Книжно-Газетный Киоск


ЛЮБЯЩЕЕ ПРОСТРАНСТВО
 
* * *

Кружится снег... Не угадать —
Знак высшей радости ли? муки?
Так тихо в нотную тетрадь
Ложатся будущие звуки.

Безмолвен, самоуглублён,
Скрывает мир наплыв созвучий.
И ни о чём не скажет клён,
Пока фонарь не будет включен.

Но встрепенулась мгла в окне —
И оживлённая подсветкой,
Проникла и прильнув к стене,
Пришла в движенье тень от ветки.

И мир, проживший день молчком,
Выводит веткой до рассвета,
А ветка — тенью, как смычком,
По краю женского портрета.

То звучен, то замрёт на миг;
То изъясняется пространно,
То выплачется напрямик
На этом инструменте странном.

С утра завьюжит, заметёт —
И знать не даст, что это значит.
А ночью снова в дом войдёт
И о своём — поёт и плачет.



* * *

Сил божественных разброд.
Надо же, и так бывает:
Греет солнце, снег идёт,
И капель. — Метёт и тает.

Чередуясь, времена
Наложились почему-то, —
Зной, и вьюга, и весна
Эту выбрали минуту.

Три стихии и одну
Вижу. Дивная, из плоти,
Ближе — ты, спиной к окну,
В двух шагах сидишь напротив.

В двух шагах, в борьбе с собой. —
Тот же спор и та же смута...
Прежде не было —
тобой
Так наполненной минуты.

В мире — в комнате и вне —
Всех стихий связались центры.
Бьётся бабочкой в окне
Край отклеившейся ленты.

День какой, который год,
Время встречи, время суток, —
Не припомнить, но вот-вот
Навсегда уйдёт минута.

Блеск и страх в твоих глазах
И улыбка — беспричинны.
Но открылись небеса
И разверзнулись пучины.

Ты ли хаоса виной,
Просто ли в природе смута, —
Только длится стынь и зной,
Не кончается минута.

Вечной стала...
В тишине
жизнь переполняет вещи.
Лишь бумага на окне
Словно бабочка трепещет.



* * *

Ты прежде не смотрела так растерянно,
К вискам тревожно так не поднимала рук.
Твоей улыбки запредельная рассеянность
Не походила прежде на испуг.

О Боге молвившая: нет такой, мол, особи,
И бросим о легендах говорить, —
Уже не первый раз роняешь: «Господи...».
Впервые просишь позволения курить.

И у окна, где невидаль-растением
Взвился из Азии привéзенный побег,
Ты не стояла никогда в таком смятении,
Притягивая падающий снег.

Давно пора не удивляться странностям,
Но прежде ты, торя свои пути,
Так далеко не уходила странствовать.
И уронил в пространство: — Мне уйти?

— Идите, — голос подала. Само согласие.
С каких-то пор?.. Уже порог переступя:
— Ну что с тобой? — спросил. — Опять фантазии?
Ты так сегодня не похожа на себя.

Как будто духи все — и добрые, и злые —
Сюда — бороться за тебя — сошлись на бой.
— Напротив, — улыбнулась. — Мне впервые
Сегодня удаётся быть собой.



* * *

Это притяженье тел — просто тяга
По всемирному закону тяготений.
И не надо ближе, чем нá два шага, —
Не навлечь бы нам рук сплетений.

Отстояние верней нежностей до хруста,
И души приливы — больше, чем прижаться.
Как дыхание, давай задержим чувство,
Будем взглядами соприкасаться.

Восторгаться будем философией Востока,
О высоком, вечном сочинять баллады —
И продлятся света встречные потоки.
Только огня не надо.

Пусть над бездной воспарят другие —
Жаждой ветра истомлённые до дури.
Лёта — миг, а дальше — летаргия.
Слышишь, не надо бури.

...Бред плетя, на чудо уповая,
Притяжению внушаю кротость.
Оступившийся так шепчет: «Нет!» — сползая
В пропасть.



* * *

Так из сосуда испаряется вода,
Так превращаются в тепло поленья,
Так тает, отдавая свет, звезда, —
Из плена формы уходя, теряя измеренья...

В иных пределах длясь — неведомых телам, —
У смерти не прошу отсрочку.
Душа давно переросла
Свою земную оболочку.



* * *

На вопрос: что всего сильнее? —
мудрейший Зоровавель ответил:
«Сильнее женщины, а над всем
одерживает победу истина».

Давно ли, как библейский патриарх,
Движением души во стынь Вселенной ввит,
«Превыше истина, — твердил. — Она в стихах».
А Вы тогда — всё о любви да о любви.

...Но почему на столь прямой вопрос
Даёт мудрец такой расплывчатый ответ?
Ах, кажется, вопрос не так-то прост.
И женщинам не занимать побед.

Сильней ли истина? От космоса знобит.
На землю потянуло, к Вам. Но — ах...
Я с Вами — о любви да о любви.
А Вы всё о стихах да о стихах.



НЕОКОНЧЕННЫЙ ПОРТРЕТ

Как можно? — милуя, казнить; приободрять, ввергая
То в стужу января, то в предыстому мая.

Игра ли? блажь? Ну как постичь и кротость и капризы?
Куда статичнее сама загадочная Мона Лиза.

Зачем же я тебя пишу? — старательно рисую
Всех ангелов — ошуюю, всех бесов — одесную.

Да сам Да Винчи б одурел, — невыносимы встряски:
Ты изменяешься быстрей, чем сохнут краски.

Приду к тебе — и чуткие, близ аномалий, сразу
Все пять мне изменяют чувств, бессилен разум...

Снимая шапку с головы, роняя руки, — голову теряя, —
Остолбенело, восхищённо говорю: — Не понимаю!



* * *

...день седьмой — суббота
Господу, Богу твоему.

       Вторая книга Моисея

С улыбкой, исключающей отказ,
Надлунна, как синайские высоты,
«Мы будем видеться в неделю раз, —
Загадочно произнесла. — В субботу».

Суббота — день святой. А посему
Из года в год, вверяя душу слогу,
В субботу обращался к одному
Стихами отвечающему Богу.

Но потерять тебя, найдя едва,
Так дико было, столько означало,
Что день субботний мой делили два
Непостижимых, неземных начала.

Родня седьмое небо двух высот,
Блажен, боялся: их союз непрочен, —
Из провидений двух — одно уйдёт,
Которое божественней и кроче.

...Как никогда един мой день седьмой. —
Ты во плоти — есть Он за облаками:
Открою душу лишь тебе одной,
Уйду — и с неба — откликом — стихами.



МОЯ РОДОСЛОВНАЯ

Излучины мглы и ровный рассеянный свет,
Ветвление бездны безмолвной
На мириады миров, сквозь мириады лет
В моей родословной.

С прапращуром неба — с Пространством
в прямом родстве,
Со всей материей Вселенной связан кровно.
В Галактику, к Солнцу, к планете протянута ветвь
Моей родословной.

Движение жизни — на суше, в глубинах морей,
Борение сил — и верх то праведной, то греховной,
Ветвление слов до зеркальной бездонности словарей
В моей родословной.



* * *

И поворот проулка незнаком...
И лестницы изгибы винтовые.
Звонок — впервые так... и в горле ком.
И Вы насторожённы так впервые.

Восток в окне туманно-голубой
Густеет, обращаясь в томно-синий.
На «ты» перехожу. Учтив с тобой.
Кота почтительно зову — Василий.

Последний в комнату прольётся свет,
И кот его, как молоко, долижет.
К плечу прильнёшь, забыв про свой запрет.
Пойму, что нет родней тебя и ближе.

И дрогнув лепестками всех пространств,
На стебле времени ветвясь в бессрочность,
Вселенная притягивает нас,
Приоткрываясь, как цветок полночный.

И снова мнится: познаны навек —
Стук сердца твоего — он рван и гулок,
Плывущий в вечность комнаты ковчег
И — где-то ниже — Млечный Путь, проулок.

Опять расслышу: мир многоголос
И каждый звук одушевлён и ясен...
Уже в дверях коснусь твоих волос.
И с ангелом твоим прощаюсь, Васей.

Всё очевидней космоса отток.
И снова встречный подтверждает ветер:
Вселенная закрылась, как цветок,
Тебя и вечность скрыв и засекретив.



О НЕЗЛОБЕ ДНЯ

В стране опять погромы и бои.
Опять ребром стоит вопрос о власти.
А я — своё, некстати — о любви,
О страсти.

В краю, так зло истерзанном судьбой,
Где храм воздвигло на крови искусство, —
Чудак, радея чуду, строю свой —
На чувстве.

Пора сказать о днях, ночи черней;
О том, что отравляет жизнь в отчизне.
А я, безумный, невпопад — о ней,
О жизни.



