Книжная полка Эмиля Сокольского
Александр Климов‑Южин, «Мурашовка»
М.: «Воймега», 2019
М.: «Воймега», 2019
Стихи здесь — разные по настроению, по исполнению, но что их объединяет — это русская поэтическая традиция, добрый и внимательный взгляд автора на мир и порой легкая насмешливость над самим собой. Книга очень лиричная — до грусти и даже до тревоги: москвич Климов‑Южин, оставаясь в душе жителем ивановской глубинки, вдруг пишет: «Клязьма плавно в Ахерон,/ Как вино, перетекает».
Мысль о том, что жить осталось значительно меньше, чем прожито, не раз встречается в его стихах. Подобно Глебу Горбовскому, написавшему однажды: «Запоминаю лес, где я с утра/ с кошелкою грибною пропадаю…», поэт призывает себя: «Запомни все это: как дождь ударяет по крыше,/ Как ветер внезапным порывом тасует листву…», а через много страниц впадает «в неслыханную простоту», словно топопясь высказаться и подбирая самые немудреные слова: «Как желанна жизнь:/ Каждый день мне дорог,/ Каждый в роще лист,/ Каждый в поле шорох». Это не беспечные восклицания, не безоблачное упоение жизнью. Душевное состояние поэта — радость и печаль одновременно — выражается стихотворением с ленивым качанием ритма, которое мне видится в своей основе трагическим — поскольку трагична ведь и сама жизнь, ее истекающие безвозвратно часы, время, вплывающее в тот самый Ахерон:
Мысль о том, что жить осталось значительно меньше, чем прожито, не раз встречается в его стихах. Подобно Глебу Горбовскому, написавшему однажды: «Запоминаю лес, где я с утра/ с кошелкою грибною пропадаю…», поэт призывает себя: «Запомни все это: как дождь ударяет по крыше,/ Как ветер внезапным порывом тасует листву…», а через много страниц впадает «в неслыханную простоту», словно топопясь высказаться и подбирая самые немудреные слова: «Как желанна жизнь:/ Каждый день мне дорог,/ Каждый в роще лист,/ Каждый в поле шорох». Это не беспечные восклицания, не безоблачное упоение жизнью. Душевное состояние поэта — радость и печаль одновременно — выражается стихотворением с ленивым качанием ритма, которое мне видится в своей основе трагическим — поскольку трагична ведь и сама жизнь, ее истекающие безвозвратно часы, время, вплывающее в тот самый Ахерон:
Жужжанье мух, с припеком солнце светит,
Удушливо… Грузовичок пылит вдали.
А люди где? — Ау! — никто мне не ответит,
Как будто по грибы все разом в лес ушли.
Но хорошо и так сидеть за чашкой чая,
Жизнь перелистывать с улыбкою назад,
Как тянет в сон… Умру и не узнаю,
Чем день закончился,
какой сегодня был закат.
Удушливо… Грузовичок пылит вдали.
А люди где? — Ау! — никто мне не ответит,
Как будто по грибы все разом в лес ушли.
Но хорошо и так сидеть за чашкой чая,
Жизнь перелистывать с улыбкою назад,
Как тянет в сон… Умру и не узнаю,
Чем день закончился,
какой сегодня был закат.
Дождь, ударяющий по крыше, роща, поле — это все, конечно, образы земного рая, когда-то оставленного поэтом, где в простом бревенчатом доме случалось «от комара тишину сторожить,/ Пить из колодца, стелить на соломе», где «полднем радостным пахнет, детством, уклейкой, кувшинкою». Эти картины, эти «воспоминания ощущений» (выражение Константина Ваншенкина) я воспринимаю как сон с продолжением; во сне ведь все происходит «по-настоящему», а просыпаешься впечатленный и немного растерянный. Особенно остро это состояние передано в стихотворении-мифе, давшем название книге, об оставленной людьми деревне-привидении, которую и на карте не сыскать. «Мурашовка» не производит впечатление сочиненности, продуманности, развития «заданной темы». В ней я даже не слышу голоса автора. Она — голос самого сна, иной реальности, которую нельзя пощупать, нельзя задержать в странно измененном сознании. Бесконечно печальное, томящее стихотворение!
Вся земля поросла лебедой.
