Книжно-Газетный Киоск


Я смотрю на себя с обратной стороны. Раз я смотрю на себя с обратной стороны, значит я не в себе. Раз я не в себе, значит, меня нет. Если меня нет, значит, мне не должно быть больно — больно должно быть кому-то вместо меня: этот "кто-то" — та, на которую я смотрю с изнанки.
На ней чересчур узкое платье; ее плющит так, что гидравлический пресс кажется детской забавой. Она крашена в рыжий: я вижу бритый затылок-ежик и нахально спадающую на лоб черную челку. Но в носу нет кольца, как снято оно и с пальца.
— Как зовут тебя? — спрашиваю.
Она оборачивается. Думает: "Здесь же никого нет", — но я повторяю вопрос. Она озирается: "Кто здесь?"
— Я, — говорю.
— Кто — ты? — удивляется она.
— Ну, все решают по-разному… — увиливаю не-русалкой я. — В зависимости от диплома, религии, внутреннего состояния, а также пухлости кошелька.
— Понятно, — она вроде успокаивается. — А я раскольцевалась.
— Зачем? — делаю вид, что не в курсе.
— Ну, так, для разнообразия. Скучно мне, скучно, — она заскулила, но достаточно быстро себя одернула и закурила. — Хотя, что в лоб, что по лбу.
— Ты же знала обо всем еще в доутробный период, — я делаю какой-то вид, но она упорно меня не замечает: мне становится забавно разговаривать со Слепой-Как-Бы-Зрячей.
— Ну, знала, — Слепая-Как-Бы-Зрячая разводит руками. — Но что мне было делать? По помойкам шляться?
Я морщусь:
— Почему обязательно "по помойкам"? Есть гораздо более качественная среда обитания…
Девушка делает останавливающий жест и шлепает к подземному переходу. Там, уже внизу, она направляется к витрине, где продается всякая байда (ее словечко) типа тибетских колокольчиков, ароматических палочек и порядком отъевшихся нэцкэ.
…Она достает кошелек, расплачиваясь за фигурку Хотэя и запах сандала, выходит из перехода на улицу и смотрит на солнце: через четыре с половиной минуты под землей раздается взрыв. Девушка, кажется, не понимает (читай — не врубается) — как, впрочем, не врубается (читай — не понимает) и Все То, Что Девушкой Не Является.
То, Что Не Является Девушкой, сначала застывает, а потом кричит — вслух и про себя, и вскоре смыкается плотным рядом. Подъезжают машины с мигалками. Девушка оказывается стиснутой даже сверху. Я ей тогда говорю: "Надо выбираться", а она моргает безбашенно: "Куда?" — "Не маленькая, сама должна знать", — я не открываю сразу все карты.
Девушка трет виски, и ни с того ни с сего начинает обалденно пахнуть сандалом.
— Помоги мне, — шепчет, — я заплачу, — делает ударение на последнем слоге.
— Заплатишь? — я смеюсь. — Но у тебя нет таких денег, а у меня — прайса на услуги по спасению визжащих душ.
— Найди пайс! Я заработаю, я могу… — девушка ввинчивает в мою пустоту свои затравленные глаза и начинает выбираться из толпы, обступившей то, что несколько минут назад было переходом.
…На месте взрыва много шума, гама, криков, жертв и разрушений; мало — родных и близких покойных.
Девушка удаляется от метро к бульвару: ей хочется завыть сиреной, но сегодня она не в голосе.
Я догоняю ее, пытаясь успокоить:
— Понимаешь, тебе не помогут никакие деньги. У меня другие расценки.
— Что я должна делать? — она, кажется, готова выслушать самое худшее, самое-самое; и я говорю самое худшее, самое-самое банальное:
— Сама ответить на свой вопрос.
Девушка съеживается и в мою сторону не глядит: ей становится душно, она покупает бутылочку Miller'a.
Я с сожалением смотрю со стороны на свою удаляющуюся спину в чем-то безумно узком, и вздыхаю.