* * *

Прочувствую и отпускаю время,
Невольно к небу простирая длань.
Как далеко ему до живости шагрени, —
И холодна, и грубовата ткань.

Так землепашец мнёт в ладонях землю,
И силы все, и душу ей отдав, —
Стремясь предугадать: воздаст ли, тем ли? —
Определяя по составу нрав.

И снова исподволь возделываю время.
Провидя всходы, вновь мельчу в горсти.
Согрев собой, смягчив, уйду в него, как семя,
Которому погибнув, прорасти.



ПЕРВОЕ ПОСЛАНИЕ ИУДЕЯ
К РОССИЯНАМ

Грешили и прежде, но не глумились над вечным.
И раньше хворали душой, но далью излечивал взгляд:
Купола по России горели, как в храме — свечи.
Угасли, истлели. Иные — вот-вот догорят.

Забыли, забыли — чем заплатил, сиротея,
Мой древний, мой гордый народ за дерзкий подлог.
Учите, учите, учите историю Иудеи,
Как познан, воспет был, а после отвержен Бог.

О том же пылает кровь на российском снеге.
Учите, учите — и да прозреет незряч, —
Как плач Ярославны, как «Песнь о вещем Олеге», —
Эту всем песням песнь, этот всем плачам плач.

Двенадцать колен Иакова не преступали зарока, —
Радели о ближних, служили Всевышнему,
Храм возвели.
И были хранимы, пока внимали пророкам
Этой — навеки, казалось, — дарованной свыше земли.

Но идолам кланяться стали сыны Авраама.
А ведали — землю утратить, отдать Иордан.
Забвение Бога вело к разрушению Храма,
К скитаньям по весям чужим, по чужим городам.



ВТОРОЕ ПОСЛАНИЕ ИУДЕЯ
К РОССИЯНАМ

Попрание веры страшней поражения в сечи.
Пустеет в душе — выдувает и хлеб в закромах.
Купола по России горели, как в храме — свечи.
Но ветер, но ветер уже погулял на холмах.

Двенадцать угрюмых ступали державным шагом
За Тем, невиди′мым... Но снег так зримо алел,
Что Блоку Спаситель увиделся —
и впереди, и с флагом. —
Не знал: Двенадцать вели Христа на расстрел.

И снова вещали пророки стихами Закона:
Творящие идолов преданы будут суду.
...Забыли, забыли Слово, как дети Сиона.
И надо платить. И та же монета в ходу.

Низвергнутся идолы, и обветшают идеи,
Но будет ли снова над всеми горний свет воссиян?
Да не постигнет славян судьба иудеев.
Молю о спасении: о нерассеянье россиян.

Суля исцеленье — не болью чужой, не межою, —
Взывают к единому оба Завета: и в горе, скорбя,
Возлюбим Всевышнего — сердцем, всею душою —
И ближнего — как самого себя.



ВСТРЕЧА

Ошибка, наслоение эпох, —
Полночи часовой двоится пояс:
Мы не должны же были, видит Бог,
Попасть в один, во тьму бегущий поезд.

Искрится Ваша речь, оттенками пленя,
А мне отпущено лишь пару междометий...
Вы человечней, совершеннее меня
На многие тысячелетья.

Смотрю, как чёлку непокорную со лба
Торжественно отводят Ваши пальцы —
И руку прячу: пятерня груба.
И взгляд мой прям,
как взгляд неандертальца.

Вы так добры, что этот диссонанс
Не выдаёте ни единым жестом,
Не указуете на то, что разделяет нас, —
На всё моё несовершенство.

И я тянусь — сквозь чащи и пески,
Сквозь времена, —
стремясь настигнуть Солнце.
...Вы так же безнадёжно далеки,
Но помогли мне выйти в кроманьонцы.



О ЗЕРКАЛАХ

Вернее зеркалу — сыскать
Какой-то тихий угол дома
И преданно в себя впускать
Своих, — домашних и знакомых.

А если нелюдим жилец,
То уцелеть уж точно проще.
Но предопределён конец
Отображающего площадь.

Ему — подробно, всё подряд:
И грязь, и облик незнакомки,
И небо, и недобрый взгляд —
Вобрать в себя всей плотью ломкой.

Прохожих станет раздражать —
Тем, что вокруг не всё прекрасно;
Что лица будет отражать
Не с ретушью, а беспристрастно.

Начнёт куражиться подлец
И зеркало марать руками.
А там — подвыпивший юнец
Ощерится и бросит камень.

Опять разрушится канал,
Связавший дали, тверди, лица.
И в сотнях маленьких зеркал
Бесстрастно небо отразится.



СОБЫТИÉ

Развитие мира клонит к развитию тела.
И плод созревает. Родится дитя. А канун —
Все фазы Вселенной и миг в планетарных пределах, —
Все эры его и девять последних лун.

Развитие тела клонит к развитию духа
И дальше ведёт — к разрастанию лона души,
И дальше, — страшна ли бесплотному плоти разруха? —
Развал оболочки — ломка ненужной межи.

Движенье души подвигает развитие мира...
И этих событий так плавен, незрим переход,
Что размежевать их, расположить по ранжиру
Не даст совеличие, событиé и сооборот.

Причастному — видеть, дарованным, третьим оком,
Как три ипостаси в согласье Вселенной вершат.
Понять бы вот только природу первоистока, —
Материя первопричина или душа?

И было ли первенство?.. Сутью одно означая,
Едины ли тканью творение и Творец?
...Но ясно: рождение — только рубеж, не начало.
И смерть — конечно же, веха, а не конец.



ЧИТАЯ КОРАН

Мой Коран заложен календариком еврейским,
Где на год приходится иудейских — два;
Где за каждым праздником — сюжет библейский,
О семи свечах — подсвечник, о шести лучах — звезда.

Ближних возлюбив, как назидали иудеи,
И по-христиански радея о врагах,
Полюбить хочу и тех, сблизиться и с теми,
Кто зовёт Всевышнего — Аллах.

Видно, все писания на Бытие похожи, —
Даже в толкованиях нет нужды.
Только бы пробиться — лик увидеть Божий
За напластованием вековой вражды.

Та же вера Господу, а не истуканам.
Так зачем же кланами биться до крови?..
Но досадно мало сказано о главном.
Кажется, утеряна сура о любви.

...Мой Коран заложен календариком еврейским,
Между сурами ложащимся, словно в борозду.
Может быть, пойдут ростки от любви библейской
И моей — стремящейся одолеть вражду.



ДВИЖЕНИЕ К НАЧАЛУ

Весь мир по реке сплавлялся — по руслу Времени:
Всё сущее исподволь уносилось течением.
Там люди сцепляли свои плоты, суетились и спорили,
Возводили дома и башни на зыбкой основе той,
Враждовали, льстили, деньги копили,
властвовать жаждали.
И звёзды, казалось, курсом тем же
размеренно двигались.

Поверил и я, что ввериться нужно Времени.
Причалил к плывущему вниз по течению городу.
Пытаясь прижиться там, за дела принимался зряшные.
Внушал себе — вдаль не смотреть
и явь не разглядывать.
Но не сумел ослепнуть... Бродил да бродил по улицам.
Отрывая людей от забот, приставал с вопросами.
«Куда мы плывём?» —
с тревогой у встречных спрашивал.
Пожимали плечами; «Отстань, — отвечали. —
Некогда».

Один гражданин меня согласился выслушать.
«Плывём в никуда, — говорю. — Неужели слепые все?».
«Возможно и так, — произнёс. — Но не думать об этом —
спокойнее».
Посоветовал не будоражить людей, не ввергать
в сомнение.

Я нашёл мудреца, задумчиво вдаль глядящего.
На вопрос мой: «Куда плывём?»,
он бесстрастно ответил: в Лету, мол.
«Почему же беспечны все?» — удивляюсь искренне.
«А что делать-то? — невозмутимо вымолвил. —
Круты′ берега, — сказал. — Не причалить к берегу.
Значит, не плыть нельзя», — изрёк и погладил бороду.

«А если попробовать вспять, —возразил ему, —
против течения?».
Старик ухмыльнулся и ничего не ответил мне...

И я оттолкнул свой плот от города —
в дымку предутреннюю.
И повернул к истоку — вверх по течению.
Грести принялся, не зная, достанет силы ли.
Кричал: «Вы в Лету плывёте!» —
плывшим навстречу мне.
Только не внял никто, — быть может, не слышали.
Может быть, просто слышать меня отказывались...

И день за днём — усилие за усилием.
Из года в год к верховью плыл в одиночестве.
Вдоль крутых берегов проходил излуки безлюдные.
И вновь открывалась глазам гладь первозданная.
А река всё сильнее к началу звалá, всё интимнее,
То и дело меня побуждая к сердцу прислушиваться.