Как я там очутился?
То ли было все это со мной,
То ли сон мне приснился.
Только помню на взгорке погост
И тропинку в лощину,
Борщевик по краям в полный рост,
На лице паутину.
Не амбар и не дом, —
Весь в бойницах, под стоками кадки,
И разбросаны избы кругом
В безобразном порядке.
Незнакомая мне сторона,
И не скажешь, не охнешь:
Тишина, тишина,
От которой оглохнешь. <…>
Как я там очутился?
То ли было все это со мной,
То ли сон мне приснился.
Только помню на взгорке погост
И тропинку в лощину,
Борщевик по краям в полный рост,
На лице паутину.
Не амбар и не дом, —
Весь в бойницах, под стоками кадки,
И разбросаны избы кругом
В безобразном порядке.
Незнакомая мне сторона,
И не скажешь, не охнешь:
Тишина, тишина,
От которой оглохнешь. <…>
Но в тех же снах у Климова-Южина происходит и преображение жизни, ее обновление; вот в одной строке — и боль, и воспарение души: «А во сне я видел мать и отца/ И молитвами их молодел с лица». Здесь — целая философия: память о дорогих людях — крепко нас держит на земле, дает нам силы жить, а пока мы живы — живы и они («Бесплотные люди приходят из снов,/ Пространство живых заселяя»). Пока мы любим — нет смерти, есть одна лишь вечность, метафорой которой служит для поэта все та же не знающая шума и суеты российская провинция, которая живет в ладу с природой, вселенной и в которой «земля по солнечной орбите/ Летит, вращаясь вкруг оси», — и лучшие стихи Климова-Южина подстраиваются под ритмы вселенной: они размеренны, мелодичны, опираются на «школу гармонической точности», движутся с ускорением, но никогда не заговариваются, не забалтываются; а иные — ему словно подсказывает сама природа:
Скрипит и хлопает калитка,
По лопуху ползет улитка,
Ревет вдали соседский скот.
И вместе с садом, огородом
Мой дом проходит над восходом,
И солнце над землей встает. <…>
По лопуху ползет улитка,
Ревет вдали соседский скот.
И вместе с садом, огородом
Мой дом проходит над восходом,
И солнце над землей встает. <…>
В книге есть несколько стихотворений из путешествий, они напоминают экспромтные послания к друзьям; есть и крымские, где пространства Киммерии представляются автору едва ли не чужеземной экзотикой, есть размышления, есть заметки, и все же настроение, намеченное в последнем стихотворении предыдущего сборника «Сад застывших времен», вышедшего в 2014 году, — «Только думы неотвязной чередой,/ Что совсем сольюсь с огромной этой тьмой» — все больше выступает на первый план. Но как замечательно сказано в финальных строках стихотворения «Чехов»: «И как-то, право, стыдно быть несчастным/ И в сорок пять, и в пятьдесят пять лет»! Стыдно — да и невозможно, пока живешь поэзией, пока «родная речь дрожит на языке».
Саша Либуркин, «Дураки женятся»
М.: «Русский Гулливер», 2019
М.: «Русский Гулливер», 2019
В одной из любимых книг детства — романе Гюго «Отверженные» — я не помню такого эпизода, а вот Саша Либуркин помнит: как друг республиканцев, пьяница, всю революцию проспал на стуле в кааба; а когда двоих его друзей, воевавших на баррикаде, поставили к стенке в этом же кабачке, он проснулся и с криком «Я с ними!» встал на расстрел. И с этой историей Либуркин в одном из своих рассказов соотносит другую. После посиделок в рюмочной на Лиговском проспекте его и двух спутников остановила милиция. Друга — поэта Сашу Скидана — почему-то отпустили, а Сашу Либуркина с приятелем повели в отделение. На вскрик «Я с ними! Возьмите и меня!» — стражи ответили отказом.
«Нас отвели в милицию, — завершает рассказ Либуркин. — А Скидана, который шел рядом, не пустили. Но мне было уже не страшно. Я знал, что на улице, под дождем и порывами холодного ветра ждет Саша Скидан, и что он — не уйдет».
