Книжно-Газетный Киоск


«ПРАЗДНИК»
 
* * *

Жду дорогого гостя
на платформе дощатой.
В руке моей онемелой
зажат букетик помятый.
Уже фонарь станционный
свет неохотно цедит,
а кто обещал приехать,
почему-то не едет.
Толчется над головою
мотыльковая стая,
в полупрозрачный конус,
как в сачок, залетая,
вздрагивают зарницы,
небо черно и млечно.
Видно, моя планида —
ждать и встречать вечно.
Кто преуспел, встречая,
дома пьёт чай с повидлом,
кто проторчал напрасно,
ушёл с оскорблённым видом.
Только я и осталась
на платформе бессонной —
дощатую лет уж десять
как сменили бетонной.
Поблескивают рельсы,
пахнет липой и гарью.
«Ну, ещё один поезд!» —
сама с собою играю.
Уходит в вечность платформа
и электричка за нею.
А я всё стою с цветами,
свой пост покинуть не смею.



* * *

Жизнь начиналась, как у всех,
но были маленькие льготы:
не молк мой полуночный смех,
когда отец, придя с работы,
меня колюче целовал
под гимн «Интернационал».

Да, были льготы вне заслуг:
семья дружней, чем у подруг,
дом интересней, двор просторней,
славнее всех земель земля,
где спелись, полноту суля,
мои — из разной почвы — корни.

Потом наметился надлом:
потух и обезлюдел дом,
мотивы детства отзвучали,
зуд фанаберии исчез
и жидок стал противовес
тоске, безверью и печали.

Чем дальше в лес, тем больше дров...
В один из роковых годов
со мной сдружилась невезуха,
и корни бедные мои сплелись,
как будто две змеи;
высасывая кровь друг друга.

Хотя врачебный приговор
звучал невинно: «анемия»,
никто не знает до сих пор,
куда девались кровяные
тельца, не съел ли, вот вопрос,
их притаившийся лейкоз.

А что? Страдание — нарыв.
Болезнью вскроется, изныв,
твое немолодое сердце.
Лечить недуг? Лечите дух!
Покой, надежда, верный друг —
вот патентованные средства.

Когда-то я прочла роман,
что написал Ромен Роллан,
тогда я упивалась книгой,
теперь остыла к ней слегка.
«Ничто не кончено, пока
ты жив»,— сказал француз великий.

«Ничто не кончено»,— твержу
земле, по коей я хожу,
тебе, любовь, тебе, природа.
«Ничто не кончено»,— шепну,
когда в последний раз глотну
из черной трубки кислорода.



* * *

Сынок заезжен и замотан,
уклончив друг.
Схватила чудом «Бурда моден»
из третьих рук.

И счастлива. Как в том апреле,
как жизнь назад.
Красавица! Вы присмотрели
себе наряд?

«Дерзайте»,— призывает немка,
магистр иглы.
Блестит неюная коленка
из-под полы.

Толкучка. Климакс. Перестройка.
Житье-вытье.
Но успокаивает кройка,
бодрит шитье.



УЧИТЕЛЬ

Михаил Аркадьич Светлов
был из тех святых чудаков,
что приходят во дни холеры,
грозных распрей, великих битв
и превыше других молитв
ставят собственный «Символ веры».

Все, казалось нам, знает он:
кто из нас творить обречен,
кто молчать, кто уйти до срока.
Точно ел он небесный хлеб
и водил по Книге Судеб
неподкупным оком пророка.

Он учил стыдливости нас,
как из облака, тихий глас
раздавался:
— Щадите слово!
Слово стоит тысячи слов... —
Мы не знали других богов
и считали богом Светлова.

Тяготился он этим, факт.
И, наверное, думал так:
«На безрыбье и рак в почете...»
И святой, и пророк, и бог,
все он сделал для нас, что мог,
и сгорел на этой работе.



* * *

Я застала в цвету поколение,
победившее в сорок пятом.
Мое первое стихотворение
было выслушано солдатом.

Комиссар по плечу меня хлопнул,
обозначив судьбы начало.
Командир каблуком бил об пол,
чтобы рядом с ним танцевала.