И вот разгладились берега гористые.
Стали сходиться. И обмелело русло.
Время сошло на нет... И обозрев горизонты,
Плотью всей ощутил всю твердь небесную.

________

Доплыл — и оказался в сердце Вселенной.
Доплыл — и оказался сердцем Вселенной.
Доплыл — и Вселенная оказалась моим сердцем.



РАВНОВЕСИЕ

Предельных сред согласие —
контакт,
Ведущий к равновесию издревле...
Какой-то мысли мелодичной в такт
Раскачиваются деревья.

Грядущие и прошлые века
И зримые, и скрытые просторы
Оживлены дыханьем ветерка,
Дрожанием листвы, движеньем шторы.

На токи невесомости в груди
Такой же мира отзыв рефлекторный, —
Три бабочки: две белых — впереди,
Помалу уходящие от чёрной.

То тихо в синеве, то чуть ветрит.
И там, над приземлённостями всеми,
То окрылённое создание парит,
То оперённое летающее семя.

Вернулись бабочки, отозванные так:
Две белых направляются за чёрной.
И токами, на этот внешний знак, —
В груди — щемящий отзыв рефлекторный.

И в небе перистости не перевестись,
И даль подвижна:
от соседней крыши
Нагретый воздух, поднимаясь ввысь,
Колеблется и горизонт колышет.

Дрожание не переходит в звук,
Но оттого не менее реальны
Проникновенное движение вокруг
И тишины поток исповедальный.

Вовне —
пространства трепет вековой.
И внешний мир уравновешен вроде:
В душе — возвышенный, живительный покой,
Такой же обострённый, как в природе.



* * *

На доме стояла лепная фигура.
Для красоты.
И упала.
И человек погиб...
Спасёт ли мир красота?



* * *

А было ведь, — ворожея
Мне нагадала век былинный.
Но никогда не думал я,
Что жизнь окажется такою длинной...

Лучась — как в облаках просвет —
Глядели Вы светло и чисто.
Сказав тогда: «Мне столько лет...»,
Я уточнил устало: «Триста».

Так что ж опять не сплю ночей?
А засыпаю — грозы снятся.
Мой век четвёртый — юн. Точней —
По счёту сердца — триста восемнадцать.

В столетье раз — разлёт огня
И гул из раскалённой чаши, —
Так дышит кратер... Вот и я
Проснулся, как вулкан погасший.



ИЗ ЖИЗНИ КАМНЕЙ

1

Шесть утра. Невский.
То ли дождь мукóй, то ли снег...
«Товарищ, — парень в белом, —
сейчас который век?».
Ладно скроен, кудри до плеч,
одежды сборят, ниспадая.
«Двадцатый? — удивлённо. —
Надо же, какая молодая».

Молча идём.
Попутчик — прямиком, по лужам.
На бледном лице — невысказанности мука.
«Друг, — опять ко мне, — послушай,
ты, случайно, не силён в науках?
Знать хочу: что со мной?
Радоваться ли,
бежать ли от напасти? —
Сила какая-то, без вина хмельной...».

— Что-нибудь по технической, —
спрашиваю, — части?

С улыбкой, грустно:
«Не знаю даже.
Понимаешь, я из Эрмитажа,
там на первом этаже — античное искусство...
Вот рассуди:
чего не хватает детине?
Ясно, если б афродит, вина, друзей.
Нет же, — каждую ночь
пробираюсь в Русский музей,
там девушка есть одна — на картине.

Так о большой земле
не грезит островитянин, —
Тянет к ней и тянет!
Сегодня, думал, не уйду, —
есть там свободный крюк...
Может быть, это болезнь?
Сходить к эскулапу?
Веришь ли? —
Прихожу, сажусь перед нею нá пол
и часами смотрю.
Так хорошо, такая отрада...
Только с ней бы радость разделить —
чтобы поровну.
Хочется улыбки её... Да хоть бы взгляда!
Она же
всё время смотрит в сторону!».

Дрогнули профиля правильные линии.
Отвернулся.
Витрину разглядывая
или себя в витрине,
постоял у магазина «Галстуки».
Оживился — и опять с вопросами:
«Может быть, я неотёсан?
Может быть, есть какая-нибудь
чувств азбука?».

Очень хотелось его поддержать.
И я проявил участие.
Но как здесь помочь?
Если бы что-нибудь по технической части...

«Что я видел раньше? —
продолжал с живостью, —
жил, как боги живут, — эгоистом.
Теперь же — поверишь? —
мéста себе не найду.

Потянулся к живописи.
Брожу вечерами по Эрмитажу.
Наведываюсь к импрессионистам...
Веками не был ничем не озабочен! —
Есть пьедестал. На нём — ты. Какие вопросы?!
И вдруг сила эта... ожидание ночи.
На острове обитал... Нет, на льдине.
Отогрелся — и лёд обратился в мякоть.
Призван к жизни девушкой на картине
и тону, не зная — радоваться или плакать...
Ктó я рядом с ней? Дебил дебилом.
Понимаю, но тянусь.
Качан и тот тянется к небу...
С тобой так было?».

— Нет, — отвечаю, — не было.

«Видно, лишь с моё пожившие, —
вздохнул, —
одержимы таким недугом.
Тебе, поди, и ста нет...
Прощай, пора мне». Шаг ускорил.
Обернулся: «Приходи, если будет туго.
Выговоришься — легче станет.
Встретить только не смогу —
днём при деле я, —
спросишь бога Диониса,
покровителя виноделия».


2

— Где у вас античное искусство?
Там где-то бог Дионис.
— Пройдёте прямо, свернёте
и по лестнице вниз...

После пестроты полотен —
сдержанность мраморного зала.
Увидал.
Сел на скамейку напротив.

Вечность пристально глядит с пьедесталов.
Час прошёл или два...
Правда: легче стало.

...Так и живу.
А ты?
Всё дожидаешься ночи?
Рядом — в пяти шагах — богиня красоты.
Тебе же бежать куда-то надо,
мучишься одиночеством.

...Уходил просветлённым —
видно, античность лечит.
Шёл не спеша —
будто открыл у вечности кредит, —
всё суетное сбросив, расправив плечи,
разглядывая мраморных афродит.
Лучше не было той, что без рук.

И вдруг...

Взгляд,
скользивший вдоль стен, по экспонатам,
вырвался за окно. А там...
улыбку сдерживая —
щадя
и меня, и античность, —
у гранитной стопы атланта
стояла девушка, спрятавшаяся от дождя.
Ошарашила жизнь! Потрясло совершенство
движений, искрящихся глаз,
укрощающего волосы жеста.

Застыл у окна с удивлённым лицом идиота.
И боги за моей спиной уже не экспонаты —
зрители.
Смотрим — и блекнут
все рукотворные красоты.
Повторить ли тебя?.. Повторить ли?!

Веками глыбы изводили,
глину и холсты —
тебя изображая.
Но улыбаешься — ты,
живая.

Ты вправе смеяться —
над мрамора гармонией,
над могильной этой тишиной,
над моей перекошенной физиономией,
над музеями мира, что старательно копят
твои талантливые копии,
над очередями к Джоконде,
над красотками в камне,
над убедительными просьбами
«Не трогать руками».

Я понял вдруг всю нелепость муля́жей!
На глазах превращаются в черепки
сокровища Эрмитажа!

Вот где чудо:
задержала взгляд, улыбнулась просто —
и сильнее становлюсь, выше ростом.
Знаю, чтó с тобой, мраморный парень:
ты одарён. И я не бездарен. —

Пусть не рисую, ваять не умею, лепить,
но я же могу любить!
Вот, расплавилось что-то,
растеклось в груди.
— Не уходи! — кричу сквозь стекло. —
Только не уходи!

Скорее! Под дождь, на свободу!
Во мне силы атлантовы,
во мне столько таланта!..
Боже! как давят своды!

Друг мой мраморный, ввек не забуду!
Помоги же ещё немного.
Как ты выходишь отсюда?! Покажи дорогу!



ПЕЙЗАЖ

За окном — кислотные дожди.
Ни души на улице немой.
Лишь деревья, чёрные почти,
Обречённо прядают листвой.

Хоть бы кот мяукнул. Хоть бы шпиц
Пробежал, болезненно скуля.
Пуст балкон. Не слышно в небе птиц.
И давно безжизненна земля.

На соседней крыше — плод, итог,
Цель мутаций всех и перемен. —
Продырявлен, облучён, убог,
Улыбается блаженно манекен.

Хорошо б скорее — стынь и снег
С пеленой узорной на окно...
Как ладони прокажённых и калек,
Налипают листья на стекло.