Этот фрагмент дает точное представление о настроении всей книги, а приведенная цитата — об интонации автора. Вроде бы ничего особенного: ни острого сюжета, ни свежих образов и метафор. Текст лишен стилистических красот; он просто р а с с к а з ы в а е т. Но что делает его литературой? То мягкое и ровное освещение, которое придает ему автор, какая-то бережность в построении предложений и произношении слов негромким, но настойчивым голосом Либуркина-рассказчика, значительность любого пережитого впечатления — либо из детства-юности, либо из настоящего, отсчет которого можно вести с того времени, когда Саше Либуркину исполнилось пятьдесят (именно тогда и началась его литературная деятельность). Центральным местом этого настоящего служит, в основном, общение с друзьями-приятелями — поэтами и прозаиками Петербурга — или просто присутствие в их в среде, наблюдения за ними со стороны. Непринужденное вступление, несколько едва очерченных психологических деталей — или краткий диалог, или столь же краткое замечание, размышление, или скользящая, как ручей, зарисовка — и кода, обязательно кода, придающая каждой миниатюре цельность, строгую законченность, осмысленность.
Особо скажу о том, что некоторыми читателями ошибочно принимается за «документальность». Рассказы Саши Либуркина — не отрывочная летопись событий. Это не «картинки с натуры». В невыдуманной ситуации он обыгрывает и своих персонажей, и самого себя — или точней сказать, театрализует ее, выходит на сцену вместе со всеми действующими лицами, — меняя лишь окружающую обстановку.
Есть в книге несколько рассказов, написанных на длинном дыхании, с вереницей негромких событий и портретов «участников спектакля». Может быть, Либуркин переходит на иную дистанцию? Это очень интересно.
«Нас отвели в милицию, — завершает рассказ Либуркин. — А Скидана, который шел рядом, не пустили. Но мне было уже не страшно. Я знал, что на улице, под дождем и порывами холодного ветра ждет Саша Скидан, и что он — не уйдет».
Этот фрагмент дает точное представление о настроении всей книги, а приведенная цитата — об интонации автора. Вроде бы ничего особенного: ни острого сюжета, ни свежих образов и метафор. Текст лишен стилистических красот; он просто р а с с к а з ы в а е т. Но что делает его литературой? То мягкое и ровное освещение, которое придает ему автор, какая-то бережность в построении предложений и произношении слов негромким, но настойчивым голосом Либуркина-рассказчика, значительность любого пережитого впечатления — либо из детства-юности, либо из настоящего, отсчет которого можно вести с того времени, когда Саше Либуркину исполнилось пятьдесят (именно тогда и началась его литературная деятельность). Центральным местом этого настоящего служит, в основном, общение с друзьями-приятелями — поэтами и прозаиками Петербурга — или просто присутствие в их в среде, наблюдения за ними со стороны. Непринужденное вступление, несколько едва очерченных психологических деталей — или краткий диалог, или столь же краткое замечание, размышление, или скользящая, как ручей, зарисовка — и кода, обязательно кода, придающая каждой миниатюре цельность, строгую законченность, осмысленность.
Особо скажу о том, что некоторыми читателями ошибочно принимается за «документальность». Рассказы Саши Либуркина — не отрывочная летопись событий. Это не «картинки с натуры». В невыдуманной ситуации он обыгрывает и своих персонажей, и самого себя — или точней сказать, театрализует ее, выходит на сцену вместе со всеми действующими лицами, — меняя лишь окружающую обстановку.
Есть в книге несколько рассказов, написанных на длинном дыхании, с вереницей негромких событий и портретов «участников спектакля». Может быть, Либуркин переходит на иную дистанцию? Это очень интересно.
Юрий Влодов, «Люди и боги. Черновая книга. Тетрадь № 2»
М.: «Вест-Консалтинг», 2019
М.: «Вест-Консалтинг», 2019
В книгу вошли стихи, взятые из архива автора, которые требовалось расшифровать, — пишет в предисловии вдова поэта Людмила Осокина, попутно сетуя на сложность работы — еще далеко не оконченной. Несколько лет назад меня впечатлили воспоминания Осокиной о Влодове — в них он предстает как деклассированный элемент, алкоголик, жизнь с которым счастливой назвать затруднительно. Стихи антисоветской направленности помешали ему в свое время полноценно войти в литературу; но чего у него не отнять — это профессионализма. Влодов прекрасно владеет формой и, говорят, по взаимному договору с неокрепшими еще талантами писал за них стихи, которые благодаря качеству исполнения принимались в печать. В общем, жизнь Влодова для меня — целая легенда, — только легенда с отрицательным знаком.