Что же это такое, братцы:
не война, а вас выбивает.
На кого мы могли равняться,
те лежат — ровней не бывает.

Не отцы лежат,
но родимые,
не мужья,
но втайне любимые.
Все, бывало, о высшем толкуем...
Вижу профиль,
сухой и правильный,
в лоб целую,
крутой и каменный,
всем дозволенным поцелуем.



ХРАМ

Пришла пора менять учителей.
Гляжу, как блудный сын после разлуки,
на Божий храм: должно быть, он светлей,
должно быть, он теплей, чем храм науки.

Нарядный деревянный теремок,
оправленный в резную рамку сада,
в следах ремонта... Может, Бог помог,
а может, помогла Олимпиада.

О, сколько я блуждала по путям
окольным, по дорогам непроезжим,
себя раздаривая по частям
йогам, теософам и невеждам.

Искала жадно: кто чего писал
о духе, о душе. Глаза ломала.
Дрожала, ночью «выходя в астрал»
и утром «возвращаясь из астрала»...

А путь от человека к Богу прям.
Так мне сказал священник, чья задача
нас, чернокнижников, вводить во Храм
и делать зрячей душу, что незряча.

Красив священник. Редко на Руси
в сем званье соплеменник Сына Бога.
И храм его стараньями красив,
пусть кто-то и скривится: синагога.

У храма — домик. К батюшке — толпа.
Кто — истину найти, кто — грусть развеять.
Душа проснулась, но еще слепа.
Хочу поверить и боюсь поверить.

1980



* * *

П. С.

Мне не за что больше держаться,
земля уплыла из-под ног.
Ты мог моей смерти дождаться,
но жить ожиданьем не смог.

И вот в голубой круговерти
твой лайнер вершит виражи,
и как репетиция смерти
взлет плотью одетой души.

Навек разлученные силой...
Ведь там, в измеренье другом,
не скажешь: «До скорого, милый!»,
мы вечность с тобой обретем.

Вон гусеница электрички,
вон дом, обреченный на слом,
вон кладбище. Только таблички
моей еще нету на нем.

1981



ОТЕЧЕСТВЕННОЕ

Рядом с «Галантереей»
«Овощи», где в гнильце
роется Гера с Геей
во едином лице.
В заскорузлых митенках
мечет на чашу фрукт.
Может, только в аптеках
бабьи весы не врут.
Путь с работы: автобус,
истинно рыба-кит,
всех в кишечную полость
засосать норовит.
В тесноте не до видов,
смотрят два глаза врозь,
«для детей, инвалидов»
вдруг ей место нашлось.
Вышла. Сквозь лаз в заборе
ближе. Плюхнулась в грязь.
Вся семья, поди, в сборе,
заждалась, заждалась.
Горкой — стеклопосуда.
Мужа и след простыл...
Никому не подсудна,
окромя высших сил.



* * *

Из дальних странствий ворочусь,
хоть никуда не уезжала,
и от наплыва нежных чувств
набухнут лампочки вокзала.
Как тускло в городе родном!
А не прошло еще недели,
как за мучительным окном
огни Манхэттена горели.
Я испытала сей соблазн:
встать, распахнуть — и рыбкой, чтобы
еще одну чужую казнь
пронаблюдали небоскребы,
но стало страшно мне тогда,
что вечность у меня в запасе...
Пошла считать я города
так, как считают деньги в кассе.
Все испытала, до сумы,
пока вас тут снедала косность.
Но я устала жить взаймы
и обивать пороги консульств.
И вот вернулась.
— Хороша! —
сказал доброжелатель странный,
не зная, что моя душа
и есть мой край обетованный.

1980



* * *

Первый был молод,
второй — трусоват,
третьему
норов
свет застилал —
и пошло невпопад:
смена партнеров.

Только прижметесь
к любимым губам —
нет их, растаяли.
В лифте
кто-то лениво потянется к вам,
слезы и смех,
«фифти-фифти».

Только задержите
нервной рукой
руку, родную на ощупь,—
кто-то подсунет другую,
с другой
неинтересней, но проще.

Хочется выплакаться
горячо
в чью-то рубашку
из ситца —
о хлорвиниловое плечо
вашей слезе
преломиться.