Шелудивый, в мире этом — свой,
До безумия доволен всем,
Торжествуя, голый и пустой,
Надо мной смеётся манекен.



ОТЛУЧКА

Пока все клетки тела спят, —
Полёт... А утром — неизменно,
Проснувшись, приходить в себя
Извне — со стороны Вселенной.

Ловя сознанья первый блик,
Душа к земным спешит пределам.
Лишь нисходя замрёт на миг
Над оболочкой пустотелой.

В стремлении пройти свой путь,
В одно вернуться время суток, —
Чуть-чуть запаздывает суть,
Чуть-чуть проворнее рассудок.

И розно пребывать дано:
И в полудрёме и в полёте —
И запредельно и земно —
Пока душа достигнет плоти.

Всё дольше утром тело ждёт. —
Из той заоблачной юдоли
Всё нежеланнее уход,
Всё неохотней путь в неволю.

Однажды, вверив небесам
Очаг, что время не разрушит,
Не возвращусь, — останусь там,
Где по ночам витают души.



ИЗ КОСМИЧЕСКОЙ ПЕРЕПИСКИ

Планета Земля,
Нью-Йорк,
маме

Здравствуй, родная!

Ещё над планетой одной
вехой
личный флаг поднял.
Свет от костра. И вот
с тобой говорю.
А время торопит, —
мне сегодня
прóбило тридцать лет
по земному календарю.

Не беспокойся, я жив и здоров,
и пусть тебя не тревожит,
что одинок,
что быт неустроен и строг.
Край ведь не óбжит, мама,
но кто-то же должен
первым пройти и наметить контуры
звёздных дорог.

Правда, места здесь глухие,
сейчас вот — морозно и немо.
Но согревает любовь.
И твоя.
На Земле,
ты, наверное, пристально смотришь
на звёздное небо
и думаешь обо мне.

Множество дел на Земле, мол,
и прожил бы, верно, дó ста.
Больно тебя огорчать, но скажи,
как не расслышать зов звёздный,
если бездна космоса — тоже
часть души?

Как стремиться к теплу и выгодам,
если исправен счастья компас,
если предстартов сердца отсчёт? —
рывок — и ушла из-под ног Земля.
Так неизбежен выход
в открытый космос
из космического корабля.

Ты не тревожься, —
просто не смею с жизнью расстаться я.
Выдержу. Права такого нет — отгореть:
в сердце — начало дороги,
сердце — начальная станция.
Мама, да и мыслима ли смерть?

Разве сыщется по мне — и зал,
и траурная рама?
Мне всё кажется, что жизнь — Вселенная:
до края не дойти.
Недра души ведь неистощимы,
как здешние залежи минералов.
И свет от любви
разве не вечно в пути?

...Догорел костёр. Но и под звёздами
скачут строчки мои по странице.
Ночь бездонная сбегает с кончика пера —
и письмо нескончаемо.

Так всегда: начну —
и трудно остановиться.
Это от долгого молчания.

За разлуку не кори;
когда вернусь — не знаю точно.
Но общаться обещаю,
пи′сьма жди.
Может быть, наладят скоро
космическую почту,
и не будешь ты высматривать
метеоритные дожди.



* * *

Лучи скользят в окно, как в сруб колодца, —
Едва-едва струится жизни ток.
Но чутко тянется наружу, к солнцу,
На подоконнике прижившийся цветок.

Как чуждо пылкое движенье это
Остуженному телу моему,
Уже свободному и в стынь, и летом
От смутной тяги к свету и теплу.

Ему давно не нужен этот опий, —
За дивом жарким не пошлёт ладонь, —
Оно снаружи не нашло подобий,
Когда в груди отбушевал огонь.

Но память — чудотворное кресало:
Порыв нехитрый вдруг разбередил
Оплавок солнца, что в груди пылало
Живей и вдохновенней всех светил.

Припомнилось, как пламенно и ново
Оно, горя, живило мир вокруг;
Передавалось взглядом, жестом, словом,
Целить могло прикосновеньем рук.

...Лучи ли странно так свернулись в кольца,
Ориентир ли потускнел в окне, —
Цветок утратил устремлённость к солнцу
И повернулся медленно ко мне.



* * *

Душа — во весь простор — легка:
Уже отбушевали штормы.
И стих, как море в берега,
Вошёл в классические формы.

Где мутно вихрилась волна,
Теперь, когда ушла горячность,
Определилась глубина
И обозначилась прозрачность.



* * *

Я мял слова — ни в муке ни в раю —
Пустые, будто без вина мехи.
Но ты — собой — наполнив всё, о чём пою,
Строптивым ангелом вошла в стихи.

И дни заполнив, как вином мехи,
Испить дала. И пью — и в муке и в раю.
...Сначала — ангелом — вошла в стихи.
А после — во плоти — и в жизнь мою.



ПОСЛЕДНЕЕ ЗАДАНИЕ

Пока не выпишусь из мира нáбело —
И чувств разброд, и бред в черновиках.
Пока не призовёт Всевышний на небо —
Так, видно, и ходить в учениках.

Учиться жить: осваивать движение —
Души ветвление — в пространство врост —
И длиться, обретая притяжение
И рук любимой, и высоких звёзд.

Родиться — значит быть в науку отданным. —
Меняя мир, вживаться, как привой,
Пока не станут воедино сотканы
Вселенная и нерв тончайший твой.

И вот, когда на явь тысячелицую
Дано, казалось, изнутри влиять, —
Равновелик с ней, не стеснён границами, —
Приходится учиться умирать. —

Готовить душу — неисповедимое —
Незримо в этом пребывать краю,
И длиться так же, и любить любимую.
А тело приучать к небытию.

У неба брать уроки бессловесности;
Бесплотность постигать, как ремесло;
От строчек отлучаться, от окрестностей,
Передоверив им своё тепло.

Ещё одно, последнее задание:
Суметь душой остаться в небесах,
А тело отторгать от мироздания,
Как службу сослужившие леса;

Отъединиться плотью от нетленного,
Не порывая сутью с синевой, —
Являя обновлённую Вселенную
И в ней — соединённое тобой.



ЛЮБЯЩЕЕ ПРОСТРАНСТВО

В пространство вчувствывался,
в сумрак и зарю,
Учился время словно сердце слушать.
И вот в просторы звёздные смотрю,
Как смотрят в собственную душу.

И стала смерть немыслимой уже,
А мысль о жизни далей — сокровенной.
И разобраться в собственной душе —
Равно природу выведать Вселенной.

И поднебесную, и зáнебо любя,
За той открытой оказался гранью,
Где начинаешь сознавать себя
Всемирной чуткой вездесущей тканью.

И эта плоть чувствительна настоль
И так сама прочувствована свыше,
Что малую, казалось бы, земную боль
Звездой — далёкой самой — остро слышит.

Как дивно знать, что небо и земля —
Весь дольний мир с его непостоянством,
И сферы чувств, и космос — тоже я, —
Вселюбящее чуткое пространство.



ДОЗОР НЕБЕСНЫХ ТЕЛ
Поэма


БЛИЖНИЙ ДОЗОР

1

Берег Невы.
Причал.
Чайки кричат.
В пределах синевы,
в плену оград,
на гребнях вод —
Летний сад.
Словно огромный плот
вздрагивает на стоянке.

Сколько движения!

Кажется, выплыл бы к морю,
если бы не мосты за Фонтанку,
не притяжение
Марсова поля.

В золоте стража...
Сводят стволы.
Не узнаю′т...
Шуметь перестают.
Жду, что скажут...

Да, впервые — моя вина.
Но теперь ваш я...

В каждой аллее — струна.
Прислушиваюсь, еле ступая...

А вот голубая,
Лебяжья...
А там что?
Подошёл...

Ветвление красок и звуков...
Сначала несмело —
немой запел...
Первый взгляд
лишённого зрения...
С неба, в жажду, —
упавшей каплей в руки.
Дальше —
в ливень, в град.

Так движением невинным
начинается лавина с гор;
так на море
синеют дали,
а вскоре —
шторм.

Ветер налетел.
Переполошил ворон, —
поднял пеплом стаю;
поджёг
золото крон.
Листья затрепетали
и — в полёт, кружить —
искрами от вершин...

Плеч касаясь, ложатся у ног...

В груди — полыхание,
гул пожара.
И —
ожог.


2

Милиционер
вежливо, тихо,
тронув слегка за плечо, —
ко мне:
— Товарищ, пора на выход.

Как?! Зачем? Хочу ещё!

Мир
открыл свои запасники,
распластался, сути не тая,
всеми нитями дорог.
А я —
за партой,
жадно, первоклассником,
выслушал урок.
И вот звонок, —
трясёт кто-то:
— Всё,
придёшь завтра!

