Книжно-Газетный Киоск


Эссе




Кирилл КОВАЛЬДЖИ



«МОЯ МОЗАИКА»
(продолжение книги)
 
 
О гибели Есенина

Мариенгоф пишет о самоубийстве Галины Бениславской:
«Стрелялась Галя из халявенького револьверишки — из “бульдога”...»
Похоже, правду мне рассказывал старик на Ваганьковском кладбище в конце пятидесятых годов: бедная Галина, она не сумела застрелиться сразу, не умерла — мучилась до утра в агонии, ее по стонам нашли. Скончалась по дороге в больницу. Ужасно.
Что заставляет Хлысталова и прочих ему подобных навязывать людям версию об убийстве Есенина? Умысел («евреи виноваты») или установочная слепота? Свидетельствует же Мариенгоф о том, что знали все близкие Есенина:
«К концу 1925 года решение «уйти» стало у него маниакальным. Он ложился под колеса дачного поезда, пытался выброситься из окна, перерезать вену обломком стекла, заколоть себя кухонным ножом».
Следует добавить, что накануне самоубийства Есенин был у Клюева, читал ему стихи и тот, не понимая и не принимая новую пушкинскую свободу есенинского дыхания, постарался его поглубже уязвить:
«— Чувствительные, Сереженька. Чувствительные стишки. Их бы на веленевой бумаге напечатать, с виньеточками: амурчики, голубки, лиры. И в сафьян переплесть. Или парчу. И чтоб с золотым обрезом. Для замоскворецких барышень.
...После этих слов Есенин заплакал».
Вот кто невольно лишний раз подтолкнул его к мысли о смерти.
Вадим Шершеневич 21 февраля 1926 года пишет: «Все стихотворения Есенина так тесно были связаны с его жизнью, что я не берусь даже утверждать что от чего происходило у Есенина: оттого ли что с ним случилось что-то в жизни, он определял это в стихах, или потому что у него так были написаны строки, и он потом исправлял свою жизнь по своим стихам…»
Это глубокое наблюдение, — может быть, психологический ключ к разгадке самоубийства Есенина: надо были исполнить то, что уже обрело существование в стихах, кровью написанных накануне — «До свиданья, друг мой, до свиданья…» и переданных Эрлиху. Тот их сунул в карман, не прочитав, оттого Есенин мог подумать, что друзья стихам не поверили, не приняли всерьез. Или разлюбили. Как утром посмотреть им в глаза? И он делает роковую попытку…



Верлибр Марины Цветаевой

У Марины Цветаевой в 8-й Записной книжке (1920-21 г.г.) невольно получился типичный верлибр, даже графика соответствующая:

Когда меня бросают
я:
Плачу, как женщина.
Рукоплещу, как союзник.
Улыбаюсь, как мудрец
— и —
— поверх всего этого —
пою как птица!

Хоть включай в ее сборник как неизвестное неизданное стихотворение!



Хорошая байка

Миссионер в глубине Африки крестил негров, вернулся через год и увидел, что они перебили в округе всех белых.
— Зачем вы это сделали? — в ужасе спросил миссионер.
— Так они ж (белые) распяли Христа!



Смелый поневоле

Н. расхвастался перед новой сотрудницей, что он с начальником запанибрата, сотрудница, поверив, его тут же обрадовано попросила об одолжении: — Пусть он переведет меня в отдел информации. Обещаешь? — и глазки ему сделала неотразимые.
Н. не ожидал такого. На самом деле он почтительно держал дистанцию перед начальником, вовсе не был с ним накоротке. Что делать?
Деваться некуда! И он, глубоко вздохнув, шагнул в кабинет к главному. От отчаяния став вдохновенным и обаятельным, он добился своего. Сотрудницу перевели куда она хотела…



Читая Шестова

«Апофеоз беспочвенности» Льва Шестова теперь не производит впечатления. Много неглубоких, «косых» суждений. Например 87-й «афоризм»:
«Пока не требует поэта...» ...Расскажите обыкновенным языком мысль Пушкина, и получится страничка из невропатологии: все неврастеники переходят от состояния крайнего возбуждения к совершенной прострации. Поэты — тоже: и гордятся этим».
Писарев на эту тему издевался талантливей! И почему Шестов искажает? Поэты вовсе этим не гордятся. И они не переходят к совершенной прострации. Пушкин говорит ясно: от вдохновения — к обыкновенной жизни. И гений никак не укладывается в схемы невропатологии. И т. д. Куда грубей и лучше сказал Ницше: боль заставляет кур и поэтов кудахтать.
Шестов:
«Наполеон слыл знатоком человеческой души. Шекспир — тоже. И их знания не имеют меж собой ничего общего» (95).
Эффектно, но притянуто за уши. Наполеон, в отличие от Шекспира, не был знатоком души! Специфические знания человека — у вождя, генерала, врача, менеджера, мошенника и т. п. — несопоставимы со знанием души.
Зато хорошо подмечено Шестовым, что «застенчивые люди обыкновенно воспринимают впечатления задним числом... Они плохие ораторы — но часто замечательные писатели» (88).
Толстой говорит о Вронском, что ему хотелось овладеть Анной «больше всего на свете...». А Шестов подмечает (96), что это выражение дважды употреблено по отношению к Николеньке Иртеньеву: его старший брат Володя ловеласничает с горничными девушками, и Николеньке хочется этого «больше всего на свете». И еще раз: горничная говорит Володе: «Отчего Николай Петрович никогда не приходит сюда и не дурачится?». А «Николай Петрович сидит в эту минуту под лестницей и все на свете готов отдать, чтобы быть на месте шалуна Володи». Николенька — alter ego Льва Ниолаевича...



Часы в мешочке

Л. Шестов пишет (121): «Но могло бы быть, что камень обращался бы на наших глазах в растение, а растение в животное. Что в таком предположении нет ничего немыслимого — доказывается существованием эволюционистической теории. Она только вместо секунды подставляет тысячелетия ...я принужден снова повторить, что все что угодно может произойти из всего что угодно».
Редкостная чушь. Никогда растение не превратится в животное. После точки разветвления (бифуркации) эволюционные пути расходятся необратимо.
Однажды я спросил математика:
— Скажите, если я разберу часы на детали и буду встряхивать их в мешочке сколько угодно времени, есть ли шанс, что они соберутся в часы?
Математик ответил с профессиональной серьезностью:
— Вероятность такого события отлична от нуля.
На самом деле — круглый нуль, абсолютная невероятность! Мой знакомый был ослеплен неограниченностью времени, верил, что при бесконечности,  вечности может произойти все, что угодно. Я же настаивал на том, что в данном случае необходима направленность воли. Если ее нет, часы сами не соберутся.
Спор забуксовал. Тогда я спросил математика:
— А если нет никаких деталей часов, соберутся ли когда-нибудь часы?
Он посмотрел на меня удивленно — издеваюсь я, что ли?
В ответ я показал ему часы на моей руке:
— Вот они. Было же время, когда на земле не было ни одной детали часов. Верно? Но прошло некоторое время, и вот часы!
Он чуть не воскликнул, что это подтверждает его правоту (достаточно иметь неограниченное время!), но я перебил:
— Между событиями «на входе» и «на выходе» в «черном ящике» произошло еще
одно — появление человека с его направленной волей. А откуда взялся человек — это совсем другой вопрос, никакого отношения к механическому встряхиванию не имеющий... Так что, прошу прощения, для появления часов лучше не иметь никаких деталей, чем иметь детали в бессмысленно встряхиваемом мешочке...