…Горячая девушка заходит в квартиру, ложится на диван и пьет холодное пиво маленькими глотками. Ее посещают мысли о второй бутылке, но встать она не может и от усталости засыпает. Я подкрадываюсь к ней, рассматриваю: расточительно голые губы, зеленая тушь, что-то узкое. А в это время девушке снится, будто я ее рассматриваю. Так она видит себя: спящую на диване и сидящую у дивана. Еще ей кажется, будто она просыпается и начинает ходить по стенке, а сидящая у дивана она же радостно хлопает в ладоши.
Но это Девушка спит и видит, а по стенке хожу я, не зная, что с ней делать и как ей будет лучше, ведь она давит на sos, хотя ее не убило, и никого у нее не убило... А, может, у нее тоже другие расценки? Продолжая ходить по стенке, не замечаю того, как она вдруг просыпается и совершенно отчетливо начинает ВИДЕТЬ меня.
— Эй, тебе не надоело? — она, типа, спрашивает.
Я, типа, откровенничаю:
— Еще как! Девятое воплощение…
Она откидывает голову на подушку и начинает хохотать:
— Ой, не могу! Да ты только послушай! — она просто захлебывается от смеха. — Знаешь, что он мне сказал?
Делаю вид, что не знаю.
— Заведи себе нормального мужика с машиной, вот что, — девушка спрыгивает с кровати и бежит ко мне. — Разве не придурок?
Я останавливаю свое хождение по мукам:
— Ну, хочешь, выйдем опять на поверхность, я тебе кремик куплю с плацентой — вон у тебя сколько морщинок под глазами, а тебе еще столько над…
— Может, не надо? — жалобно просит она, перебивая.
— Чего — не надо? — не понимаю.
— Ну "столько" — не надо, а? Мне бы одного недеревянного. Не надо "столько", а? — она смотрит совсем уж затравленно и становится похожа на лису, жмущуюся к полу в клетке, около которой прыгают охотничьи собаки. Я надуваю воображаемые губы:
— Что-то уж совсем примитивно... Неужели и ты — как все? Какого Хендрикса нашего Джима я тогда девятый раз воплощаюсь? Ты должна быть независима! Должна! У тебя вообще все с головой в порядке или нет? — визжу я. — Ты думаешь, тебе баксы с красивой мордой просто так даны, да? А на счет остального? — я визжу все сильнее.
Девушка смотрит отстраненно: с лица ее отваливается страдальческая маска, глаза загораются, на щеках появляются ямочки. После неожиданного преображения она сильно трясет меня за воображаемые плечи, берет за шиворот и закладывает под каблук: мое воображаемое горло оказывается сдавленным.
— Ну, ты, это… отпусти, — хриплю. — Я все сделаю.
Она как-то недоверчиво смотрит на меня и медленно, по слогам, произносит: "Все ОНИ, всег--да, со-ве-то-ва-ли за-вес-ти мне нор-маль-но-го му-жи-ка. Я за-во-ди-ла раз-ных, а од-наж-ды за-ве-ла му-жа. Те-пе-рь слу-шай: ка-ко-го Хенд-рик-са на-ше-го Джи-ма ты де-вя-тый раз воп-ло-ща-ешь-ся, а моз-гов у те-бя не при-бав-ля-ет-ся? Ка-ко-го Бил-ла на-ше-го Гейт-са пос-ле э-то-го тре-бу-ет-ся не-де-ре-вян-ный? Ка-ко-го та-ко-го ве-сен-не-го ме-ся-ца Ни-са-на ты во-об-ще тут виз-жишь?" — после этих слов она ослабляет нажим, начиная пахнуть сандалом еще более вызывающе.
Ей-ей! Я вылезаю из-под ее каблука озадаченная и слегка помятая. Мы встаем, приглаживаемся и выходим на улицу как ни в чем не бывало. Там встречает нас Лето, спрашивая:
— Как вас зовут?
Мы отвечаем хором.
— Какое красивое имя! — говорит Лето. — Вы, должно быть, уже раскручены?
— Отчасти — да, — улыбаемся мы, и даем Лету в бубен, чтоб оно не задавало лишних вопросов.
— Ой-ой-ой, как больно! Как неприятно! Как пошло! — а мы бьем Лето в бубен, несмотря на его крики, еще и еще, сильней и сильней.
Мы избиваем Лето до полусмерти, находя наконец-то крайнего. А когда оно, похотливый мужчонко с потными ладонями, помер-таки, мы успокоились и решили заняться верховой ездой: xyli, по субботам!
— Ты хочешь сказать, тебя еще плющит? — взвизгнула Душа моя в последний — девятый — раз.
— Нет, нет, что ты… — я улыбнулась: я никому теперь не была ничего должна.



[ИДИЛЛИЯ]

ванванч, скрытый мизантроп и экс-профи в области дамских телес, проснувшись, повел носом: однако… И дело не в том вовсе, что супружка его, зойсанна, не хлопотала на кухне, традиционно прикудахтывая. И не в том даже, что звучков из комнаты высоколобого лысеющего отпрыска с этой его не было слышно. Нет-нет, тут гораздо, гораздо серьезней! ванванч повел носом другой раз, третий, а потом причмокнул да и растянулся с блаженной улыбкой — запах человечины исчез напрочь. Ну то есть натурально: полное отсутствие какого-либо амбре. Салтыков-Щедрин. Сказочки.
ванвынча, в силу энных причин к пятидесяти годкам порядком упавшего духом, такой расклад приободрил: ведь это же щастье, щастье — ни душонки… Приоткрыв дверь спальни, он, словно боясь спугнуть что-то, осторожно, будто вор, метнулся в длинную кишку коридора и, глубоко втянув широкими ноздрями с торчащими из них черными волосками воздух, удовлетворенно крякнул: чисто сработано.