Смена характеров,
взглядов, тирад,
баков, проборов.
Боже, ты знаешь,
какой это ад —
смена партнеров.

Не от забот,
не от черных работ,
не от семейных раздоров,
не от текучки
избавь меня —
от
смены партнеров.



* * *

Зачем ведёшь меня, Господь,
такими узкими путями,
такими тесными вратами,
где никнет дух и стонет плоть?

Я так хотела полноты
и жизни, и любви, и страсти.
Ты дал мне это. Но напасти,
их тоже насылаешь Ты?

Моя семья, мой свет в дому,
как ни смирялась я, распалась.
Возьмусь за давний труд — усталость
и гробовой вопрос: к чему?

К чему любить, к чему писать,
когда дела мои все хуже?
Безвестный лирик и к тому же
негодная жена и мать...

Не Бог, что от людей сокрыт,
но, видя, что из сил последних
я напряглась, Его Посредник
со мной безмолвно говорит.

— Тебе не нужно ничего.
Уют, карьера — все химера.
Твои страданья — это мера
любви и милости Его.



* * *

Б. О.

Мы — поколенье унесенных ветром.
Куда ни кинь, разлуки и распад.
Мир не в себе, и только Небу ведом
всех передряг конечный результат.

И я склонялась мыслями к отъезду,
ждала чего-то с жаром и тоской.
Но, точно кошка привыкает к месту,—
привыкла я к Москве, срослась с Москвой.

Не завела я ни икон старинных,
ни ваз — что мне таможенный досмотр?
Но мамина могила, пять былинок,
кто их посадит в землю и польет?

Я не стяжала ни мехов, ни злата,
в одной руке багаж свой унесу.
Но жалко было покидать Булата
и нескольких родных по ремеслу.

Нет, я к виску не приставляла дула —
лишь леденела с головы до пят...
Две чаши у весов — перетянула
та, где Москва, и мама, и Булат.

Меня пытают: что все это значит?
Туда... Сюда... Россия — не вокзал!
По мне хорошая дубина плачет.
Ну, а Булат иное мне сказал.

Познав любовь, и веру, и надежду,
не страшно в самом яростном огне.
И сбросила я прежнюю одежду,
и свет Преображения на мне.

1981



* * *

Не бойся, не бойся, не бойся
лихой перемены в судьбе:
низвергнутый временем бонза —
теперь не указчик тебе.
Не бойся, что будешь обыскан
и в черные списки внесен,
чтоб вместе с простором российским
кандальную петь в унисон.
Но в небе, где проблески редки,
Земля, словно елочный шар,
дрожит на подрубленной ветке.
Кому же он вдруг помешал?
Зачем мы над бездной повисли,
зачем поперек естества
изводим высокие мысли
и дышащие существа?
Ни плит, ни крестов, ни надгробий.
Толчок — и сольется вот-вот
тьма внешняя с тьмой наших фобий,
злых целей и грубых работ.
Смотри-ка: из глуби, из мрака
опять выплывает тайком
понятие божьего страха,
 забытого в страхе людском.



БЛАЖЕННЫЙ АВГУСТИН

В мирские страсти погружен,
захвачен суетным круженьем,
ни величавым* не был он,
ни уж тем более блаженным.
Его бесчувствие зашло
за край, и матерь Августина
свое печальное чело
к епископу оборотила.
— Доколе же, святой отец,
ему бесчинствовать, доколе?
Он много сокрушил сердец,
но сердце матери — всех боле.
В удушье дымного столба
безверья
                  гаснут искры веры.
Пока душа его слепа,
она гоняет в поле ветры.
— Молись! — мудрец сказал.— Тебе
с надеждой надо причаститься.
Сын сам прозреет и в себе
возненавидит нечестивца.
Но обрыдавшаяся мать —
ей вдруг открылась ада бездна —
владыку стала умолять
поставить грешника на место.
Тогда епископ произнес:
 — Ступай же! Быть того не может,
что чадо столь горячих слез
господней славы не умножит.
...Жизнь — миг. Продлим же этот миг,
мне больше ничего не надо.
Прозреешь! Тайных слез моих
неуправляемое чадо.