Череп Гитлера

Василий С., старый мой однокашник по Литинституту, о стихах которого я написал (по его просьбе) свою первую в жизни рецензию и она была напечатана в 1949 году в газете наших оккупационных войск в Германии (подпись почему-то оказалась усеченной —
К. Коваль — видно, «джи» выглядело предосудительным в пору борьбы с космополитизмом! — так вот, Вася стал моим соседом на Малой Грузинской. Однажды — кажется, в конце шестидесятых годов, мы с ним разговорились на лестнице между третьим и четвертым этажом, вспомнили майские дни 45-го года — Васе довелось тогда быть в самом Берлине. Мы долго обсуждали причины, побудившие Сталина скрывать от всего мира, что труп Гитлера был найден — и вдруг Вася сказал:
— А знаешь, Сталин захотел увидеть своими глазами голову Гитлера. Так вот, в ящике ему тайно послали в Москву обгорелый череп фюрера...
На меня эта деталь произвела большое впечатление, я представил себе, как Сталин рассматривает череп поверженного врага, может быть, даже берет его в руки. Шекспировская сцена!
Прошло лет десять. Мы ехали вместе с Васей в Польшу на поэтический фестиваль. Я вспомнил про череп Гитлера и, надеясь выудить из него еще какие-нибудь подробности, завел разговор на эту тему. Вася пристально посмотрел на меня и промолвил:
— Откуда ты это взял?
— Но ты мне сам говорил! Помнишь, мы стояли на лестнице...
— Никогда не говорил. Первый раз слышу!
Несколько минут мы так препирались. Мне было дико. Что происходит? Или я с ума сошел, или он... А, может быть, все дело в международном вагоне, в котором мы приближались к границе? Опасался «прослушки»? Вася всегда был мнителен и осторожен...
Я вынужден был заткнуться и больше никогда с ним к этому не возвращался. Но однажды спросил Елену Ржевскую — могло ли такое быть?
— Никогда об этом не слышала. — ответила она. — Достоверно могу сказать только одно. Челюсть Гитлера, которую я несколько дней носила в сумочке в поисках личного дантиста фюрера, была послана в Москву на экспертизу.
Однако потом в печати появилась фотография хранящегося в Москве фрагмента черепа Гитлера, потом и сам фрагмент был выставлен в музее.
Значит, все-таки что-то подобное было! Неужели Сталин мог избежать злорадного соблазна взглянуть на останки своего могущественного противника?
И вот читаю в журнале «Посев» (№ 11, 2001) в статье о царских останках, часть которых (черепа) в свое время привозилась в Москву (стр. 31):
«Слишком невероятно? Но в истории советов еще и не такое встречалось! Тем более, и прецедент есть соответствующий — череп Гитлера тоже тайно хранился не одно десятилетие в каком-то сейфе (если не Кремля, то Лубянки)...»
Страшной тайной долгие годы был и тот факт, что мумифицированный Ленин во время войны отправился в свою последнюю «ссылку» в Тюмень.



Астрологи не спорят

Когда-то я отрицал астрологию и не интересовался ею. Потом, наткнувшись на несомненные совпадения в характеристиках по знакам Зодиака, я подумал: можно ли сводить все воздействия на новорожденного только к внутренним (генетическим)? Не существует ли и внешний, «звездный» код? Если представить себе нашу галактику в виде звезды (так она выглядит «издалека»!), то ясно сколь взаимосвязано все, что происходит внутри этой святящейся точки.
Правда, непонятно на чем основываются астрологические утверждения. Видимо, лишь на тысячелетней эмпирике. Это относится к типам характеров. А ежедневные астрологические прогнозы скорей всего — липа. Кстати, один из признаков лженауки — отсутствие дискуссий, споров в ее собственной среде. Философы, физики, биологи и прочие гласно спорят, а астрологи — никогда, ни о чем... Забавно представить себе, что одна газета дает определенный астрологический прогноз, а другая энергично это оспаривает, предлагая свой мотивированный вариант...
Кстати, читал как-то гороскоп Сталина: все отлично совпадало. Но… вскоре открылось, что он родился не 21 декабря 1879 года, а 19 декабря 1878-го… Маленькая разница.



Будущее религии

На столе оказались рядом два высказывания.
В «Дружбе народов» № 8 за 2001 год Ион Друцэ в превосходном эссе «Реплика Толстого» выделяет слова Льва Николаевича:
«России нужна религия. Я тянул эту песенку и буду ее тянуть, сколько мне еще осталось жить, потому что без религии в России наступит, на сотни лет, царство денег, водки и разврата».
А в «Известиях» от 17 октября того же года Семен Новопрудский выступает со статьей «Конец религии», которую заканчивает так:
«Религиозные доктрины безнадежно устарели не только на фоне изобретенных человеческим умом способов убийства. Они не описывают информационной, коммуникационной, политической реальности современного мира... Религия более не должна быть способом и мотивом мироустройства. Расцерковление человечества — теперь действительно вопрос нашей жизни или смерти. Ни больше ни меньше».
Прав все-таки Толстой. С одним уточнением — религия нужна не только России. Что до Новопрудского, то он остро чувствует основную трагическую опасность современного мира: множество несовместимых религиозных доктрин. Напрашивается «детский» выход: человечеству нужна единая религия. Но этому утопическому рецепту Новопрудский предпочитает нечто обратное, не менее утопическое. Причем он смешивает веру и церковность (Толстой решительно их различал!).
Внецерковная вера Толстого была бы плодотворна и полезна всему миру, не будь она столь рациональна, логична и... материалистична. В его трактовке Христос — просто гениальный человек (наподобие самого Льва Николаевича), давший миру светлое нравственное учение. Толстой, к сожалению, апеллирует исключительно к разуму человека, парадоксальным образом забывая свой собственный творческий завет: обращение к чувству. Бог ведь не только учение, но и тайна.
Только высокая и свободная просветительская культура способна, развивая в человеке терпимость, преодолевать религиозные барьеры при неприкосновенности всех их различий. Не сталкиваем же мы разные языки…



Сталин завидовал...