«Завтра?» —
соображаю...
Жар.
И страх
не дожить до утра.

Итак,
Вселенная,
где затерян мой дом
и площадка дворовая,
не на трёх китах —
на одном.

Она весенняя,
сколько учебники ни листай, —
всегда новая,
полная тайн.

И я, по счастью,
к самой главной причастен
тайне.

Мой мир разбуженный
рвётся наружу.
И он бескрайний.

Огнём вещим
мне взлёт обещан
всех чувств.

Я научусь
в материю облекать
душу:
передавать сияние
через века,
на расстояния.

А пока...

Надо оставить сад...
Но взгляд
цепко,
упрямо
хватается за ветку,
за урну,
за мрамор.
Ищет лазейку,
мечется по газону...

Ухожу,
отбрасывая отраженье — в лужу,
тень — на скамейку,
ответвить пытаясь душу
в неуклюжую ворону
и завидуя — безмерно —
дежурному
милиционеру.


3

Город не солнечных площадей,
не алых роз,
не тихих садиков. —
Росший в золоте и нужде,
город грёз,
невыплаканных слёз,
дождей
и одиноких всадников...

К лицу — лицом:
по улицам.
Наклоняется низко.
Пристальны взгляды.
Рядом —
со всех сторон —
он,
самый близкий.
Умру — отнять.

Издали —
куполов шапками,
близ —
нависая арками,
даёт знать.

Понять — жизни мало.
Молча
весь вечер.
Только сéрдца удары...
Словно врача
слушает врач...

Неужели и он не вечен?
Зачем его терзает ветер?
Хоть плачь.
За что дождь его точит?
Палач!
Ах как хочется рубашку снять
и накинуть ему на плечи!

Действовать надо:
жар отдать, — ведь растопит льды...
Но сам
попал в объятья колоннады
Казанского собора...
Нет, не холодны′,
и в них томится звон, —
скоро
первых лучей переборы
тронут
строй колонн.

...Рассвет
с укором
взглянул на город.

...С надеждой
кунает в зарю...

Нет,
краски те же.

Но что цвета?
Цвета не мера,
ведь не от красок теплота, —
город в серое
лишь одет,
но не угрюм,
о нет, он нежен!

К лицу — лицом:
по улицам.
Наклоняется низко.
Пристальны взгляды.
Рядом —
со всех сторон —
он,
самый близкий:
распахнувший души тайник
город-двойник.


4

После озноба ночей —
мчусь. Дорога та же.

Компас тоже однообразен.
Иначе зачем он?
Иначе — ничей...

Устала стража.
Пала наземь.

Время линьки,
и осень —
дождливо, ветрено, —
кисти отбросив, —
в ливни...
И художники с мольбертами
ушли с аллей...

Пейзаж тосклив —
краски потекли:
листья
на земле.
Но как согрет —
в унылом октябре! —
как мастерски решён
без кисти —
одним карандашом.

Вот скрючены
стволы-уроды.
И тут же — гордо, прямо —
тёплые линии мрамора.

И так же тепло озвучен. —
Под сводом
голых ветвей —
эхо
безудержного смеха:
куда взгляд ни кинь —
школьники,
сад чистя,
сгребают опавшие листья...

Липок, рыхловат,
лепит первый снег...
Как лепил и год назад,
и век...

У причала
репродукторы кричат:
чей-то простуженный голос
зовёт на теплоход
кататься по Неве.

Сыро, холодно...

В небе хмуром,
на ветру,
две чайки реют...
И тут, в саду,
парит над Амуром
Психея.

Порывы ветра, снега
гаснут, как в бухте прибой:
Психея —
сама
то буря, то нега —
сгорая дотла,
укрыла бога собой...

Но небесные тела
цвéта осеннего, пасмурного неба:
время не щадит никого —
ни смертных, ни богов,
ни живых, ни в мраморе.

Только слышу:
выше сила есть,
не зá морем —
в груди, —
пóлнит,
как радостная весть.

Она растёт и лавиной, и нежно:
то словно снежный ком,
то подснежником.

В небо
средь бела дня
может на крыльях поднять,
звёздами выстлав путь.
Может бледный луч на цвета разъять
и радуги играя гнуть...


5

Скорые,
дни мои — стороной,
по Марсову полю, маршем.
Сколько их было, город мой?
Откуда на мне
ноша твоих лет?
Не брат ли я твой старший?
Разлука нелепа...
Сад,
а ты
уехать дашь мне?

Прощаться пора.
Страшно...

Примчался с фотоаппаратом —
радуюсь.

Лицо отёр...
Бравада, —
разве сумею
в кадре удержать Психею?
Не пламя лампады —
сердца костёр.
Смотри: тело парусом —
и движется души остов.
Нет, не под зыбкой и гордой
улыбкой Джоконды —
лицо открыто и просто.
А счастье всё ближе, —
растёт,
как приближающийся остров...

В глянец поймать аккорды?
Небо — в сачок?
Щёлкнул — и фото на крючок?..

Пустая затея —
способ груб.
Знаю ведь — не поймаю
ни эту мелодию губ,
ни это движение мая.

Снимаю вдогонку...

Передать ли магию
самой чувствительной фотобумаге?
Не засветится ли плёнка?..

Дышит в затылок вечер.
Идти пора.

К чему ложь? —
Мрамор
не втиснуть в раму.

Но аппарат — своё:
щебечет,
заглушая моросящий дождь.

Намок.
Умолк.

А сам — кругами
да аллеями брести.
А сад — в века мне
указывает пути...


6

Смогу ли уйти?
Не верится...

Сад мой,
я обязан тебе пересадкой
пылающего сердца.
Теперь в груди
едиными стали доли
радости и боли.
Мой край,
ты стёр между ними грань,
когда собою осеня,
играл на мне и для меня.

Последний раз себя принёс.
Мой сад, мой виртуоз,
сыграй...

Хандра.
Подведена черта.

Но забуду разве,
сколько блаженных изваяний
ты вылепил из меня?

Пора мне.
Вот и твои скульптуры
забивают нá зиму
деревянными щитами...

Коротка осени праздничная увертюра.
Уныл финал.

Летний сад
достал
самую грустную партитуру,
перелистал её с холодком,
роздал, вышел —
и вот слышен
перестук молотков...

«Ещё солнце не село,
ещё вечность:
вечер целый, —
это, вновь затевая тяжбу,
сердцу — не побеждавший ни разу
разум. —
Томись, алея,
пылай даже,
но не жить же на аллее,
на скамейке, у канавки Лебяжьей?!».

...Да,
отчаиваться нечего —
я же не уезжаю,
просто отправляю домой тело...

Кого я утешаю?!

А время
и разум, смелея, —
разом,
то лестью,
то плетью,
то дурманом числа:

«Знаешь, сколько таких скамеек?..
В твоём кармане —
девятнадцать копеек медью.
И поезд
через два часа».


7

Господи!
Что это? Месть?
Если Ты есть,
скажи,
как жить?
Едва поманя,
Ты забыл меня.
Я кроток, нежен,
но я же нé жил!

Укажи порок —
стану полем битв,
но отучать,
отлучать от любви?!

...Бог!
Не обижайся,
не надо вражды.
Прости, если сделаю больно, —
знал бы я, что любовь — это Ты,
я не желал бы веры иной, —
жил бы Тобой.

Но днесь
участь одна по мне:
в отшельниках, — с ней наедине.

Ересь ли,
если
к ней обращён —
весь,
клеткой каждой,
всем безответным чувством? —
Верю —
ведь изнутри озарён! —
подскажет:
как же
свет излучу свой. —
Верой полны, как ветром,
души′ ветрила. —
Этой силой
поверю теперь бытиё. —
Верую отныне только ей я...

Келья?
Светом её
озарённая скамейка —
вот и келейка.



ДАЛЬНИЙ ДОЗОР

1

Скрылся Солнца круп...
Но вокруг
всё светлее и светлее.

Фонарей ли искрится свет?
Ночного ли светила влияние?..

Нет...

Та же скамья,
та же аллея.
Душа настежь.
И какое-то загадочное сияние...

Так это же я
начал излучать счастье!

Светится земля
и воздуха кисея,
травка
и парапет.
Блики по Лебяжьей канавке.

Сад сияет —
проникся сердца астральностью.
С кем бы поделиться радостью?

Ах да —
немота...
Не в меру сурово
держишь мне рот.

Хватит!
Лучиной
вспыхнуло тело, —
это вызрело и лучится Слово.
...Только что с ним делать?

Кто-то идёт.

Милиционер —
паренёк,
Адмиралтейству вровень
(новенький):

— Гражданин,
кто вы такой?
Почему здесь?
Не знаете разве? —
сад закрыт.