_________________________
* Величавый — август (лат.).



ВЕСЕННЯЯ ДЕМОНСТРАЦИЯ МОД

В. Корнилову

Какие наряды!.. Сначала черемуха в свадебной
фате — перепутала век феодальный и ядерный.
Еще не успели отхлопать — любуемся вишнями,
надевшими белый перлон, но с турнюром и фижмами.
Сирень — вот ее называют воистину вестником
весны и любви — в блузах, шитых неоновым крестиком.
А что там маячит балетными пачками? Я бы не
ответила с ходу: то сливы, иль груши, иль яблони...
Какие фасоны! А может, все это мерещится?
Какие портнихи, закройщицы и манекенщицы!
Зарплату берут не деньгой — соловьиными песнями.
Не ждут чаевых, не хотят выходных и не требуют пенсии.



* * *

Памяти А. В. Меня

Воскреснув рано в первый день недели,
Иисус явился сперва Марии Магдалине...
                                 Евангелие от Марка

Я — Фамарь, я — жена-мироносица:
три Марии и рядом Фамарь.
Надо мною столетья проносятся,
мне же видится то, что и встарь.

Крест. Фигура страдальца. В изножии
стайкой женщины. Ропот и стон.
Гвозди вбиты в запястья. Художники
их в ладони врисуют потом.

— Сестры,— молвит Он молча,— как стражду я.
Вы бы с Матерью прочь отошли...
О, любовь зорче делает каждую —
видим сквозь оболочку души.

Но, наверно, нам знать не положено:
тьма кромешная света полна,
то, что в склеп мертвым злаком положено,
всколосится на все времена.

Все мутней, все пустыннее пригород...
Чтоб украсить свое торжество,
Он презренную женщину выберет,
и она обессмертит Его.



ПРАЗДНИК

В день всех святых я встала в шесть,
стряхнула чары летаргии,
чтобы на ранний поезд сесть,
успеть к началу литургии.
Разубрана в цветы и шелк,
церквушка пахла чем-то дивным,
и батюшка по кругу шел,
махая тлеющим кадилом.
Был праздник в празднике другом:
Тысячелетия крещенья.
Священник говорил о том,
что жизнь воистину священна.
Убийцы в крайней слепоте
походят на зверей престрашных,
а души мучеников — те
в бездомных носятся пространствах.
За каждым — долг, на каждом — грех,
разгул зловолия — застенок.
Молитесь, он сказал, за всех
в земле Российской убиенных.
И кто-то, отогнув парчу,
прильнул к иконе, боли полон,
и кто-то прикупил свечу,
последним жертвуя оболом.
Чем я могла утешить их,
всю литургию простоявших,
в июньский день, день всех святых,
в Земле Российской просиявших?



СОН

В ночь на двадцать седьмое апреля
мне приснился Слуцкий Борис Абрамыч:
мы за длинным столом сидели,
было светло, невзирая на ночь.

Гамма чувств в сновиденьях богаче.
Мне как будто по сердцу мазнули медом.
Я сознавала, какая удача
видеть того, кто считался мертвым.

Он не любил никаких комедий,
но я не сдержалась: «Я так вам рада!»
Слуцкий поднялся, как по команде,
и с мерклым лицом зашагал куда-то.

Почему по-братски меня не обнял?
Почему уходил в строгом молчанье?
Три дня спустя мир узнал про Чернобыль.
А ведь он от младенчества харьковчанин.



* * *

Я прожила свой век
в первопрестольном граде,
где тишь библиотек
подобна канонаде,
а кто рожден творцом
и небезвестен в мире,
кончает жизнь свинцом,
но чаще — харакири.
Среди лилей-идей,
чей аромат так долог,
в саду очередей
и опустелых полок
недолгий свой приход
чем я могла отметить?
Забыв небесный код,
друзьям за что ответить?
Конечно, за грехи,
из коих главный — вера
всей жизни вопреки
в скрижали Робеспьера.
О, либерте! Налит
божественный напиток,
но чан уже кипит,
звенят орудья пыток.
Эгалите! Но тот,
кто в званье санкюлота,
сперва реванш возьмет,
распотрошив кого-то.
Фратерните! Виват!
А если разобраться,
пойдет на брата брат.
Какое же тут братство?..
Хотя с того котла
я не снимала пенки,
не резала, не жгла,
не пригвождала к стенке,
да и семью погром
не тронул — это верно,
меня, как всех кругом,
растлила эта скверна...
Злой гений здешних мест
не заварил ли кашу,
чтоб предложить нам тест
на профпригодность нашу?
Что в душах — свет иль мрак?
Мы люди или звери?
Я верую. Но как
избыть свое неверье?
А эта чехарда
мук, и потуг, и схваток —
не Страшного ль суда
причина и задаток?
Чтоб в ад сошли и чтоб
в смятении великом
вдруг встретились лоб в лоб
с Нерукотворным Ликом?