Когда Сталину доложили, что у женатого Рокоссовского «аморалка» (Серова стала его любовницей), и спросили, что будем делать, он улыбнулся: «Завидовать будем». Трактуют это как мудрость вождя: дескать, главное — талантливый полководец. Но, кроме того, тут невольно сказалась и настоящая зависть к Рокоссовскому, который мог себе позволить... У Сталина, как и у многих большевиков его поколения, был другой стиль жизни, из которого ему не дано было выскочить. Потому и вырвалось якобы шутливое «будем завидовать».  Следующие большевики (правильнее называть их членами партии) уже любили не только власть, но и плоть. Большая разница между большевиками первых лет революции и членами КПСС последних лет...
(Говорят, вождь все-таки приструнил маршала, спросив ни с того, ни с сего: «А Серова — чья жена?». Рокоссовский понял и сделал правильные выводы.)



О предсмертном письме Маяковского

У Григория Чхартишвили (Б. Акунина) в книге «Писатель и самоубийство» плоская и вульгарная трактовка предсмертной записки Маяковского:
«...странный, не соответствующий масштабу личности тон предсмертной записки: ненужные суетливые детали («...Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться...»), кокетство («покойник этого ужасно не любил»)... Такое ощущение, что это не предсмертная записка, а соблюдение некоей формальности человеком, который вообще-то в скорую смерть не верит».
Ничего подобного! Маяковский верен себе: он с поразительным мужеством, в последний раз «вставая на горло собственной песне», сознательно решил снизить акт добровольной смерти до будничного, вынужденного личными обстоятельствами ухода («другим не советую»). Он, со всей силою таланта осудивший самоубийство Есенина как малодушное, ущербное и соблазнительное для других отчаявшихся, должен был обставить свой собственный уход из жизни так, чтобы другим не было повадно. Он отвечал за все им сделанное, сказанное, написанное — самоубийство могло подорвать, перечеркнуть «горлана, главаря». Он этого не мог допустить. Он поднял руку на себя как на человека, но отстоял себя как поэта, решительно защищая свое место в грядущем, среди «товарищей потомков». В этой уникальности, исключительности стиля предсмертной записки во весь рост отразился именно масштаб и исключительность личности Маяковского.
Все это, однако, не отменяет того, что Маяковский оставлял себе шанс — он действительно пытал судьбу, загадывал — на то, как поступит Вероника Полонская, которую он просил не уходить, загадывал на возможную осечку револьвера с одним оставленным патроном (как уже бывало лет пятнадцать назад).
Липкин рассказал мне, что в начале тридцатого года он оказался в полупустой столовой, где за соседним столиком в одиночестве обедал хмурый Маяковский. Обслуживала хорошенькая официантка. Вдруг Маяковский говорит ей:
— Знаете, выходите-ка за меня замуж!
— Спасибо, не хочу.
— Почему?
— Вы мне не нравитесь.
Потом Липкин написал об этом в книге своих воспоминаний, но я не помню, как он истолковал этот эпизод. Как шутку, как характерную для поэта эксцентричность? Или как выражение тихого отчаяния, предвестника трагического конца? Я думаю, Маяковский сделал такое внезапное предложение вполне серьезно. Загадал. Если бы она откликнулась...



Существует ли смерть

Полагают, что смерть существует так же, как жизнь. Как равносильное понятие. Как рай и ад. А смерть просто прекращение жизни. Не отсутствие ее. Потому что отсутствие может быть и до жизни и вообще вне жизни. Чашка существует. Существует ли разбитие чашки? Достаточно вместо слова смерть поставить слово финал, как персонификация улетучится...



ДВА ЧЕРЕПА

Есть анекдот: гид в музее говорит: «Вот череп Генриха Четвертого. А вот череп Генриха Четвертого в детстве...»
Но, кроме смеха, это прекрасная иллюстрация того, что прошлое не существует. В него нельзя вернуться никакой машиной времени.



Оживить фараона…

Эрнст Мулдашев написал книгу «От кого мы произошли?» Казалось бы, автор должен внушать доверие: доктор медицинских наук, профессор, член международной Академии наук (есть такая?) и т. д. Но вот что он пишет:
«Был ли египетский фараон мертв? А может быть, он был в состоянии сомати?» (стр. 323). Не знает, что ли, Мулдашев то, что известно и школьнику: мумии выскабливалась изнутри! Как Ленин в наши дни...
А на следующей странице:
«Пришанти Нидаям... описал вхождение и выход из сомати в пещере. При этом он отмечал, что 18 дней, проведенные в сомати, показались, как 48 минут».
Показались (почему не 47 или 49?) или следил по секундомеру? Мулдашев продолжает:
«Сделав простое арифметическое действие (!), можно высчитать, насколько быстрее течет время в сомати. Получается, что время в сомати течет в 717 раз быстрее, чем обычный ход времени. Возможно, это и есть тот ход времени, по которому живет Тот Свет».
Комментарии излишни.
Главный принцип такой «науки» как бы уворован у поэзии: утверждай, не старайся доказывать. Поэзия сама себе доказательство. Истинно так. Но при чем тут наука?
Однако справедливости ради стоит отметить, что у Мулдашева встречаются любопытные места. Например, он приводит беседу с мастером свами Сабва Манаямом в Чандигаре (Индия):
«Возьмите, например, Сталина или Гитлера... (...) ни Сталин, ни Гитлер, не обладая религиозными знаниями, не направляли мышление своих народов внутрь (...) Напротив, будучи одержимы идеей мирового господства, они старались направить психическую энергию  народов центробежно, на войну...(...) Психическая энергия способна воздействовать даже на космические объекты...
— А Бог может помочь?
— Бог вне сил. Бог не касается сил. — ответил мастер.
— Бог воздействует только через пророков?
— Через пророков, через религию. (...) Об этом, в частности, и последнее послание —  «SoHm « (...) «РЕАЛИЗУЙТЕСЬ САМИ»!»
Примерно на этой схеме основывается и Фредерик Бейлс в работе «Ваш разум может вас исцелить». Бог — творческий Дух, Вселенная — его тело, воплощение Его мысли, но программа (Разум), пронизывающая Вселенную и отдельную жизнь, действует «бесчувственно». Мысль человека может направить программу в отрицательную или положительную сторону. Мысль материализуется...
Бейлс приводит пример, когда неверие (недоверие) к целительным силам Вселенского Разума губительно: богач решил устроить праздник для беспризорников. «Один маленький оборванец... глядит в комнату, не в силах поверить, что все это для него. ... он поворачивается и скорбно шагает сквозь снегопад к своему убогому жилищу».
Чем не прозрение Кафки в рассказе, где странник умоляет бесстрастного стражника и не смеет войти в ворота, которые открыты были для него?
Книга Бейлса — вариант веры-внушения. Этим и полезна. Но очевидна и ее однобокость. Истина куда многогранней. Недаром Бейлс избегает говорить о смерти...