«Люди и боги», утверждает Людмила Осокина, основная книга Влодова, — книга, которая пока еще целиком не собрана. Она жутковатая; но действительно: как же талантлив автор! В этих стихотворениях-репликах, стихотворениях-выкриках он, в силу абсолютного слуха, не только не отступает от классического стихосложения, но и, словно бы в хмельном неистовстве бия по клавишам, исполняет вариации и фуги баховского периода — но только это не божественная музыка, а откровенно сатанинская. «По всей земле тоска,/ А Небу — весело!/ Для Бога мы — треска,/ А Небу — весело!»; «Бог нечистой рукой проститутки/ Омывает ступни ходока…»; «Рассыпалась напрочь стена/ Меж Раем и Адом…/ В дуду вострубил Сатана/ Над Божеским садом!..» И все в таком духе. Но что строчки! — о взаимодействии формы и смысла лучше привести одно из стихотворений полностью:
«Люди и боги», утверждает Людмила Осокина, основная книга Влодова, — книга, которая пока еще целиком не собрана. Она жутковатая; но действительно: как же талантлив автор! В этих стихотворениях-репликах, стихотворениях-выкриках он, в силу абсолютного слуха, не только не отступает от классического стихосложения, но и, словно бы в хмельном неистовстве бия по клавишам, исполняет вариации и фуги баховского периода — но только это не божественная музыка, а откровенно сатанинская. «По всей земле тоска,/ А Небу — весело!/ Для Бога мы — треска,/ А Небу — весело!»; «Бог нечистой рукой проститутки/ Омывает ступни ходока…»; «Рассыпалась напрочь стена/ Меж Раем и Адом…/ В дуду вострубил Сатана/ Над Божеским садом!..» И все в таком духе. Но что строчки! — о взаимодействии формы и смысла лучше привести одно из стихотворений полностью:
Электрических змей клубок —
Грозной мощи искусства! —
Сатане завидует Бог —
За раскованность чувства…
Над землей в неземной стране —
Божьи грозы нависли…
Бог завидует Сатане —
За раскованность мысли…
Грозной мощи искусства! —
Сатане завидует Бог —
За раскованность чувства…
Над землей в неземной стране —
Божьи грозы нависли…
Бог завидует Сатане —
За раскованность мысли…
Может, это предвзятое мнение, но мне кажется, что на такие стихи способен лишь человек, эмоции которого подогреваются немалой дозой спиртного; но здесь важно, пожалуй, не это, а художественный порыв автора, который не иначе как взыскует (именно так, возвышенно: взыскует!) правды: что правит миром сегодня? «То ли это Бог?/ То ли Сатана?» — вот они, ключевые строчки; и они дают какую-то надежду, ну не может ведь художник с таким взволнованным, почти яростным упорством отрицать непобедимость Божьего света; ведь даже атеисту Фет случилось проговориться: «Не я, мой друг, а Божий мир богат».
Итак, стараюсь понять. Цикл Влодова называется «Люди и боги». Значит, речь о взаимоотношениях человека и Бога (множественное число, видимо, означает «свое» понимание Бога не только у разных людей; даже у самого Влодова Создатель то меняется местами с Антихристом, а то и — преображает мир вопреки злу, в которое он погружен: «Пасхальными хоругвями/ Сияют облака». И вот — не зря я надеялся — проблеск той самой «взыскуемой» правды:
Итак, стараюсь понять. Цикл Влодова называется «Люди и боги». Значит, речь о взаимоотношениях человека и Бога (множественное число, видимо, означает «свое» понимание Бога не только у разных людей; даже у самого Влодова Создатель то меняется местами с Антихристом, а то и — преображает мир вопреки злу, в которое он погружен: «Пасхальными хоругвями/ Сияют облака». И вот — не зря я надеялся — проблеск той самой «взыскуемой» правды:
Лжи змеиной оскал,
Чешуя…
Это Дьявол распял
Наше «я»…
Сердцевины распад —
Кровь и пот.
