,
сжимая мягкие ездовые перчатки октября.
Ветер лежит раскрытым позади них, будто страницы
Евангелия за которыми они не смогут последовать.
Они исчерпали друг друга.
Они стерли свои золотые кольца
об нежность, когда луна затапливает их прихожие
их подошвы отшаркивают ее прочь
за пороги.
Они темнеющие пастбища, они преемники чего-то другого.
Послушай: ты должен отдать их
зиме. Ты просыпаешься, и имя источника света
разбито на осколки. Ты молвишь, и пробуждение
кажется все более диким, ветер
это мелодия катастрофы
играющая саму себя до самого завершения. Вино
взвешивается в бутылках, откупоривается, но никто
к нему не поворачивается. Послушай: этот час —
последний час. Ты должен выйти и пройти сквозь бесплодие
и нерешительность. Ты должен слечь посреди оркестра зимы.
Ты должен научиться быть пропетым до единой ноты так,
как того хочет ветер: не целиком, не слишком тихо, не воскреснув,
не исповедавшись,
не долго.
сжимая мягкие ездовые перчатки октября.
Ветер лежит раскрытым позади них, будто страницы
Евангелия за которыми они не смогут последовать.
Они исчерпали друг друга.
Они стерли свои золотые кольца
об нежность, когда луна затапливает их прихожие
их подошвы отшаркивают ее прочь
за пороги.
Они темнеющие пастбища, они преемники чего-то другого.
Послушай: ты должен отдать их
зиме. Ты просыпаешься, и имя источника света
разбито на осколки. Ты молвишь, и пробуждение
кажется все более диким, ветер
это мелодия катастрофы
играющая саму себя до самого завершения. Вино
взвешивается в бутылках, откупоривается, но никто
к нему не поворачивается. Послушай: этот час —
последний час. Ты должен выйти и пройти сквозь бесплодие
и нерешительность. Ты должен слечь посреди оркестра зимы.
Ты должен научиться быть пропетым до единой ноты так,
как того хочет ветер: не целиком, не слишком тихо, не воскреснув,
не исповедавшись,
не долго.
The Dead
Here they are. They sit in their old rooms,
clutching the soft riding gloves of October.
The wind lies open beside them
like the pages of a gospel they can´t follow.
They have exhausted each other.
They have worn off their gold rings
with tenderness, their soles as the moon floods
their foyers, shuffling it away
through the thresholds.
They are the darkening pastures they are heirs to.
Listen: you must give them
to winter. You wake, and the light´s name
is in ruins. You speak, and the waking
is wilder, the wind
is the melody of disaster
playing itself to completion. The wine
weighs its bottles
in the cellarage, open and no one´s
and turned. Listen: this hour
is the last hour. You must walk out
through the barrenness and falter. You must lie down
in the orchestra of winter.
You must learn to be sung through
as the wind wills: not wholly, not lowly, not risen, not shriven,
not long.
clutching the soft riding gloves of October.
The wind lies open beside them
like the pages of a gospel they can´t follow.
They have exhausted each other.
They have worn off their gold rings
with tenderness, their soles as the moon floods
their foyers, shuffling it away
through the thresholds.
They are the darkening pastures they are heirs to.
Listen: you must give them
to winter. You wake, and the light´s name
is in ruins. You speak, and the waking
is wilder, the wind
is the melody of disaster
playing itself to completion. The wine
weighs its bottles
in the cellarage, open and no one´s
and turned. Listen: this hour
is the last hour. You must walk out
through the barrenness and falter. You must lie down
in the orchestra of winter.
You must learn to be sung through
as the wind wills: not wholly, not lowly, not risen, not shriven,
not long.
Кода
Теперь я вижу как мой отец разворачивается и уходит
к пастбищам, где пасутся его лошади.
В одиночестве он опускает руки
дрейфовать в глубине аккордов их тел,
он вслушиваетя в эту музыку, закрыв свои слепые глаза.
Ветер пробирается из сада
в его темные сапоги,
придерживая за плечо в трудное для него время.
Теперь же он слушает, чтобы начать.
Теперь же он лежит
среди сухожилий,
спрашивая, будто он еще мальчик, где же его песня.
Но он знает, знает, знает.
он знает,
пока скачет с ним любовь,
это песня земли; дико
скакать на ее стременах
в другой мир. В другой мир. В этот.
к пастбищам, где пасутся его лошади.
В одиночестве он опускает руки
дрейфовать в глубине аккордов их тел,
он вслушиваетя в эту музыку, закрыв свои слепые глаза.
Ветер пробирается из сада
в его темные сапоги,
придерживая за плечо в трудное для него время.
Теперь же он слушает, чтобы начать.
Теперь же он лежит
среди сухожилий,
спрашивая, будто он еще мальчик, где же его песня.
Но он знает, знает, знает.