Автор языка, или откуда жизнь?

Происхождение языка. Не кем-то создан и не сам возник. Особая реальность, творимая коллективно в течение поколений...
Происхождение жизни. Ясно, не сама возникла. Не «самозарождение». Но Он ли один ее создал? Или дал толчок духовной многоликой Среде, которой нужно воплощение? Жизнь ищет сама себя, творит сознательно-стихийно, — как развивается язык, как растет город без предварительного плана?
Детский и самый трудный вопрос о происхождении жизни… До недавнего времени я полагал, что имеются только два недоказуемых ответа: Жизнь сотворена Богом или возникла сама по себе. Или — или, третьего не дано...
Теперь вспомнил, читая книгу Г. Аксенова «Причина времени», что есть еще один ответ, третий: жизнь существовала всегда. Мгновенная реакция — «что за глупость?» — погашается воспоминанием, что я сам в молодости считал, что Вселенная вечна, одни звезды гаснут, другие зажигаются, не было ни начала, не будет ни конца. И это меня вполне устраивало. Почему же утверждение «жизнь вечна» должно казаться нелепостью? Это нелепей, что ли, веры в самозарождение жизни?
Похоже, третий ответ в чем-то близок первому, хотя с виду противоречит ему. Творческая воля непознанной Высшей силы может нам представляться и в линейном времени (шесть первых дней Творения) и в круговом (вечность). Первый и третий ответ обнимает тайна. А она куда убедительней и плодотворней, чем механический перебор случайностей (из всего, что угодно с течением времени якобы получится все, что угодно). Поэтому мой ответ «не знаю» обладает активным характером: исключает второй ответ.

P.S. Случай частенько подкидывает мне то, что нужно. Открыл наугад книгу о Парацельсе и с удивлением читаю:
 «Жизнь сама по себе не может умереть или исчезнуть, ибо она не рождается формой. Это вечная сила, которая всегда существовала и будет существовать. Уничтожение даже частицы жизни стало бы для Вселенной невосполнимой утратой. Жизнь — проявление Бога, и она будет существовать всегда, пока живет Бог».



Сила поэзии

Академик В. Арнольд приводит слова Монтеня: «Чтобы вызвать восхищение, необходимо напустить туману в свои писания», который в свою очередь ссылается на Тацита: «Ум человеческий склонен верить непонятному». Эти суждения относятся не только к философии и науке (особенно к лженауке!), но и к поэзии. Что до меня, то я стихами никогда не думал вызвать восхищение — я искал одобрения и понимания. Потому не ценил туман...

Материалисты твердят об относительности добра и зла. Дескать, дождь для урожая хорош, а для свидания плох. Но это побочные следствия нейтральных явлений: дождь ничего не знает об урожае или свидании. Говорить о добре и зле имеет смысл в рамках проявления жизни, отношений между живущими. Разве любовь относительна?
Сила поэзии. Библейские истины, высказывания Христа нам даны в высокой поэтической форме (образно-эмоциональной, гармонично-ритмической). Вот в чем простой секрет их вечного воздействия на людские сердца. А на кого может воздействовать такой «язык»:
«Любовь, на мой взгляд, это ускорение и усиление позитивного закручивания полей тонкого мира под воздействием других позитивных торсионных полей» (Э. Мулдашев «От кого мы произошли?», стр. 424).



Державность

Александр Дугин в «ЛГ» в статье «Либо великая, либо никакая» пишет:
«Наш патриотизм — как наше государство и наш народ — никогда не был малым. Мы великороссы, мы — великодержавный народ. Если мы устали и так больше продолжать не можем, то голос предков не даст нам успокоиться на малом. Либо великий, либо никакой! Тогда уж лучше никакой...»
Родина или смерть — это понятно. Но — величие или смерть? Ужасно. «И как один (то есть, все, поголовно!) умрем в борьбе за это»?..
Русский народ в российском государстве действительно столбовой, ствольный народ. Но при чем тут величие, имперский размах? «Голос предков» — отчасти правда. Но та правда, которую не надо отстаивать, она опасна. Я имею в виду русское имперское сознание, так красиво сформулированное Дугиным. Русский народ велик, прежде всего, в духовном, культурном смысле. Имперская экспансия не принесла России ни свободы, ни благосостояния. Потому Дугин опасен как пропагандист «великого патриотизма», как фундаменталист: Россия «либо великая (в имперском смысле!), либо никакая». Русским вслед за немцами, англичанами, французами пора на благо своих граждан согласиться с тем, что пик их державного величия позади. Будем гордиться славным прошлым (и стыдиться, если есть совесть), но не дай Бог повторить Наполеона, Гитлера, Сталина.
К сему можно присовокупить и такой курьезный случай. Р. Баландин в книгу «Самые знаменитые философы России» не включил Даниила Андреева, зато нашел место для... Сталина. Он считает его «наиболее полным выразителем «русской идеи» и восклицает: «Любой верящий в судьбу и перст Божий должен видеть в нем избранника», потому что ему удалось «долго, победоносно править и завершить жизнь в ореоле беспримерной, поистине всепланетной славы и во главе великой державы...» Всепланетной? Даже смешно. Тито, что ли, славил Сталина? Я уже не говорю о демократических странах Европы и Америки. Но пусть упивается державным хмелем Баландин, зачем же намеренно врать? Он пишет, что Сталин «вступил в смертельную схватку с государствами и народами Западной Европы, выстоял и победил». Неужели Англия была союзником Германии? Или Англия не Западная Европа? Или не было французского Сопротивления? И не говорил ли сам Сталин в 1941 году, что без помощи Союзников наша страна не выстоит?
Не потому ли Баландин исключил из книги Даниила Андреева, что тот «нехорошо» писал о великом вожде: «Сталин был дурным хозяином, дурным дипломатом, дурным руководителем партии, дурным государственным деятелем. Полководцем он не был вообще» («Роза мира», стр. 477).
Империи возвышаются и рушатся. Бессмертны только культурные, духовные достижения. Великие писатели и зодчие, великие музыканты и ученые...
Скажем, Суворов — это национальная гордость (гордость в национальных рамках), а Толстой, Достоевский — пользуются мировым признанием. Я за такую экспансию.