Это нами распят
Наш Господь…
Чешуя…
Это Дьявол распял
Наше «я»…
Сердцевины распад —
Кровь и пот.
Это нами распят
Наш Господь…
Одно из важных — а возможно и самое важное в книге — стихотворение, ее завершающее. Оставив за скобками приписывание Христу душевную опустошенность, скажу, что сочинить такое головой едва ли возможно: развитие мысли в этих строфах — с ритмичным сбоем в каждой — заключает в себе тонкую художественную мысль: вслед за распятием настает воскресение — конечно, не в физическом понимании этого слова. Воскресение Христа в душах людей — узнавших Его, принявших Его в себя. Здесь — финальная точка в драматургии книги. Облака по-прежнему сияют. Пусть и не в личной жизни многогрешного автора — а только в его стихах.
Приговоренный жить с людьми,
Он чуял смертную усталость.
Ни сострадания, ни любви
В нем не осталось.
Поклажу адскую волок
В цветущий край — в Господни сети.
Над ним клубился Ангелок —
Белее смерти.
За миражами райских мест —
Все поспешал, не зная броду.
И только суковатый крест
Сулил свободу.
Он чуял смертную усталость.
Ни сострадания, ни любви
В нем не осталось.
Поклажу адскую волок
В цветущий край — в Господни сети.
Над ним клубился Ангелок —
Белее смерти.
За миражами райских мест —
Все поспешал, не зная броду.
И только суковатый крест
Сулил свободу.
Зинаида Палванова, «Края судьбы»
М.: «Время», 2019
М.: «Время», 2019
Название дано точно. Передо мной — судьба женщины, биография ее чувств и тонких эмоциональных состояний. С первых же страниц понятно, что она будет говорить не за всех нас, не за весь мир, а о себе и только о себе, не навязывая своих переживаниий, не перекладывая их на нас; единственное, с чем она рада делиться — душевным подъемом. Это не значит, что о грустном в книге ничего нет; оно есть — и заявляет о себе в самом начале; только на грусть автор смотрит как на дорогое приобретение. «Диковинное счастье/ Под силу мне, пока:/ Знать, что совсем не любит,/ И знать наверняка»; «Я чувствую себя такой богатой!/ Пока горит лазурная листва,/ Есть у меня твой голос виноватый,/ Твои непоправимые слова…»
Стихи, которые еще вполне укладываются в нормальные образцы лирической поэзии советского времени. Заклинания ли это, радостное ли удивление полноте нахлынувших чувств, надежда ли на то, что они безответны лишь на время — трудно сказать, главное, что голос — искренен и чист: может быть, он чист даже и потому, что, призывая себя писать стихи, автор (или ее лирическая героиня, как любят говорить критики) чувствует: «меж миром и тобою/ Нет ни одной души». То есть одиночество не так уж и страшно: есть мир — и есть поэт, способный выражать свои мысли и чувства художественными средствами, изливать свою душу в песне. «Пахнет счастьем тревожно и горько», — пишет Палванова в одном из стихотворений, и там же: «Пахнет горем прохладно и нежно»; «красивое чувство глубокой печали», — это из другого стихотворения… Неужели все правда? Тогда это большая редкость для русских стихов; ведь состояние непреходящего счастья им не свойственно; а Зинаида Палванова идет еще дальше: она показывает свою редчайшую способность видеть счастье в любом пустяке.
Стихи, которые еще вполне укладываются в нормальные образцы лирической поэзии советского времени. Заклинания ли это, радостное ли удивление полноте нахлынувших чувств, надежда ли на то, что они безответны лишь на время — трудно сказать, главное, что голос — искренен и чист: может быть, он чист даже и потому, что, призывая себя писать стихи, автор (или ее лирическая героиня, как любят говорить критики) чувствует: «меж миром и тобою/ Нет ни одной души». То есть одиночество не так уж и страшно: есть мир — и есть поэт, способный выражать свои мысли и чувства художественными средствами, изливать свою душу в песне. «Пахнет счастьем тревожно и горько», — пишет Палванова в одном из стихотворений, и там же: «Пахнет горем прохладно и нежно»; «красивое чувство глубокой печали», — это из другого стихотворения… Неужели все правда? Тогда это большая редкость для русских стихов; ведь состояние непреходящего счастья им не свойственно; а Зинаида Палванова идет еще дальше: она показывает свою редчайшую способность видеть счастье в любом пустяке.