он знает,
пока скачет с ним любовь,
это песня земли; дико
скакать на ее стременах
в другой мир. В другой мир. В этот.
Coda
Now I watch my father turn and walk out
to the pastures where his mares are.
Alone, he lets his hands
drift over the deep chords in their
bodies, closing his blind eyes to that music.
The wind wades in dark boots
from the orchard,
steadying his shoulder through his hard time.
Now he is listening for beginning.
Now he is lying
among that sinew,
asking, as a boy would, where his song goes.
But he knows, he knows, he knows.
He knows
as long as love
runs, it is earthsong; it is wild
to be ridden in its irons
to another world. Another world. This one.
to the pastures where his mares are.
Alone, he lets his hands
drift over the deep chords in their
bodies, closing his blind eyes to that music.
The wind wades in dark boots
from the orchard,
steadying his shoulder through his hard time.
Now he is listening for beginning.
Now he is lying
among that sinew,
asking, as a boy would, where his song goes.
But he knows, he knows, he knows.
He knows
as long as love
runs, it is earthsong; it is wild
to be ridden in its irons
to another world. Another world. This one.
Начало
Наконец крапивники свили себе гнездо
во впадинах
его арок, в доме
который не имеет продолжения. Что за дикая сила
пришла найти его, наш грустный,
непричащенный отец, чьи руки
не могли вынести труда, ковылял к окнам
приподнять свою увядающую
речь, будто ил
из его рек, будто кулаки, сжавшие
пустую уздечку, в молитве
которую он проговаривал — ради порядка,
ради таинства, как в тот день, когда
не притронулся к своим жеребцам. Всю осень
я проклинал часы, когда его тело несли
сквозь все те комнаты,
В которых болезнь его сузила, помещения
где он стоял на коленях, и я клялся
что ему не уподоблюсь. Но сегодня среди
обнаженного опустошения я склонился
пред его водами, и ощутил, как тело дрейфует
сквозь тени
моего тела, сквозь пирамиды камней
древних погребальных костров, сквозь
изгибающиеся складки подорожника. Будто
тишина, что осталась после семьи, будто ржавчина прошедшая
по ее голосам. В поцелуе склонилась она перед зимой,
расписавшей мне плечи,
и вдыхает запах
моих соленых волос. Я знал,
что она так и не явится мне. Но скажи
прямо сейчас, прошептал я, меж этими водами
и этим огнем, меж этим отдыхом
И мирским трудом, как
мне быть нужным, ты скажешь мне,
куда мне идти? И внезапным чудом
нечто преисполненное любви
тихо прошептало за моей спиной
Нет, нет, нет.
во впадинах
его арок, в доме
который не имеет продолжения. Что за дикая сила
пришла найти его, наш грустный,
непричащенный отец, чьи руки
не могли вынести труда, ковылял к окнам
приподнять свою увядающую
речь, будто ил
из его рек, будто кулаки, сжавшие
пустую уздечку, в молитве
которую он проговаривал — ради порядка,
ради таинства, как в тот день, когда
не притронулся к своим жеребцам. Всю осень
я проклинал часы, когда его тело несли
сквозь все те комнаты,
В которых болезнь его сузила, помещения
где он стоял на коленях, и я клялся
что ему не уподоблюсь. Но сегодня среди
обнаженного опустошения я склонился
пред его водами, и ощутил, как тело дрейфует
сквозь тени
моего тела, сквозь пирамиды камней
древних погребальных костров, сквозь
изгибающиеся складки подорожника. Будто
тишина, что осталась после семьи, будто ржавчина прошедшая
по ее голосам. В поцелуе склонилась она перед зимой,
расписавшей мне плечи,
и вдыхает запах
моих соленых волос. Я знал,
что она так и не явится мне. Но скажи
прямо сейчас, прошептал я, меж этими водами
и этим огнем, меж этим отдыхом
И мирским трудом, как
мне быть нужным, ты скажешь мне,
куда мне идти? И внезапным чудом
нечто преисполненное любви
тихо прошептало за моей спиной
Нет, нет, нет.
Beginning
At last the wrens have nested
In the hollows
Of his arches, in a house
That will not last. What’s wild
Has come to find him, and our sad,
Unhouseled father, whose hands
Can’t hold their labor, has hobbled to his windows
To lift his fading
Language, like silt
From out his rivers, like those fists
Of empty bridles, in a prayer
That he has practiced—for order,
For dominion, as he once kept stallions
Still. All fall I’ve cursed the hours
Of carrying his body
Through these rooms
Where illness thins him, in the places
He has knelt in, where I swore
I never would. But today, in bare
Exhaustion, I bowed down
By his waters, and felt a body drifting
Through the shadows
Of my body, through cairns
Of ancient pyres, through the burdock’s
Twisted folds. Like the silence
After family, like the rust
Across its voices, it stooped to kiss the winter
Work had written
In my shoulders, it sniffed
My salted hair. O I knew
It hadn´t come. But tell me,
Now, I whispered, between this water
And this fire, this rest
And worldly labor, in which way
Am I wanted, will you tell me
Where to go? And with love, and sudden
Wonder, as though it had been
Waiting, the silent thing behind me whispered
No and no and no.