Наскоро умывшись, ванванч надел шляпу и отправился в городок, где, к его величайшей радости, запахов потных граждан и измочаленных гражданок ничто не предвещало. Безлошадные кареты сновали туда-сюда, за прилавками стояли элегантные роботы, из репродукторов доносилось эсперанто. ванванч заходил в безлюдные кафе, где на него таращились лишь спинки плетеных кресел, в немые cinema, в бесконечно пустые — и оттого кажущиеся огромными — супермаркеты. "Fater-fater! Харашо-та ка-ак!" — думал он, пребывая в абсолютном осознании того, что так славно было ему лишь в блаженном детском неведении, когда он, иван-иваном, хотел поскорей вырасти, ибо счастья своего не ведал, не ценил. Потом подумал, что счастье как таковое не выдается напрямую: "Точно… Дозируют его… цедят…" — он сделал большой глоток темного пива: глаза заблестели от свалившейся внезапно свободы, пусть примитивной — но его, и ничьей больше.
Однако вздохнул, и глубоко: слишком поздно пришло понимание, увыкай — не увыкай. Пятьдесят лет присутствия в чел-овечьем зловонном футляре проросло-таки камнями в почках... ванванч снял очки, протер фланелевой тряпочкой, купленной когда-то зойсанной, опять надел, да и посмотрел внутрь себя, где, к его изумлению, копошились самые обыкновенные черви. Подскочив от омерзения, ванванч начал судорожно раздеваться. Сначала ветер унес шарф и шляпу, затем — рубашку с брюками, потом трусы и майку, а через несколько минут тело уже бежало по трассе в одних носках. Перед глазами плыло: "Вот так, верно, умирают… А то, жуки: тоннель, свет… Врут! Какой свет — ни кондиционера тебе, ни вентилятора! А я-то, я-то… Неужто — все? Неужто — вот так, в очочках? Неужто пощады не будет? А-а-а!.."
Он остановился перевести дух и, схватившись за сердце, придирчиво оглядел себя: обвислый бледный живот, худые конечности, сморщенное, бывшее в употреблении, навсегда поникшее "достоинство" — неужели зойсанна любила его за это?… Ах, зоя-зоя, змея особо ядовитая, гадюка родемая! Все прикудахтывала, все свитерочки, все щи-борщи… Уморила, сука, силы последние выпила! А ведь он мечтал… Да если б только годы вернуть… В расчет, в расчет влетел… Деревня Смертинка — Мутерляндия ее, студенточки педулищной, адская! Фрикции как плановое средство зацепиться за город… Городския мы, не вам, колхозникам, чета! И шубы у нас, и шпильки… Цок-цок… вот уж по паркету раскиданы… А он-то, он-то! Ванькой-встанькой… Щи-борщи, пеленки-распашонки, машина-дача, тоска собачья… Да лютая, лютая же! Как и любовь его лютая — такую только жизнь напролет забывать: прости, фея.

"Господи-и-и! Неужто и вправду — КОНЕЦ? Неужто ничего не будет больше, а? Неужто… титры?!" — но докричать ему не дали: надев на голову целлофановый пакет и туго стянув его на шее, ангелы прибили ванванча к позорному столбу, да и закидали камнями на скорые крылья: о, сколь великолепно трепыхались они в последних лучах заходящего солнца! Как нежны были!..



[РАЗРЕШИТЕ ВАМИ ВОСХИЩАТЬСЯ!]