Безнадежно и грустно вполне.
Тяжела ты, шапка поэта!
Вдруг с троллейбусного билета
Улыбается счастье мне.
Раздвигается день, звеня.
Счастье — это чудовищно просто!
Как цветущая вишня, компостер
Лепестками осыпал меня…
Тяжела ты, шапка поэта!
Вдруг с троллейбусного билета
Улыбается счастье мне.
Раздвигается день, звеня.
Счастье — это чудовищно просто!
Как цветущая вишня, компостер
Лепестками осыпал меня…
Даже свой город она называет одновременно и своей тюрьмой, и своей свободой; и после разлуки с ним появляются такие строки: «Возвращаюсь в свою беду,/ С нетерпением возвращаюсь!»
Ощущение счастья продолжается и во втором разделе книги — но только в его начале. В третьем — оно почти совсем утихает. Казалось бы, счастье не зависит от среды обитания: будь то Россия, будь то заграница. Но чем дальше я читаю, тем больше вижу тревожных примет новой, израильской жизни. Если раньше счастья было так много, что трудно было вынести его напор, то теперь — больше внимания уделяется обыденным мелочам; меланхолическое состояние все реже принизывают светлые ноты, все чаще на душу нисходит «осеннее» настроение:
Ощущение счастья продолжается и во втором разделе книги — но только в его начале. В третьем — оно почти совсем утихает. Казалось бы, счастье не зависит от среды обитания: будь то Россия, будь то заграница. Но чем дальше я читаю, тем больше вижу тревожных примет новой, израильской жизни. Если раньше счастья было так много, что трудно было вынести его напор, то теперь — больше внимания уделяется обыденным мелочам; меланхолическое состояние все реже принизывают светлые ноты, все чаще на душу нисходит «осеннее» настроение:
Ах, почему с тобой, осенняя природа,
Я с детства чувствую невольное родство?
Печаль и тишина — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего.
Мы — сестры под присмотром небосвода.
Я повзрослела, только что с того!
Несчастная любовь — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего. <…>
Я с детства чувствую невольное родство?
Печаль и тишина — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего.
Мы — сестры под присмотром небосвода.
Я повзрослела, только что с того!
Несчастная любовь — не женского ли рода?
Конечно, женского, конечно, моего. <…>
Конечно, осень здесь — метафора поздней поры жизни, когда настоящей радостью могут служить лишь заботы о внучке; но я думаю — как же я еще наивен, если решил, что о возможности постоянства душевного подъема можно судить лишь прочтя первые стихотворения! Последние — уж очень напоминают личный дневник, открытый лишь для глаз близких людей.
Порой со стороны гляжу
На собственное выцветанье.
Впервые старость прохожу,
Как в первом классе — вычитанье. <…>
На собственное выцветанье.
Впервые старость прохожу,
Как в первом классе — вычитанье. <…>
И если здесь заметна легкая самоирония, то в более позднем стихотворении все всерьез — и даже с отказом от рифмы и строгого размера:
Смотри не вперед, не в будущее,
Смотри не назад, не в прошлое,
Смотри под ноги себе,
Чтобы попросту не упасть,
Чтобы попросту не пропасть. <…>
Смотри не назад, не в прошлое,
Смотри под ноги себе,
Чтобы попросту не упасть,
Чтобы попросту не пропасть. <…>
Что ж, вот я дошел и до главного противоречия. Один возраст противоречит другому. И до окончательного понимания дошел: внучка внучкой, а ведь главное в жизни художника — уметь перекладывать свою душу в слова, краски, звуки. Зинаида Палванова переложила ее в книгу. А стихи не имеют возраста!
Света Литвак, «Агынстр»
М.: «Вест-Консалтинг», 2020
М.: «Вест-Консалтинг», 2020
Казалось бы, Велимир Хлебников и Алексей Кручёных закрыли тему зауми; но нет — живет ведь! И еще другое казалось бы: футуристы ведь вовсе не собирались сбрасывать Пушкина, они просто осознавали, что «школа гармонической точности» со временем стала усыплять читателя, нужно было «взломать» ее, усилить в стихах звук, заострить и расшатать ритм. А потом и к Пушкину можно вернуться, заново его оценить и по-новому полюбить. Я думаю — так.