In the hollows
Of his arches, in a house
That will not last. What’s wild
Has come to find him, and our sad,
Unhouseled father, whose hands
Can’t hold their labor, has hobbled to his windows
To lift his fading
Language, like silt
From out his rivers, like those fists
Of empty bridles, in a prayer
That he has practiced—for order,
For dominion, as he once kept stallions
Still. All fall I’ve cursed the hours
Of carrying his body
Through these rooms
Where illness thins him, in the places
He has knelt in, where I swore
I never would. But today, in bare
Exhaustion, I bowed down
By his waters, and felt a body drifting
Through the shadows
Of my body, through cairns
Of ancient pyres, through the burdock’s
Twisted folds. Like the silence
After family, like the rust
Across its voices, it stooped to kiss the winter
Work had written
In my shoulders, it sniffed
My salted hair. O I knew
It hadn´t come. But tell me,
Now, I whispered, between this water
And this fire, this rest
And worldly labor, in which way
Am I wanted, will you tell me
Where to go? And with love, and sudden
Wonder, as though it had been
Waiting, the silent thing behind me whispered
No and no and no.
Октябрь
Это время года, когда ягнята начинают
умирать, когда мальчик в рубашке в красно-синюю
клетку сползает ночью на запястьях и коленях вниз
в болотные земли и наносит пемзой крест
на их лбах, зачитывая им церковный гимн,
будто пылающий корабль, наполненный грузом созревших плодов,
ведь утром он должен будет убить их.
Ведь утром он проснется и найдет своего отца
стоящим в коридоре будто лошадь, держащая в зубах светильник,
и он должен будет переправиться вброд через реку, неся в руках
одну лишь тишину, и он причинит им вред. Ведь каждый год
я наблюдаю, как он стоит на пороге сезона и начинает
их созывать, держать в руках разрушенные тела мертвых
с одним лишь тусклым аккордом пламени меж их губами
и прикасаться к ним, прикасаться к ним
и быть с ними, прикасаться к ним,
и петь с ними, как ребенок
прикасается ко всему, рукой своего убийцы.
умирать, когда мальчик в рубашке в красно-синюю
клетку сползает ночью на запястьях и коленях вниз
в болотные земли и наносит пемзой крест
на их лбах, зачитывая им церковный гимн,
будто пылающий корабль, наполненный грузом созревших плодов,
ведь утром он должен будет убить их.
Ведь утром он проснется и найдет своего отца
стоящим в коридоре будто лошадь, держащая в зубах светильник,
и он должен будет переправиться вброд через реку, неся в руках
одну лишь тишину, и он причинит им вред. Ведь каждый год
я наблюдаю, как он стоит на пороге сезона и начинает
их созывать, держать в руках разрушенные тела мертвых
с одним лишь тусклым аккордом пламени меж их губами
и прикасаться к ним, прикасаться к ним
и быть с ними, прикасаться к ним,
и петь с ними, как ребенок
прикасается ко всему, рукой своего убийцы.
October
This is the season in which the lambs begin
to die, in which the boy in his red and blue plaid
shirt gets down on his wrists and his knees to crawl
into the moorland at night and spread a cross of pumice
on their foreheads, in which he reads to them a hymn
like a freighter burning with a cargo of ripened fruit
because in the morning he will have to kill them.
Because in the morning he will wake to find his father
standing in the hall like a horse with a lamp in its mouth
and he will have to wade into a river with only that silence
in his arms, and he will harm them. Because every year
I watch him stand at the threshold of a season and begin
to call them, to hold the ruined bodies of the dead
with only a dim chord of flame between his lips
and to touch them, to touch them
and to be with them, to touch them
and to sing with them, the way a child
touches everything, with the hand of his murderer.
to die, in which the boy in his red and blue plaid
shirt gets down on his wrists and his knees to crawl
into the moorland at night and spread a cross of pumice
on their foreheads, in which he reads to them a hymn
like a freighter burning with a cargo of ripened fruit
because in the morning he will have to kill them.
Because in the morning he will wake to find his father
standing in the hall like a horse with a lamp in its mouth
and he will have to wade into a river with only that silence
in his arms, and he will harm them. Because every year
I watch him stand at the threshold of a season and begin
to call them, to hold the ruined bodies of the dead
with only a dim chord of flame between his lips
and to touch them, to touch them
and to be with them, to touch them
and to sing with them, the way a child
touches everything, with the hand of his murderer.
Перевел Ал ПАНТЕЛЯТ