— Товарищ дорогой, —
протягиваю паспорт, —
а у вас есть
крылья за спиной?

Ищет прописку. Читает робея:
— Ленинград,
Летний сад,
«Амур и Психея»...
Крылья?
Нет, —
берёт под козырёк.
Жест-ответ
участлив.

— Как жаль.
Но не печальтесь.

Жизнь меняет русла.
Посидите со мной денёк.
Я поделюсь с вами счастьем.

— Извините — дежурство...

Что ж,
мне тоже пора.
Высижу разве
праздно,
затворником?!
Силы прибывают, как талые воды.

Стану экскурсоводом!
сторожем!
дворником!

Рву отшельничества сети.
Так наставлен верой.

Отпущу милиционеров.
Пусть расходятся по домам —
к мамам,
жёнам и детям.

На рассвете
сад обойду с метлой.
Станет светло...

Пусть аллеи,
неустанно
благословляющие на победы,
мне станут
первыми подмостками:
поведаю мифы и были
про бюст Александра Македонского,
про «Мир и Изобилие»...


2

...— Да,
время не знает усталости.
Время безжалостно —
было и будет всегда
и на всех широтах.
Но не всё ему подвластно.

Перед вами работа
неизвестного мастера.

В основе — древний миф.
Поведан праотцами,
он страстно —
в строкáх и в камне —
веками пересказывается
и радует
порывом, пластикой
мрамора и рифм.

Он будто создан для аллегорий.
Поэтому
его герои
не раз воспеты
скульпторами и поэтами;

сюжет подчас —
лишь крохотный остров, —
рифов острых
видимая часть.

Смотрите — здесь рядом
горе и радость.
Люди и боги —
рóвня.

Я вам напомню:
по древнеримской мифологии
Психея —
грешной земли дочь,
тихая и простая, —
стала
тайной супругой Амура —
бога любви.

Если верить Апулею,
было так:
ночью
они любили друг друга,
но до сумерек утра
рвáлись брака узы:
Амур, неузнан,
уходил во мрак.

Таков — страшней оков —
запрет:
любимого не видеть —
прекраснейшего из богов.

Ну мыслимо ли?

Нет,
Солнце остынет скорее.
Чтó расплата?! —
Всё решается в высшем суде.

И Психея,
зажигая лампаду,
склоняясь над спящим Амуром,
бросает вызов судьбе.

Видит —
и счастьем полнятся жилы.
Смотрит —
и свет исходит от лица.
И вот поднимаются
разбуженные силы...

Как легко здесь
мастер
на века
раздвигает сюжет,
и уже
звучит его повесть!

Как морю —
впадина суши,
автору
сюжет служит формой,
куда выплеснуть душу...

В греческой мифологии
Психея — душа.
И — смотрите! —
Мы подходим не спеша,
и сейчас
вы сделаете открытие...

Просчёт возможен в хронологии,
и не узнать о мастере —
набожным был или безбожником.
Одно лишь ясно —
откуда сияние это:
века прошли — светила гасли, —
но мир, как прежде, озаряется
душой влюблённого художника.

И вы не верите сюжету,
где лампа роняет
каплю кипящего масла
на бога огня.
Там —
Амур просыпается
и в гневе улетает...


3

Летний сад — мой,
до самого рассвета;
каждая ветка вне —
и во мне:
прочувствована, изведана.
И принят им:
в нём тоже
растворён незримо.

Мой
и тех,
кому не спится,
кто бредёт мимо.
— Сюда, домой!
Моя неделимая
столицая столица
впускает всех
(хорош сторож!) —
влюблённых и поэтов,
нелюдимых и нелюбимых.

В кого вдохнёт надежду на счастье,
кому воздаст его сторицей,
кого поддержит советом,
кому отпустит грех...

Стрелки истории
здесь могут вращаться
в обе стороны.
Могут и постоять.

Чтó им — опять
вернуться на века,
приблизив быль?
Или же, вперёд влекущим, —
взять и пронестись, пока
не покажется грядущее,
в котором, кажется, должны бы
мы, живые, обратиться в пыль?

Это за Невой,
где курантов бой,
где механизм — часовой —
не дремлет,
чинно шагает время,
накалывая облака
на Петропавловский шпиль.

В его утробе —
холодные глыбы
мраморных надгробий.
Камень тот же,
но не тревожит, —
огрáнен, да жизни нет.

А мрамор Летнего сада,
открытый ветрам,
излучает свет
и остыть не может. —
Чувством высвечен;
и не высечен —
от сердца отторгнут;
согрет
не солнечным потоком;
в кружении астральных трасс
и звёзды, видно, —
только искры
от Любви
зажжённого костра.

Тают...
Светает...

Лучи — по небу,
разметая мглу.

Просыпается,
озаряется
усыпальница
императоров.

Пора и мне
браться за метлу.


4

...— Вы не устали?
Ещё немного —
и отдохнёте, похóдите сами...

А эта работа
выполнена в Италии.
Кажется, создана вся
на одном дыхании.
Сюжет взят
из древнеримской мифологии,
но таким пересказан слогом,
что дочитать нельзя.

И вот,
осенённая сводом ветвей,
сад озаряет собой, —
входим лучами аллей,
словно в собор,
где в зной и в ненастье
двери — всегда настежь.
И с вечным
сообщается душа...

Когда-то —
важны ли даты? —
нужна ли справка,
сколько морей с тех пор
могло протечь
Лебяжьей канавкой? —
в Риме
жил
рано познавший славу
бог мрамора.
Звали мастера
Лоренцо Бернини.

С ликом святой —
точно в раме,
в храме, —
в проёмах окон его мастерской
подолгу простаивала
трепетная,
как ночь бывает в мае,
дикая и одинокая
солнечной Италии
немая дочь.

Вырваться б сердцу
из клетки тела —
птицей бы летело,
билось в оконца, в дверцы,
и если б речь ему —
пело бы каждому встречному:
ясным далям
вечной Италии
светит одно солнце —
великий Лоренцо...

Но постояв, уходила —
силой себя от окна отнимала, —
знала:
как слепому — светила,
ей не видать любимого.

Ночью и днём
только этим живя огнём,
так обжигающим тело,
не ведала, что с ним делать,
а выгореть хотела дотла...

Но любишь — и сила дана:
во все проникать пределы, —
переходить в иные —
земные и небесные тела.

А мастер,
совершенства жаждая,
от неудач мрачнея,
стыл под руками камень каждый, —
оставив жизнь мирскую,
хмурый, упрямый,
пытался заставить лучиться мрамор...

Шли года.
И вот однажды,
ещё до рассвета
он,
сонный, понурый,
вошёл в мастерскую с папкой эскизов,
свечи зажёг —
и увидел... Психею,
реющую над Амуром.

Вызов!

Бескрылая — душой парящая —
живей, возвышенней, божественней,
чем спящий
окрылённый бог!

Оторопь и —
где-то в груди —
ожог...

Недолго заживала рана
бога мрамора.

Время шло.
Побелели виски.
Но с ветром,
с рассветами сообщая,
путь в запредельное осветила
не старость-пустыня,
не слава-пески,
а эта
пламенная сила,
что на глазах превращает
смертную,
рабыню,
в богиню.


5

Она растёт и лавиной и нежно:
то словно снежный ком,
то подснежником.
Силу эту, стихиям равную,
легко и радостно в груди несу
по Ленинграду,
по градам и весям,
по космосу.

Эта небесная,
с чуткой бездной
сообщающая сила
душу —
прозреть побудила,
тело —
презреть запрет:
плоть переходит в бесплотное —
в свет. —
Чувствую этот пространства охват.

Нет,
я не оставил сад.
Просто вера —
как ветер в души′ ветрила —
к звёздам вынесла, дали открыла,
телам неведомые;
просто
пост мой
вырос в размерах.

Так бывает.
Ведь сила эта
прибывает и прибывает.

Рыбе часть бы
такого наплыва счастья —
и той
море стало бы тесно,
и та разразилась бы песней...

Мерно идут века —
идут снегами, —
прессуются в пласты,
веля Земле остыть
и стать холодным камнем.
Но держится на любви
и будет согрета сердцами,
как вёснами.
И светоносные
протянутся мосты
между материками,
между звёздами.

А пока
я —
здесь, где им витать:
сколько отпущено времени,
будет действовать
живой, временный.

Не знакомы мне
голоса планет. —

Вслушиваюсь...

Неизвестных тел небесных
сферы огибая,
понимаю: мне сужены...

Да, впервые,
но как родные.
Отныне ваш я.

А та, голубая, —
моя.
Я страж её.
Но совсем не страшен.