Удача и неудача

Идеальная демократическая организация, которая мне удалась, была поэтическая студия, начавшаяся еще при Брежневе и просуществовавшая больше десяти лет. Без власти, без устава, без корысти и т. д. Организация, внешне пущенная на самотек, держащаяся исключительно на любви к поэзии и на притяжении к ведущему, создавшему условия для свободного творческого общения. Я не учительствовал, а привлекал всю доступную мне поэтическую культуру и насыщал ею атмосферу студии.
Организация, которая мне не удалась — это создание нового Союза писателей. В начале осени 1991 года Евтушенко со товарищи поручили мне создать оргкомитет и заняться созывом учредительного съезда СРП (в противовес Союзу писателей РСФСР). Я (с помощью Рады Полищук) горячо взялся за дело. Съезд удался, меня поздравляли, но… мне в голову не пришло подумать о руководстве. Я, во-первых, полагал, что об этом позаботились единомышленники, как-то согласовали между собой кандидатуры, а, во-вторых, — какая разница? — мы же заодно, мы представители демократического крыла Союза писателей, у нас все будет, как у людей.
Я был в прекраснодушном настроении. Потому был изумлен тем, что буквально на следующее утро началась междоусобная борьба. На первый план вылезли «интересы». Новоизбранные секретари стали качать права и требовать дачи в Переделкине, а Савельев, первый секретарь Союза писателей Москвы, тут же заявил, что его организация самостоятельна и в российскую не собирается входить. Между тем, бондаревцы выступили против Евтушенко и, к сожалению, по нему же ударили и «наши», опубликовав письмо в «Литературных новостях». Евтушенко обиделся, бросил все дела и укатил в США. Власть фактически перешла к Пулатову. Черниченко, Анфиногенов и Савельев попытались его свергнуть, но не сумели. Пулатов подчинил себе аппарат, захватил контроль над зданием и таким образом завершил раскол в демократическом Союзе писателей. Я еще некоторое время был членом правления СРП, потом и вовсе отошел от своего, так сказать, детища.
Наши оппоненты оказались сплоченней. Их связывали прежние убеждения и прежний стиль  поведения. А «демократические» писатели, обретя свободу, обнажили свой эгоцентризм, амбиции и, к сожалению, корысть. Либеральные убеждения никак не повлияли на их нетерпимое поведение. К тому же и в объективном смысле роль Союза писателей, как и положение самой литературы, изменились до неузнаваемости…



Ленин и Христос

10 февраля 1923 года Фотиева записывает, что Ленин (за месяц до последнего удара) попросил принести ему ряд книг, среди которых был «Миф о Христе» Древса...
Зачем ему это напоследок понадобилось? Ради оправдания борьбы с религией? Вряд ли. Понимал, что ему уже не до того. А, может быть, хотел лишний раз успокоить себя тем, что Христа не существовало? Или, напротив, почувствовал себя тоже «распятым»? Если не на кресте, то на кресле-каталке? И предугадывал создание мифа о себе самом?



Отповедь пессимисту

Как-то в середине пятидесятых годов я прочитал приятелю свои литинститутские стихи, написанные в минуту лирического разочарования:

Не то, чтобы верил я в счастье,
не то, что б не верил в него —
коль делится счастье на части,
то мне от него — ничего.
Не то, что б оно просчиталось,
а сам я один из таких,
которым одно лишь осталось —
способствовать счастью других.

— М-да, — сказал он. — Это не напечатаешь…
— Почему? — загорелся я. И опубликовал эти строки в журнале «Днестр», в котором работал тогда,  якобы цитируя письмо начинающего поэта, присланное в редакцию. Напечатал полностью, пристыдив «молодого стихотворца» за пессимизм…



Сказал Пастернак

Замечательно сказал Пастернак (в письме к Шаламову от 4 июня 1954 г.):
«Меня с детства удивляла эта страсть большинства быть в каком-нибудь отношении типическими, обязательно представлять какой-нибудь разряд или категорию, а не быть собою... Как не понимают, что типичность — это утрата души и лица, гибель судьбы и имени».
Я тоже с детства это чувствовал, при всех внешних компромиссах интуитивно старался не сливаться ни с какими «категориями», чурался постоянной роли, чтобы не стать заложником «имиджа». Потому мне претят маски  — литературные, политические ли — маски вообще! Потому в кругу любых «убеждений» я потенциальный «уклонист», готовый признать правоту оппонента, если он действительно прав...
Потому и в литературной жизни я «сам по себе»...

Кстати, один из признаков кризиса поэзии (засилья антипоэзии) — отсутствие споров. Сегодняшние поэты и критики уклоняются от гласных оценок. В прежние годы, руководя студией, я всячески поощрял столкновение мнений. Однако постепенно, в середине девяностых у молодых возобладало другое умонастроение — всеобщее молчаливое попустительство, безразличное согласие с любыми текстами под видом уважительного отношения к поискам друг друга. Мне стало неинтересно, и я тихо отпустил поводья...
И только недавно в Липках, на Форуме молодых, я опять увидел (и, разумеется, охотно поощрил) занозистую взаимную заинтересованность. Но этим отличились провинциалы. Похоже, от них исходит свежая волна творческой энергии.



Факт вне оценки?

На просьбу выделить десять современных поэтов в «Ex libris» «замечательный» ответ  дал Михаил Гаспаров: «Как ученый я занимаюсь фактами, а не оценками, а как читатель я слишком мало уважаю свой вкус, чтобы его оглашать».
Это — «замечательный» ответ? Мой кишиневский знакомый, полиглот Марк Габинский занес в картотеку новое молдавское слово из районной газеты. Я увидел и сказал ему: это не новое слово, а просто опечатка. Нет, сказал он, это факт. Я не смог его отговорить. Курьез? Но и сам Гаспаров включил в свою антологию курьезного Гнедова, потому что —  факт! А «мало уважаю свой вкус» — кокетство.
Факт вне оценки — фундаментальный грех литературоведения.



Личная оптика

Любопытно. Я перепечатывал мамину тетрадь, где она по просьбе внука рассказала о своей жизни, и не мог не отметить несоответствие между деталями и судьбоносными событиями времени. Например, смена властей в Бессарабии выпала из ее воспоминаний.
Похожая «оптика», к моему удивлению, и в книге весьма образованной и светской женщины, недавно мною обретенной дальней родственницы — Ирины Борисовны Голицыной. Она помнит фасоны платьев сороковых годов, иногда отмечает события внешнего мира, но ни единым словом не упоминает о войне против Советского Союза, хотя книга называется «Из России в Россию». Ирине Борисовне было двадцать с хвостиком, когда она из Рима приехала в Бухарест — столицу страны, тогда воюющей с Россией. Ирина помнит, как, подвыпив, танцевала на столе, как ела черную икру ложками…
Я совершенно не собираюсь морализировать, я просто отмечаю аберрации женской памяти. То же и в воспоминаниях Анастасии Ивановны Цветаевой. Уйма превосходно воссозданных подробностей и почти никакого желания понять век, в котором жила.
Зинаида Гиппиус как-то сказала, что важней всего личные детали, остальное, общее известно историкам. Безусловно, в этом своя правда, весьма ценимая в литературе. Недаром сказал Ираклий Андроников своему редактору: если надо, сокращайте основное, но не трогайте детали!
Наверное, я только отчасти литератор. Моя память — противоположного свойства. Подробности у меня на периферии сознания, я постоянно соотношу себя с историческим временем. Я его наследник и его завещаю потомкам.