В «Декларации заумного языка» Кручёных заявлял: «Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком, но и образным, и языком, не имеющим определенного значения, з а у м н ы м. Общий язык связывает, свободный позволяет выразиться полнее». А ничевоки от лица Сусанны Мар, Рюрика Рока и прочих выступили с таким «декретом»: «Всякая поэзия, не имеющая индивидуального подхода творца, не определяющая особого, только субъекту свойственного мировоззрения и мироощущения, не оперирующая с внутренним смыслом явлений и вещей как рассматриваемого объекта, так и слова в данный момент времени — …АННУЛИРУЕТСЯ».
Конечно, в любом манифесте есть элемент эпатажа, шокирующего преувеличения. Но мысли сами по себе интересные — и, как видно, заразительные по сей день. Правда, нас не шокируют уже эксперименты, совершаемые, например, Сергеем Бирюковым или Владимиром Эрлем, — а что уж говорить о Свете Литвак, наставляющей себя: «надо не записывать — отдаться на теченье празднестных словес», то есть записывать, конечно, и экспериментировать с визуальной поэзией, но только ни в ком случае не сочинять, а ловить с воздуха буквы и слова смелыми взмахами рук, отдаваться звуковому безумию, выворачивая слова и смыслы наизнанку для создания слов и смыслов, доселе неизвестных ни единому человеку. Что такое «Агынстр»? Видимо, что-то важное, надменное, официальное, представительное. А как понять строки «ющиха трактер/ свиньюжен лающ»? Наверное, некая машина иностранного производства, идущая по полю с фырканьем и разгоняющая любопытных собак. А не сумасшествие ли — такое чистосердечное признание: «мне скучно, когда асбвтоб»? Думаю, ничего тут абсурдного: просто автор заскучал перед работающим компьютером и уткнулся руками и носом в клавиатуру.
Стихи Светы Литвак подлежат обязательной расшифровке, даже если в них заметна лишь игра звуковыми перекличками, рифмами (вроде «сырость» — «крыса»); графикой, представляющей то треугольник, то круг, то овал, а то и бусы; контурами смыслов; теневыми отблесками, отбрасываемыми то одним словом, то небольшой словесной группой. Они довольно разнообразны и по некоторым признакам их можно, конечно, отнести к началу прошлого века — например, к тем же ничевокам:
В «Декларации заумного языка» Кручёных заявлял: «Мысль и речь не успевают за переживанием вдохновенного, поэтому художник волен выражаться не только общим языком, но и образным, и языком, не имеющим определенного значения, з а у м н ы м. Общий язык связывает, свободный позволяет выразиться полнее». А ничевоки от лица Сусанны Мар, Рюрика Рока и прочих выступили с таким «декретом»: «Всякая поэзия, не имеющая индивидуального подхода творца, не определяющая особого, только субъекту свойственного мировоззрения и мироощущения, не оперирующая с внутренним смыслом явлений и вещей как рассматриваемого объекта, так и слова в данный момент времени — …АННУЛИРУЕТСЯ».
Конечно, в любом манифесте есть элемент эпатажа, шокирующего преувеличения. Но мысли сами по себе интересные — и, как видно, заразительные по сей день. Правда, нас не шокируют уже эксперименты, совершаемые, например, Сергеем Бирюковым или Владимиром Эрлем, — а что уж говорить о Свете Литвак, наставляющей себя: «надо не записывать — отдаться на теченье празднестных словес», то есть записывать, конечно, и экспериментировать с визуальной поэзией, но только ни в ком случае не сочинять, а ловить с воздуха буквы и слова смелыми взмахами рук, отдаваться звуковому безумию, выворачивая слова и смыслы наизнанку для создания слов и смыслов, доселе неизвестных ни единому человеку. Что такое «Агынстр»? Видимо, что-то важное, надменное, официальное, представительное. А как понять строки «ющиха трактер/ свиньюжен лающ»? Наверное, некая машина иностранного производства, идущая по полю с фырканьем и разгоняющая любопытных собак. А не сумасшествие ли — такое чистосердечное признание: «мне скучно, когда асбвтоб»? Думаю, ничего тут абсурдного: просто автор заскучал перед работающим компьютером и уткнулся руками и носом в клавиатуру.