Впущу всех —
влюблённых и поэтов,
нелюбимых и нелюдимых.

Не проходите мимо!

Увидите сокровенное —
как вдохновенна бывает Вселенная:
сколько жизни — тепла и света, —
в этом,
солнечном, земном её саду.
Хотите? — я проведу.
Услышите детский смех,
трели птичьи, стрекот цикад...
Я покажу восход и закат,
зиму и лето, реки, моря и горы,
и не один чудный сад,
и не один дивный город.

И везде —
куда бы ни посмотрели —
светло от любящих сердец. —
Горят, откликаясь разно
на обретения и потери.
Кто — счастлив,
кто наивно,
кто тайно или страстно
в счастье верит...

______

Вот и я,
для смертных
поправ запреты, —
в ветры уйдя, в рассветы и выше,
в необозримый, казалось, простор,
откуда в вышний,
в зазвёздный выйду дозор, —

смотрю на мир,
так сотворённый искусно, —
смотрю из высей,
где обитают чувства, —
смотрю благодарным
и восхищённым взглядом,
подняв над планетой
души лампаду.

1983



ПОСЛЕСТИШИЕ
 
*

Осенью 1990 года вышла моя первая книга1. И в мире, где всё связано, не могло не произойти ответного движения. Некоторые самые внешние приметы этого отклика я попытался зафиксировать.
Вот как это было.
Получив тираж изданной на собственные средства книги, я сам и продавал её. Сначала, в сентябре, — в Туле. Арендовал на месяц комнату в Доме культуры. Перевёз туда весь тираж, дал объявление в газету и стал вечерами ждать читателей. Днём же часто сам отправлялся их искать: наполнял книгами сумку, брал раскладной стол, стул и рекламу, где сказано, что автор продаёт свою книгу, — и шёл туда, где, казалось, меня ждут.
Когда погода позволяла, выходил со своим столиком на крылечко Дома культуры.
В октябре — продавал книгу в Москве, на Арбате.

____________________________________________________
1 Р. И. Дижур. «Связь». — Тула: Приокское книжное издательство, 1990. Стихи. Поэма. «К маме в Америку»: Из дневниковых записей 5747/5748 года иудейской эры, 1987 года от Рождества Христова.



*

Когда привёз и разгружал книги, бабули спрашивали: «Это не дневники?», «Не тетради?». Мужик: «А сигарет нет?».



*

Женщина: «Я по объявлению в газете». Посмотрев, полистав книгу, сняла очки. Расплатилась. «Хотите автограф?» — спрашиваю. «Да, если можно».
Когда она вышла, заметил очки на столе. Вскакиваю и бегу за ней: «Вы забыли очки». Поблагодарила и ушла. Вернулся, сел за стол и увидел только что надписанную книгу. Выбежал из комнаты и догнал женщину:
— Вы забыли книгу.
— Ой, — смутилась и покраснела, — извините.
— Ничего, смущаюсь и краснею. — Вы знаете… я сам такой.



*

Пединститут. Сижу в вестибюле. Парень берёт в руки книгу и долго внимательно рассматривает обложку. «Вы полистайте»,— говорю. «Чего листать? — спрашивает. — Брать надо. Мне две с автографом!».



*

Погода замечательная. Устроился со столиком на крылечке Дома культуры, читаю газету. Из-за моей спины появляется немолодая женщина, наклоняется ко мне и с хитрым блеском в глазах тихо на ухо:
— А вы не знаете, Кашпировский какой национальности?
— Не знаю, — отвечаю растерянно.
— Спасибо вам, — полушёпотом, загадочно.
— За что?
— Большое спасибо, — ещё многозначительней. Что бы это значило?



*

Политехнический институт, вестибюль. Подошли двое парней. Один читает вслух мою рекламу: «К маме в Америку»… Разворачиваются и уходят. Второй — своему приятелю: «Вот если бы он билеты в Америку продавал…».



*

Крылечко Дома культуры. На заводах, что поблизости, закончилась первая смена. Моя торговля оживляется. Среди покупающих книгу есть изрядно выпившие. Шатаясь, достают из штанов мятые трояки. Зачем им книга? Завтра ведь не на что будет опохмелиться.
Однозубый, почти трезвый, очень добродушный мужичок приобрёл книгу и ушёл. Через час, восторженный, вернулся за автографом. Что он успел вычитать — не знаю, но крутился около меня минут десять, желая всяческих успехов, всевозможных и невозможных удач.



*

Из тех, кто вступает в беседу, каждый второй спрашивает: «У вас мама в Америке?», и после утвердительного ответа: «А почему вы здесь?».



*

Добродушный мужичок с одним зубом вот уже третий день, возвращаясь с работы, подходит ко мне, улыбается до ушей, жмёт и трясёт мою руку, повторяя:
«Ростислав! Ну, прямо очень! Ростислав!..» и т. д. Когда он покупал книгу, я принял его за выпившего. Кажется ошибся, — вижу его в одном и том же расположении духа. Возможно, это его такое нормальное, приподнято-возбуждённое состояние. «Вы уже прочитали?» — спрашиваю. «Нет ещё, — щерится единственным зубом. — Но читаю. Очень! Ростислав! Ну, прямо очень!..».



*

На улице дождь. Сижу в Доме культуры в арендованной на втором этаже комнате. Этажом выше, сегодня и ежедневно, поют одну и ту же песню: «За работу, кума! За работу! За работу, кума! За работу!». Вот, собственно, и вся песня. Тут же без передыха начинают сначала. То протяжно поют, растягивая слова, то быстро, скороговоркой: «За работу, кума! За работу!..». То с музыкой, то без: «За работу, кума! За работу!..». То баян аккомпанирует, то рояль. То затянет одинокий, очень высокий голос, то грянет в двадцать глоток:
«За работу, кума! За работу!». Можно с ума сойти.



*

Некоторые из купивших книгу приходят ко мне опять. Кто — ещё за книгами для родных и знакомых, кто — просто поблагодарить. При этом в глазах столько света и тепла, что понимаю: мне удалось как-то согреть человека… И я счастлив. Счастлив, как никогда.
Многие говорят об одном: читали всю ночь, не отрываясь. Конечно, ясно, — не стихи захватывают, а держит интерес к Америке… Придёт ли время для стихов?..



*

Благотворительный телемарафон «Чернобыль — Тула». Подарил книги парням, работавшим на ликвидации аварии. Надписал каждому. Один паренёк подошёл поблагодарить меня и стал рассказывать о том, что побывал в самом пекле и что теперь инвалид. Видно было, он уже об этом сто раз рассказывал и сейчас колеблется, исповедоваться ли ему в сто первый… Искренне сочувствовал и сопереживал, но хотелось ему сказать: «Браток, не надо»…



*

Ловлю себя на том, что нервно напеваю: «За работу, кума! За работу!».



*

Опять солнышко. Опять расположился на крылечке, читаю журнал. Поднял глаза и увидел моего однозубого друга, — увидел уже уходящим; сегодня он прошёл мимо. Смотрю ему вслед. Он почему-то замедлил шаг и остановился. Постоял немного так, спиной ко мне и не обернувшись, пошёл дальше. Наверное, дочитал… Или трезвый сегодня.



*

Девушка, полистав книгу:
— Вы ещё посидите здесь?
— Посижу, — отвечаю.
— Я ещё вернусь.
— Приходите, говорю, зная, что ещё никто из обещавших вернуться, не возвращался.



*

Наконец-то! Несколько дней мучался, вспоминая — где, когда и с кем это было: ненавистное пение над головой. Конечно! Булгаков, «Собачье сердце». Вот:
«— Опять! — горестно воскликнул Филипп Филиппович» — и как я его понимаю! — «… Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замёрзнут трубы, потом лопнет котёл в паровом отоплении…».
И далее:
«Вы говорите — разруха, — обращается Филипп Филиппович к доктору Борменталю. — Я вам скажу, доктор, что ничего не изменится к лучшему в нашем доме, да и во всём другом доме, до тех пор, пока не усмирят этих певцов! Лишь только они прекратят свои концерты, положение само собой изменится к лучшему».
Да. Кажется, вопрос: работать или петь? — в Стране Советов решён давно и надолго. Решён так: петь о работе…
Каждый Божий день — одно и то же: «За работу, кума! За работу!».



*

Молодая женщина, расплачиваясь за книгу: «Какое красивое имя — Ростислав. Если у меня будет сын, обязательно назову его так».



*

Прихожу в Дом культуры, поднимаюсь на второй этаж, открываю комнату, сажусь за стол. Сверху кто-то одним пальчиком наигрывает на рояле до боли ненавистный мотив. И звучит ведь негромко. И не поёт никто. А во мне уже всё, надрываясь, орёт: «За работу, кума! За работу!». Не рехнулся ли я?