Опасность многотомности

В 1945 году я составил себе представление о Брюсове по его однотомнику «Избранное» и влюбился в него. Потом собрание его сочинений в 8 томах вовсе не обогатило в моей душе образ поэта, а напротив — я что-то безвозвратно утратил. Подобное же повторилось и с Мариной Цветаевой, и с Леонидом Мартыновым. Влюбленность подвигала меня узнать как можно больше о своих любимцах, а это к добру не приводило. Единственный кого не постигла такая участь — это Пушкин. Интерес к нему не насыщается и не приводит даже к малейшим разочарованиям.…
Каюсь, подумал и о себе. Как составить свой однотомник, чтобы выглядеть наилучшим образом? Я же «многоканальный» литератор. Составить бы что-то вроде авторского альманаха «Единоличник», где будут и стихи, и проза, и критика, и переводы, и эпиграммы…



Кто автор?

Когда я поступил в Литинститут, ходили легенды об Эмке Манделе, который уже был в ссылке. Говорили, что он не мылся, что писал поэму о Троцком и что когда, наконец, пришел к признанию Советской власти, его арестовали… Наряду со стихами о Сенатской площади кто-то мне процитировал:

Корабль трещит, команда ропщет,
Ей не хватает сухарей,
Ей надо что-нибудь попроще,
Ей надо что-нибудь скорей!

Через много лет, познакомившись с ним (он был уже Наум Коржавин, умыкнувший мою кишиневскую знакомую, жену Миши Хазина — Любовь Верную), я похвастался, что с 1949 года помню его строки. Он удивился:
— Это не мои стихи!

Так и не знаю до сих пор — чьи они…



Хвала приблизительности

Мы схватываем и узнаем приблизительное целое. Так ребенок учится говорить. Схватывает целое в самом упрощенном виде, потом «разворачивает» и наращивает его. Все наши знания  (кроме специальности), целостно-приблизительны, сплошной дилетантизм. Хорошо бы написать рассказ про тетю Катю. Ее похищают инопланетяне, выпытывают у нее все, что она знает о человечестве. Презабавная картина получится. Или игра: предложить в компании — пусть каждый нарисует по памяти карту Европы и разметит ее по странам. Тоже получится презабавно. Я-то легко справлюсь, но в Центральной и Латинской Америке тоже наломаю дров…
Все мы в жизни руководствуемся приблизительными знаниями. Иначе нельзя.



Паранойя

Чезар Балтаг в ЦДЛ в шестидесятых годах, выпив, тыкал в мои плечи: где, мол, погоны? Ему казалось невероятным, что такой, как я, советский бессарабец (а он сам был тоже из бессарабцев) мог так свободно позволить себе беседовать с ним (представителем Румынии) не будучи сотрудником органов. Я был ошарашен. В Литинституте я пять лет свободно общался и дружил с румынами (и поляками, и пр.) и никто никогда ни в чем меня не заподозрил. Правда, теперь я сам удивляюсь своему легкомыслию и тому, что «органы» ко мне не цеплялись.
 Я, как обещал, перевел несколько стихотворений Балтага, но той его выходки забыть не мог и при последующих встречах в Румынии уклонялся от личного общения с ним.

Однажды в Литинституте на курсовом собрании кто-то попрекнул Алика (Абрама) Аликяна (поэта и моего друга) в том, что он (репатриант) подвергался буржуазному влиянию. Я удивился реакции Алика: он вспылил, крикнул: это я претерпел от капитализма, я ненавидел его, я, а не ты! Что ты знаешь, как  смеешь…
Удивился я потому, что действительно — все революционеры вышли из буржуазного строя. Почему же теперь боятся тех, что соприкасался с тем строем? А еще я подумал, что я так не смог бы ответить. Никакой капитализм  в королевской Румынии меня не обижал, я даже не подозревал о его существовании. Детство у меня было добрым, грех жаловаться…Правда, в десять лет я уже оказался в СССР, не то что Алик, который прожил в Ливане лет до двадцати (было ему там плохо или нет — не знаю, но в годы перестройки он вернулся туда)…



Спасти соцреализм…

23 ноября 2001 хоронили Юрия Ивановича Суровцева... В углу Малого зала ЦДЛ ждала крышка гроба с крестом. С крестом — для него, до конца утверждавшего, что он один из последних кто по-настоящему понимает марксизм...
Дома перелистал прежние беглые заметки о нем.
Не штрихи к портрету, а скорей штрихи времени, верней — отношения к нему, размышления, чаще всего с драматическим привкусом. Так, например, фраза Юрия Ивановича Суровцева, оброненная как-то в редакции «Литературного обозрения», мне кажется симптоматичной: «Не люблю гениев!» Сказано это было в смысле того, что он (как главный редактор журнала) терпеть не мог претенциозных и капризных литераторов, эгоцентризм которых не учитывал ни очевидной конъюнктуры, ни общепризнанных правил игры. Это можно было понять. Но невольное восклицание «не люблю гениев» выдавало и действительную самозащиту самого Юрия Ивановича. Он был способный критик и литературный деятель, можно даже сказать — незаурядный: отличная память, широкая эрудиция, редкостное трудолюбие, отменная организаторская хватка. Но при всем этом законченный и убежденный конформист. Он не только знал «как надо», но и умел делать это лучше и ловчей других. Сын уборщицы, он выбился в люди и даже приобрел некоторые барские замашки…
Помню, году в 77-м я на страницах журнала выступил с полемической статьей против «трактата» Глушковой о традиции в литературе. Суровцев меня похвалил. Но, помолчав, добавил:
— Есть, пожалуй, один недостаток. Ты ни разу не сослался на классиков марксизма-ленинизма.
— А зачем? Я и так обосновал свою позицию.
— Как зачем? Твоя аргументация — само собой. Они (он показал пальцем вверх) понимают только то, что подкреплено цитатами.
— Но я не для них писал! Я — для читателей (я показал рукой вокруг себя)…
Я действительно совсем не был озабочен тем, как будет воспринята моя статья в отделах ЦК. У меня была другая «ориентация». Я ждал похвалы от друзей, с кем я слушал в ЦДЛ выступление Палиевского (тезисы национал-патриотизма), в русле идей которого появилась и статья Глушковой.
Много лет спустя, весной 1991 года, мы ехали в Эстонию. Суровцев был тогда один из руководителей Союза писателей СССР. (Кстати, я с большим удовольствием вспоминаю совместные с ним поездки в Кишинев, в Калининград, в Италию… В поездках он был отличный товарищ.) В поезде Юрий Иванович лупил меня в шахматы (сильный игрок, первокатегорник!), потом зашла речь о идейном разброде, о соцреализме. Суровцев произнес, улыбаясь:
— Я теперь чуть ли не единственный марксист. Все запутались. Я всерьез напишу о соцреализме как об открытой творческой системе…
— Юрий Иванович! Ради бога, ни пиши! — вскричал я.
— Почему?!
— Да потому что — все! Поезд ушел. Соцреализм не творческий метод, потому что спущен сверху. Это рычаг государственной идеологии. Спасти такой «метод» не сможет никто!
Не знаю, я ли на него подействовал или дальнейшие события, но о соцреализме он не написал.
Еще прошли годы, и я каким-то боком оказался причастен к его последнему взлету и падению. В одночасье умер Володя Савельев, первый секретарь Союза писателей Москвы. Стали думать — кем его заменить. Я вспомнил об организаторских способностях Суровцева,  о его знаниях и опыте, и предложил  его кандидатуру. Меня поддержали, и Юрий Иванович был избран, верней — назначен. Он давно был не у дел, а тут расцвел. Но, к сожалению, остался прежним. Он увлекся формалистикой, долго и ненужно стал сочинять заново устав, с подчиненными повел себя, как начальник в прежние времена, и очень быстро восстановил против себя почти всех. Собрался секретарит, отстранил Суровцева от руководства (членом секретариата он остался до смерти).
После этого Суровцев  сник. По инерции он был по-прежнему деятелен,  я с ним съездил в Минск, видел, как он наслаждался, когда нас принял тамошний министр иностранных дел…
Отмечали его 70-летие довольно скромно, в нижнем буфете ЦДЛ. Сидели у длинного стола вдоль стены. Провозглашали тосты, хвалили его, говорил и я.  Осмотрительно упоминали о его творческом багаже. По его репликам было видно, что он не отрекался от своих книг против Фишера и Гароди, но что с того?
Не прошло и полгода, как я, увидев его на улице, опешил, — он  резко осунулся, постарел, печать смерти была на его лице — я боялся себе в этом признаться. Вскоре он лег на операцию, не помогло, жизнь его оборвалась.
Не надо его забывать. Человек он был добрый и как литератор очень много доброго сделал для пропаганды писателей республик. В национальном вопросе он был «подкован» как никто…