Д. С. ЛИХАЧЕВ

Уж если речь о покаянье,
хотим того иль не хотим,
не полагайте, россияне,
спастись одним, пускай, святым.
Мы все, как говорится в Книге,
и соль земли, и кровь, и гной,
мы все — бесчисленные миги
в потоке вечности одной.

1987



ВЗРОСЛОЙ ДОЧЕРИ

Твой отец называет тебя
самым дорогим существом на свете,
твой молодой муж говорит,
что в мире нет существа
прекраснее тебя...
Для меня же ты —
прежде всего душа,
выпорхнувшая из моего кокона.
Когда две его золотистые половинки
истлеют под твоим крылом
(а это участь всех органических соединений,
какие есть на земле),
не лей обильные слезы:
от них может смыться твой неповторимый узор,
а постарайся взлететь
хоть немного выше той отметки,
что оставила на прозрачной шкале бытия
я, твоя мать...
Ты спросишь, в каком смысле.
Ну, конечно, не в смысле
приобретения вещей
и даже навыков преуспеяния.
Превзойди меня
в ощущении полноты жизни,
своей уместности и необходимости в ней —
этого достаточно.
По-моему, только так
осуществляется прогресс.
Человек и задуман как существо,
но существо крылатое.



ДВОЕ

Есть в любви исполнитель,
                          но есть и заказчик:
кто-то музыку крутит,
                          а кто-то танцует,
кто-то ходит в смиренных,
                          а кто-то в давящих,
кто-то лоб подставляет,
                          а кто-то целует.

Если встретит заказчик другого —
                          с другого
он попробует снять
                          аккуратную стружку,
и бедняги взглянут,
                          как дракон на дракона,
извергая огонь
                          и пугая друг дружку.

А у двух исполнителей
                          нету охоты
что-то там сочинять
                          наподобье утопий,
их семейная жизнь
                          зацветет, как болото,
оба взвоют с тоски
                          в этой бархатной топи.

Есть в любви исполнитель,
                          но есть и заказчик.
До чего же несхожестью
                          сродны своею!
Кто-то первый сыграет
                          в поддавки или в ящик.
А второй? О втором
                          я и думать не смею.



ПАМЯТЬ

Да, это был шестидесятый год.
Я отучилась в стихотворной школе.
Но позвонил учитель мой, что вот
поэт явился, Передреев Толя.
Откуда он явился? Данных тех
не сообщил — из некоторой дали.
Поэт всегда как на голову снег:
не думали, не ждали, не гадали.
Мы встретились... Мальчишеская прыть
и тишина в нем уживались грозно,
и страшно было разорить
глаз глубоко посаженные гнезда.
Уют провинции и неуют
барака вылились его натурой,
такого под нулевку остригут —
он все мотает прежней шевелюрой.
Спортсменски сбитый, с жилистой спиной,
правофланговый майского парада,
он жадно рвался в главный град земной,
душой взыскуя неземного града.
А я, осуществляя чей-то план,
болталась по окраинам. Вдруг стану
чужой народу? План спустил болван.
Поэзия творится не по плану.
На миг сходились наши поезда,
на миг встречались наши самолеты,
но было много общего: звезда
в тумане и ни денег, ни работы.
...Мы миновали церковь без креста
(болван велел киношкой сделать церкву)
и шли, держась друг друга,— брат, сестра,
от городского центра к телецентру.
А был тогда на Шаболовке он.
Оглохшие в трамвайном тарараме,
мы рядом шли. Но тень иных времен
уже втиралась между нами.