*

О моей книге очень тепло отзываются интеллектуалы и торговые работники.



*

Октябрь. Москва. Арбат.
Парень, приостановившись, прочитав плакат с рекламой:
— У вас мама в Америке?
— Да.
— Бедная мама.



*

Кавказец, внимательно изучив мою рекламу, взял в руки книгу и с акцентом, колоритно произнёс: «А где тут у вас про иудейскую эру?». Открываю книгу на первой странице дневниковых записей, показываю. «А здесь антисемитского ничего нет?» — спрашивает. «Нет»,— улыбаюсь. «Тогда подпишите мне, пожалуйста».



*

Мужчина остановился около меня в задумчивости:
— Сегодня в диетическом магазине продавали колбасу с жиром и без жира. Как вы думаете, это хорошо?
— Я думаю, это хорошо.
— Хм… — Так же, в задумчивости, наклонил на сторону голову и в ту же сторону отправился.



*

Один молодой человек, посмотрев книгу, зло швырнул её мне на стол.



*

Женщина, поведав о своих житейских трудностях и проблемах подрастающей дочери, сказала, что думает об эмиграции и очень хочет узнать, как там в Америке. Показываю книгу: «Я попытался об этом рассказать здесь, в своём дневнике». Она, не обращая внимания на книгу, смотрит мне в глаза. «У меня сейчас такое ужасное положение…— говорит взволнованно.— Вы только поймите меня правильно… Я с вами очень откровенна… Я понимаю, я вам совсем чужая… Вот так, подойти на улице… Вы не могли бы попросить свою маму сделать мне вызов в Америку?». «Нет, — отвечаю, — я не могу быть добрым за счёт других. Единственное, что могу сделать для вас, — подарить вам книгу». Подписываю и дарю. Ушла расстроенной.



*

Рядом со мной расположились пять девчонок с гитарами. Играли и пели. Одна из девушек положила мне на столик записку: «All you need is love», то бишь, всё что тебе нужно,— это любовь». Для убедительности красным карандашом нарисовано сердечко.



*

Подошли два милиционера. Сержант, отдав честь:
«Вы знаете, что на Арбате продавать ничего нельзя?».
«Как? А… А что же делают все вокруг?» — неопределённо показываю рукой и соображаю, кто из нас ненормальный: я или эти двое. Сержант открывает блокнот, куда вклеены какие-то газетные вырезки; показывает и читает вслух о том, что торговать в общественных местах запрещено. Я в растерянности: «Но как же… Но вот же… И художники продают». Сержант: «Они просто выставляют картины. Здесь выставка». Решаю, что сумасшедший — я, и объясняю: приехал из Тулы, только на выходные. Милиционеры снисходят, и посидеть сегодня позволяют. А вообще, говорят, если я хочу продавать, нужно получить разрешение тех властей Москвы, в чьём районе я собираюсь это делать. Отвечаю, что буду месяц ходить по кабинетам, пока получу разрешение поторговать несколько дней. Улыбаются, соглашаются. На мой вопрос: «Если приеду в следующие выходные, задержат ли меня?», сержант ответил уклончиво. Сказал, что возможно дежурить на Арбате будут другие.



*

Симпатичный молодой человек с репортёрской сумкой через плечо, присев около меня на корточки, спросил, не хочу ли я побеседовать перед микрофоном с корреспондентом радиостанции «Юность». Чуть поразмыслив, ответил ему «нет». Корреспондент слегка удивился и похоже, огорчился. Я поинтересовался, видел ли он где-нибудь мою книгу. Видел, у своего приятеля, который купил её вчера здесь, на Арбате.
Когда репортёр уходил, я понял, что он специально ехал сюда, ко мне, в такую дрянную погоду… Почувствовал себя виноватым и кажется, пожалел, что отказал ему.



*

Слегка выпивший художник расставляет около меня картины.
— А-а, новенький… Милиция к тебе ещё не подходила? — спрашивает.
— Подходили двое, — говорю.
— И сколько ты им дал?
Удивляется, что с меня ничего не взяли.
— А ко мне пристал недавно один, — чертыхается и матерится. — Дал ему пятнадцать рублей в подворотне. Пока не трогают.



*

Парень, очень долго читавший около столика мою книжицу, неожиданно спросил: «А Бродвей назван так в честь Бродского?»



*

— «Связь»…— читает вслух очень привлекательная женщина. И томно так смотрит мне в глаза: — Это что-то сексуальное?



*

Расхристанный, лысоватый молодой человек сказал, что хочет взять две книги: одну себе, одну своей невесте; обе — с автографом. Но у него сейчас нет денег. Я предложил ему книги забрать, если желает, а деньги принести потом; сидеть, говорю, здесь буду до позднего вечера. Он обрадовался, и я, укротив непослушными от холода пальцами ручку, вывел пожелания ему и его невесте.
Часа через три, ещё больше расхристанный, он вернулся с полной сумкой продуктов. Сказал, что растратился и четырёх рублей, наверное, не наберёт. Стал шарить по карманам и нашёл три рубля. На всякий случай сообщил: у него есть ещё где-то немного мелочи. Достаточно, заверяю его, мелочи не надо. Он, очевидно в знак благодарности, решил почитать мне свои стихи, и не выяснив, хочу ли я этого, продекламировал.
— Ну как? — спрашивает.
— Знаете, я на слух плохо воспринимаю,— уклоняюсь от прямого ответа.
— А у вас бумага есть?
— Нет, — качаю головой.
Попросил меня присмотреть за его сумкой с продуктами и стал выпрашивать бумагу у прохожих. Оторопевшая женщина вырвала из своего блокнота три листа. Присев около моего столика, расхристанный молодой человек записал только что прочитанный стих и протянул мне листок.
— Ну как? — допытывается нетерпеливо.
— Знаете… у вас очень непонятный почерк, — опять уклонился я.
Неугомонный молодой человек стал расшифровывать слова.
— Ну как? — не унимается.
— Да так как-то… Я, вообще, могу читать стихи только в спокойной обстановке.
Это его не остановило. Стал записывать второй стих, приговаривая:
— Только я вас очень прошу: не выдавайте мои стихи за свои.
— За кого вы меня принимаете?! — вяло возмущаюсь.
— Да-да, я вижу, вы этого не сделаете, вы человек порядочный… Но мало ли…
Дописал и прочитал мне второй свой стих и третий, и опять просил не присваивать его стихи и не позволять этого делать моим знакомым поэтам.
Желая приблизить минуту прощания, на вопрос «Ну как?» после третьего стиха я ответил, что вот это последнее, кажется, ничего. Расхристанный молодой человек необыкновенно обрадовался. Но как назло, третье стихотворение оказалось недописанным до конца: мéста на листочке не хватило. И воодушевлённый, он опять ринулся за бумагой к прохожим. «Не надо! — вырвалось у меня. — Конец я хорошо запомнил».
Автор стихов, похоже, обиделся; надумал уходить, но приостановился. Сказал в задумчивости, что остался должен мне рубль. Я только успел открыть рот, но он не дал вымолвить слово.
— А вы знаете, — оживился он, — здесь, на Арбате некоторые поэты одно своё стихотворение по рублю продают.
— Ну вот,— говорю,— считайте, мы с вами в расчёте.
— А я вам даже три стихотворения написал!.. Немая сцена. Молодой человек радостно сияет, а я судорожно соображаю: сколько я ему должен?



*

— Вы автор?
— Да.
— А вы сами читали?..



*

— Хм… «Связь»… Это какая связь? Половая?



*

Подошёл мужчина, купивший у меня вчера книгу. Сказал, что читал всю ночь и сегодня специально приехал на Арбат — найти меня и пожать мне руку. Пожал и ушёл.



*

Вечером двое трезвых ещё молодых ребят с бутербродами в руках и стаканчиками с какой-то красной жидкостью попросили разрешения пристроить свои напитки на край моего столика. «Это не помешает вашей рекламе?» — спрашивают.
Получили моё согласие, но как-то замялись и не решились поставить стаканы. «Вы необыкновенно добры», — вышел из неловкого положения один из них. Ребята устроились чуть поодаль, у витрины букинистического магазина.



*

Я понял: если хочешь купить что-нибудь — садить торговать. На Арбате, например. Не важно чем. Тебе всё принесут. Предлагали икру и Библию, духи и Коран, платки и сигареты…
Купил то, что давно искал,— стихи Мандельштама. Том, ценой в шесть рублей, двое ханыг отдали мне за десятку. Все остались довольны. И я под тусклым светом фонаря, не замечая сырости, холода и снующих прохожих, читаю:
Ломаю ночь, горящий мел,
Для твёрдой записи мгновенной…