Наталья Дмитриевна — интересная дама лет сорока — вздыхала, прогуливаясь по саду: корсет сегодня оказался чересчур туг. Солнечные зайцы, нагло соскакивавшие с кружевного зонтика на ее полные белые плечи, ничуть не смущались и уже прыгали в декольте: а там-то было раздолье!
О том же самом раздолье думал и гость ее мужа — поручик N, прогуливавшийся неподалеку. Наталья Дмитриевна нравилась ему давно. Впрочем, "нравилась" — слово, едва ли способное обрисовать его чувства-с. Он желал ее так сильно, что лоб все чаще покрывался испариной, а ладони потели. И вот поручик, наконец, осмелился приблизиться к даме своего сердца на непочтительно близкое расстояние и, приветствуя, произнес:
— Разрешите вами восхищаться!
— Ах! — сказала Наталья Дмитриевна: да и что можно сказать, когда красавец-поручик подходит к тебе со спины?
— Разрешите вами восхищаться! — снова пробасил поручик, и Наталья Дмитриевна покраснела да выкинула на всякий случай солнечных зайцев из декольте. Поручик, заметив сей красноречивый жест, придвинулся к даме своего сердца еще ближе и снова пробасил: — Разрешите вами восхищаться!
— Ах! — опять сказала Наталья Дмитриевна и коснулась груди. — Колет-с! Сердце!
— Сердце? Где-с? Натальдмитна, позвольте, где-с колит-с? — поручик дотронулся до ее груди, а Наталья Дмитриевна снова: — Ах!
— Что "Ах"-с? Что "Ах"-с, милая Натальдмитна? Вы позволите помочь вам? — поручик казался встревоженным.
— Ах, оставьте! — покачала головой Наталья Дмитриевна. — Никто не сможет помочь мне. Никто не сможет вылечить мое сердце…
— Но почему, милая Натальдмитна? — поручик взял ее руку и поцеловал.
— Ах! — вскрикнула Наталья Дмитриевна и, как показалось поручику, упала без чувств.
— Натальдмитна, Натальдмитна! Что с вами? Я обидел вас? Помилуйте, голубушка, и в мыслях не…
— Ну давайте же, давайте скорей, пока супруг по делам выехали-с, не томите, я вся ваша… Ах…
Платье Натальи Дмитриевны принесло поручику немало хлопот, не говоря уж о корсете. Однако все было исполнено в лучшем виде, и полные плечи Натальи Дмитриевны уже слегка утомленно поднимались и опускались. Поручик, запутавшийся в подвязках, отряхивался от травы.
— Разрешите вами восхищаться! — пробасил он и, превратившись с теми словами в солнечного зайца, навсегда поселился в ее шикарном декольте.

Небо, говорят, было все еще голубым, а трава — зеленой: именно в ту пору и прогуливалась Наталья Дмитриевна по саду своего имения. Ничто не предвещало ей удовольствия, как вдруг…
— Разрешите вами восхищаться! — услышала она голос гувернера своей дочери и, небрежно поплыв ему навстречу, снова подумала, что если б в ее жизни не было этого маленького порока, она с ума сошла бы от скуки: право, нельзя же целыми днями пить кофий, завивать волосы да тренькать на фортепьянах!
— Ах! — только и сказала Наталья Дмитриевна и, прислонясь к толстому стволу клена, оголила щиколотки, а потом и колени: тонкие ажурные чулки пахли лавандой.
Гувернер без лишних слов освободил даму от ненужного шелка и исполнил все в лучшем виде. Через полчаса полные плечи Натальи Дмитриевны уже утомленно поднимались и опускались. Гувернер, запутавшийся в подвязках, отряхивался от травы.
— Разрешите вами восхищаться! — пробасил он и, превратившись с теми словами в солнечного зайца, навсегда поселился в ее шикарном декольте.

…Моросит дождь. Наталья Дмитриевна прогуливается по алее парка: жизнь кажется ей никчемной (что дальше? старость?). Пора выдавать дочь замуж, пора намекать мужу на завещание — он старше ее на двадцать пять и последнее время не выходит из дому. Ей скучно, очень скучно…
"Разрешите вами восхищаться!" — слышит она вдруг, и почти уже бежит на зов, но, споткнувшись о пару десятков солнечных зайцев, выскочивших внезапно из ее шикарного декольте, падает в грязную лужу: так брызжат слезы из глаз Натальи Дмитриевны, так смывает ливень пудру…
"Ах!" — слышит Наталья Дмитриевна, открывающая дверь дома, вздох дочери и чьи-то быстрые удаляющиеся шаги. Она бежит на звук, чтобы уличить гувернера, но увидев Глашку — новую горничную, кровь с молоком! — застывает.
— Стареете, маминька! — облизывает дочь пухлые губы. — Прогресс идет вперед-с!
…Наталья Дмитриевна прикусывает язык и, ничего не говоря, тяжело поднимается по лестнице к себе в комнаты. Единственное, о чем она жалеет…
"Т-с-с! Право, мне неловко, — соскакивает Наталья Дмитриевна со страницы, забыв о дозволенном. — Не стоит этого говорить! Нельзя-с поступать с персонажами столь безжалостно, умоляю!"
…и мы внемлем. Мы никогда больше не говорим о Наталье Дмитриевне; Глашка же, высунувшаяся на миг в коридор, тихо-тихо прикрывает дверь в ее комнаты.

Занавес