Стихи Светы Литвак подлежат обязательной расшифровке, даже если в них заметна лишь игра звуковыми перекличками, рифмами (вроде «сырость» — «крыса»); графикой, представляющей то треугольник, то круг, то овал, а то и бусы; контурами смыслов; теневыми отблесками, отбрасываемыми то одним словом, то небольшой словесной группой. Они довольно разнообразны и по некоторым признакам их можно, конечно, отнести к началу прошлого века — например, к тем же ничевокам:
повседневный надеваю костюм
бодро бренчу рублями
подражаниям подверженный ум
брезжит в ответ рекламе, —
бодро бренчу рублями
подражаниям подверженный ум
брезжит в ответ рекламе, —
но вот строки, которые уже здорово напоминают манеру Алексея Цветкова, его машинную энергию, всегда поспевающую за смыслом речевого потока:
ударом за удар часы пробили полдень
не все теперь равно — с чего все началось
на следующий день опять проснуться поздно
едва открыв глаза и сдерживая злость
на первое число грибным наесться супом
в настенный календарь ненужный гвоздик вбив
увлечься и ввинтить шурупчик за шурупом
еще один июль от темы отклонив <…>
не все теперь равно — с чего все началось
на следующий день опять проснуться поздно
едва открыв глаза и сдерживая злость
на первое число грибным наесться супом
в настенный календарь ненужный гвоздик вбив
увлечься и ввинтить шурупчик за шурупом
еще один июль от темы отклонив <…>
Книга Литвак со столь решительным названием говорит о том, что в современном авангарде она заняла место крепкое и довольно широкое, словно бы озаботясь тем, чтобы ей никто не мешал — ибо ветка, на которой она сидит, двоих уже не выдержит. От футуризма и ничевоков я перешел сразу к Цветкову, но есть и промежуточные области: обэриуты («обыватель Убухан/ положил три копейки в карман/ он купил фазитум фактотис// который в горшочке и будет расти/ трясти корешками и стеблем ползти…») и концептуалисты (например, Всеволод Некрасов, который допускал, что поэзия может состоять едва ли не из любой короткой фразы, которая ценна сама по себе; у Литвак это решено таким образом: «дверь кондитерской открыта/ мимо куртки мимо шубы/ дверь кондитерской открыта/ мимо куртки юбки шубы дверь кондитерской открыта/ куртки брюки юбки шубы» и так далее).
Все это вместе взятое проникает в какие-то незнакомые нам закоулки нашего сознания, вызывает удивление, недоумение и ощущение проникновения в какое-то доисторическое пространство. Но удобно ли в нем Свете Литвак, не тревожит ли ее, например, то обстоятельство, что «тюглае швеюгхлы/ куда-то пропал»? Я все же думаю, что в нашем — ей уютней, цивилизованней:
Все это вместе взятое проникает в какие-то незнакомые нам закоулки нашего сознания, вызывает удивление, недоумение и ощущение проникновения в какое-то доисторическое пространство. Но удобно ли в нем Свете Литвак, не тревожит ли ее, например, то обстоятельство, что «тюглае швеюгхлы/ куда-то пропал»? Я все же думаю, что в нашем — ей уютней, цивилизованней:
убаюкай меня, компьютер
спой мне песенку, добрый принтер
пожелай мне удачи, сканер
поцелуй меня на ночь, ксерокс
спой мне песенку, добрый принтер
пожелай мне удачи, сканер
поцелуй меня на ночь, ксерокс
________________________________________________________________
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов‑на-Дону).
Эмиль Сокольский — литературный критик, прозаик. Родился и живет в Ростове-на-Дону. Окончил геолого-географический факультет Ростовского государственного университета. Автор публикаций об исторических местах России, литературоведческих очерков и рассказов. Печатался в журналах «Дети Ра», «Зинзивер», «Футурум АРТ», «Аврора», «Музыкальная жизнь», «Театральная жизнь», «Встреча», «Московский журнал», «Наша улица», «Подьем», «Слово», «Дон» и других. Редактор краеведческого альманаха «Донской временник» (Ростов‑на-Дону).