Наука любви

«Я всегда побаивался женщин… Я возношу их, как богинь, на пьедестал, откуда они сами иногда падают. Мое отношение закономерно: я по-прежнему смотрю на женщин глазами подростка, только что достигшего половой зрелости… В своем понимании женщин и в отношениях с ними я так и остался  в подростковом возрасте. Я отношусь к ним  восторженно».
Кто бы мог это написать? Я мог бы. Но самое удивительное, что написал это кумир миллионов женщин, гениальный режиссер, великолепный итальянец — Федерико Феллини.  (Из книги «Я вспоминаю…» по беседам с Шарлоттой Чандлер, отрывок в «Общей газете» 21-27 февраля 2002.)
Сделал такое признание на склоне лет, прожив полвека с не менее знаменитой Джульеттой Мазиной. Значит, и мне нечего стыдиться своей несовременной романтической слабости…
Мое отношение к женскому полу было «неконкретным» по выражению моего друга, польского поэта Риху Данецкого, романтическим, то есть, можно подумать, просто глуповатым, потому так часто увлечения мои оказывались неразделенными.
Не совсем так. Я не был слеп, видел, как поступают другие, более удачливые. Но я в юности испытывал сильные колебания между двумя крайностями: простой сексуальной потребностью и исключительными надеждами. Первое казалось слишком эгоистичным, корыстным, потребительским, чтобы его открыто добиваться. Это мешало быть «конкретным». Второе мнилось обещанным чудом. Женская душа должна была меня оценить, понять, что я исключение,  не такой как все (то, что со мной произойдет — существенно не только для меня, а для чего-то большего — эдакое зернышко предназначения). Потому что женское существо, которое пронзило меня током, тоже ведь не такое, как все…
Короче говоря, максимализм. Либо слишком просто (тут мне должны были пойти навстречу), либо неповторимо (судьбоносно и в согласии с моей путеводной звездой).
Что я думаю об этом теперь, на склоне жизни? Я вел себя не по-мужски. Но кобелей и без меня достаточно. Я же претендовал на большее. И испытывал горечь и радость на другом уровне.
 Чувство значительности того, что со мной происходит, не покинуло меня. От женщин были стихи и дети. Я вовсе не склонен преувеличивать свои способности и свое призвание, я говорю о врожденном чувстве. О самом факте его существования. Может, смысл не в моих писаниях, а в детях и внуках. Неслучайных, именно таких, а не других…
Кстати, 30 сентября 1953 года Пастернак пишет Н. А. Табидзе: «Я с детства питал робкое благоговение перед женщиной, я на всю жизнь остался надломленным и ошеломленным ее красотой, ее местом в жизни, жалостью к ней и страхом перед ней».



Религиозный реализм

Еще раз возвращаюсь к толкователям Евангелия, которые ищут во всем реалистических мотивировок, бытовых объяснений. Как следователи. Но Евангелие не протокол, а послание ко всем и к каждому. Оно обращено к нам, оно урок, а не история, не хроника. Сверхреальность. Язык говорящих событий. События говорят не о том, что они произошли, а зачем произошли: для нас произошли. Неплодотворно сводить к тому, что все было там и тогда. Потому что: там и везде, тогда и сейчас, всегда и навсегда. Все происходит на вселенских подмостках, на подмостках вечности.
Если ты с детства почувствовал, что означает поступок Иуды — достаточно. Ты не захочешь быть таким, как он. И ни к чему спрашивать, каковы мотивы его предательства и были ли они вообще. Потому, когда Зоя Крахмальникова дала мне увесистую книгу какого-то немца об Иуде, я сказал, что мне неинтересно. Она огорчилась...



*

— Христос — Божественный бомж.



*

Христос воскрес так, как никто до Него не воскресал (что Лазарь?). Его присутствие из «локального» после «смерти» стало всемирным, «живее всех живых». С Воскресения началось Его триумфальное шествие по миру.



*

Собрать лица всех бывших, сущих и грядущих людей, «смешать» их, как все цвета — получится «Белый» образ Бога!



*

Федоров хотел не воскресения, а восстановления умерших. Какое убожество!

Наука хочет избавиться от смерти, уклониться от нее. А религия: через смерть!
Что знала Мария об Иисусе до Его тридцати лет? Во-первых, не могла не помнить видения до родов, во-вторых, наверняка говорила об этом младенцу Иисусу. В-третьих (третья ступень, троекратность): главный толчок — от Иоанна Крестителя.
Евангелие как Притча не требует «обратной связи». Притча направлена к тебе, незачем ее заворачивать обратно. Она не требует координат и датировок. И мотивов, деталей (самое скучное, что может написать гений — это автобиография для отдела кадров. Творчество Шекспира ничего не проигрывает при отсутствии фактов его биографии).
Отношение к Евангельскому тексту должно быть подобно отношению к иконе: то есть без настырности реализма. Язык иконы — особый. Изображает, не претендуя на портретную достоверность. Икона предполагает глаза верующих.  Посторонние видят не то. Посторонний в Лауре видит не то, что Петрарка (или просто влюбленный).  Было ли затмение в миг смерти Христа? Было — для всех верующих. Образ «затмения» передает религиозно-вселенское значение события, которое недоступно (и невозможно) для тех, кто «урезан» дальтонизмом очевидцев.
Как мы смотрим на дом, в котором жил Пушкин? Совсем не так, как посторонний турист. Плоский реализм подобен разоблачениям Льва Толстого, который, наблюдая потных балерин за кулисами, полагал, что видит правду о них…
Библия — духовная повесть в образе фактической. Грехопадение, например. Это язык смысла. Сознание, познание — неизбежный, но трагический разрыв с естеством. Блаженны звери и птицы, не вкусившие от Древа Добра и Зла. Познание дробит истину, пытаясь постичь ее «по частям». Грех такого познания. Истина (как и Бог) — целостность, которая дается прозрением, откровением. Простой человек (как и ребенок) улавливает сразу суть рассказа об Адаме и Еве. А мы — на высоком культурном уровне — утрачиваем непосредственность восприятия и вопрошаем: а было ли это? Было. Религиозная реальность.
Почему В. Розанова раздражает «бессеменное зачатие» Христа? Почему ему кажется, что это — против жизни, против пола? Дело тут не в горизонтальных полюсах «мужское — женское», а в вертикальных «плоть — дух». «Особое»  рождение Христа — весть нового духовного рождения, божественно-человеческого идеала. Зачатие через семя — событие заурядное, оно как было, так и осталось дочеловеческим в человеке (кошки тоже через семя…). Говоря в духе Вернадского, можно сказать, что в косной материи произошло два рождения: рождение биосферы, а внутри нее (с лучом извне?) — рождение ноосферы.

Удивительно наблюдать, как проповедники обращаются к пастве от имени Бога, словно подразумевают Его неприсутствие в данный момент.
Победоносцев Льву Толстому: «Ваш Христос — не мой Христос. Ваш Христос любви и смирения, мой — силы и власти».
Как ни ругай Толстого, но победоносцевский правитель вовсе на Христа не похож!
Материализм утверждает, что Природа бесцельна. Получается — она бесцельно создала человека, который ведет себя целенаправленно!

Жемчужина румынского фольклора «Миорица» удивляет своим сюжетом: вещая овечка предупреждает пастуха, что его собираются убить. Что же делает пастух? Он как фаталист ничего не предпринимает. Говорит овечке что и как сказать матери после его гибели и т.п. И на пантеистическом взлете духа баллада обрывается. Загадка? Но если вспомнить смирение Христа накануне предательства Иуды… Христианство и национальный характер.



Нумизаматическое

Андрей Сергеев, известный переводчик с английского, ставший потом известным прозаиком, был к тому же серьезным собирателем варварских подражаний античным монетам. Мы сблизились на нумизматической почве. Как-то раз у меня дома мы менялись монетами. Андрей при какой-то «операции» дает мне рубль Александра Первого. Я беру его и со смущением вижу, что рубль — поддельный. Как быть? Сказать? Андрей гораздо лучше меня разбирается в нумизматике, он, можно сказать, профессионал. Неужели он сам не видит? В конце концов, я не выдерживаю и говорю:
— Андрей, но это же фальшак!
— Ах, да, — говорит он небрежно. — Давай его сюда. — И, заметив мое изумление, вдруг откровенно добавляет: — Кирилл, понимаешь, я человек состоятельный, мне ничего не стоит потратить крупную сумму. Но ничего с собой не могу поделать: если при обмене монетами мне удается выгадать или обжулить кого-нибудь хоть на пятак — я целый день радуюсь! Обмен — это игра, азарт…



Тарма

Получив новую квартиру на Малой Грузинской, мы наскоро забросили в комнаты всю мебель, пожитки и уехали в отпуск, оставив ключи мастеру — эстонцу Тарме, чтобы он к нашему возвращению сделал стеллажи, антресоли и встроенные шкафы. Тарма был мужем моей сослуживицы, долговязый, флегматичный, но работящий, золотые руки. Объем работ был велик, срок ограничен, Тарма вздыхал. Признался, что ему страшновато начинать. Однако когда мы вернулись, все было готово. Мы стали разбирать вещи. Я распаковывал коробки с книгами, попутно заглянул в свою коллекцию монет (мы побросали все вещи открыто, только один ящик стола, где помещалась коллекция, был заперт). Перебирать монеты — это прекрасный отдых и немалое удовольствие (недаром Розанов частенько свои записи сопровождал пометкой «за нумизматикой»). Вдруг я натыкаюсь на странность. Я подбирал современные советские рубли по годам, но передо мной лежали четыре рубля одного и того же стандартного, самого распространенного 1964 года. Да еще грязноватые. Этого быть не могло! Я таращил глаза на эти злосчастные рубли и чувствовал, что ум за разум заходит.
Через некоторое время, терзаясь этой загадкой, я стал просматривать всю коллекцию. Всю было на месте, кроме… Кроме золотой николаевской пятирублевки. Единственной, доставшейся мне от тети Кати. Это уже было слишком! Целую неделю я надеялся найти монету, выискивал в памяти всевозможные места, куда я мог ее засунуть или куда она могла сама завалиться при переезде. Но тщетно. Я лег на диван носом к стенке и тут, в полусне меня осенило. Я сразу увидел всю картину, целый сюжет.
Тарма старался, работал, как зверь. Немудрено, что ему захотелось выпить. Он был подвержен внезапным запоям, потому жена строго за ним следила, денег не давала. А я сам указал Тарме путь к чему-то ценному: все было открыто, кроме одного ящика стола. Туда он и заглянул. «Одолжил» четыре металлических рубля и пропил. Однако совесть мучила, он раздобыл четыре «таких же» рубля и положил их на место (откуда ему было знать по какому принципу я их собирал?).
Но опять подступило к горлу. Долго крепился, потом взял золотую пятирублевку (не догадывался, что некоторые невзрачные античные медяки куда дороже!) загнал ее по дешевке и всласть напился. А уж положить ее обратно, разумеется, не смог…
И действительно, спустя полгода я наткнулся на улице на пьяного в дым Тарму, он с трудом выдавливая из себя слова, стал настойчиво каяться:
— Я, понимаешь, сволочь…
Я сделал вид, что не понимаю — о чем это он…