* * *

Не надейтеся на князи, на сыны
человеческия, в них же несть спасения.
                                    Псалом 145

Сто сорок пятого псалма
слова не требуют разгадки.
Пожив, я знаю и сама,
что с человека взятки гладки.
И брат, и друг, и смерд, и князь —
добыча суеты и смерти.
Не раз на князе обожглась,
чего уж говорить о смерде.
И все-таки, когда в беде
рука протянется с боязнью,
но и с решимостью к тебе,
противовесом безобразью;
когда кругом царит разор,
а кто-то супротив решает:
в ведре строительный раствор,
как хлеб грядущего, мешает;
когда в реакторе разлад,
в особенности том, четвертом,
а чья-то доблесть — прямо в ад,
смотря в глаза живым и мертвым,—
одушевил ли эту плоть
машинный разум, что от века
над нами бдит, иль Сам Господь,—
надеешься на человека.



* * *

Дома творчества дикую кличку он отринул...
                                                     Б. Ахмадулина

И в небесных селеньях мне мнятся такие дома...
Неужели и там, за бортом, в голубом беспределье,
я услышу, как жертва ИМЛИ от большого ума
полагает «извлечь» из Луны «основные идеи»?

Неужели и там, заведя палку за спину... нет,
физкультурным снарядом поглаживая поясницу,
истомленный стукач девяноста без малого лет
утверждает, что чист, и судебным процессом грозится?

Неужели и там критикессы, метрессы и др.
воскрешают былые грешки под покровом сиреней
и тишком в поминальник, затертый почти что до дыр,
вносят несколько лиц, и одно из них — гений?

Если там все, как здесь,
                                    или, правильней, здесь все, как там,
я, конечно, взмолюсь: «Отпустите меня, не держите!»—
и в Небесный литфонд поскорей заявленье подам:
«Прерываю свое пребывание в сем общежитье!»

Ну, а вдруг мне ответит какой-нибудь вечный и. о.:
«Вы грешны, как и все, но не злы и не слишком порочны.
Ад и рай — не для вас, вот какое кино.
Пребывание ваше в межеумочном доме — бессрочно».



АНТИЧНОЕ

Поэт и поэтесса —
о, их высоколобости!
Боюсь, что нет прогресса
и в этой древней области.
Сапфо с Алкеем ладила.
Как телефонограммы,
ждала звезда Элладина
его эпиталамы.
Но над Алкеем — фатум.
Прощай, певец, прости.
С идейным эмигрантом
звезде не по пути...
А тут земные радости:
рельефный корабельщик,
сам — воплощенье младости,
к тому ж не из робеющих.
Лишь осознав, что бронзовость,
вся в бисеринах пота,
не ей сияет,— бросилась
Сапфо в пучину понта.
А может, ночью плакала
по своему Орфею
и утром просто плавала,
полна тоской своею,
чтобы лицо и чресла
омолодить в источнике...
Ведь всем давно известно,
что врут первоисточники.



* * *

Может, это последний снег.
Не последний, так предпоследний.
Он еще рассыпчатей тех,
что сияли мне малолетней.

Может, это последний взлет.
Не подумала, виновата:
не последний — последний тот,
из которого нет возврата.

Может, это... Колдуй, колдуй —
так легко себе напророчить —
предпоследний мой поцелуй.
А последний — будет короче.



* * *

Копакабана... Копакабана...
Путь вдоль Атлантики неспешен.
Меня встречает, как ни странно,
поэт Валерий Перелешин.

Он, большеухий и большеносый,
живет в скворечнике, как птица,
но с панскою цевницей росса
ему назначил Бог родиться.

В убежище, куда посмели
засунуть крошку Гуинплена,
продернут млечный звук свирели
жемчужной ниткою сквозь стены.

Здесь, где проблематичны двери
и где проблематичен ужин,
я с полу подыму, Валерий,
одну из раненых жемчужин.



ИГРА В ГОЛЬФ

Да, старики. Но игроки,
но остряки, но кавалеры,
а не скопцы, не мозгляки,
не ортодоксы, не старперы.
Какой газон! Вот первый сорт
семян — посеете, польете
и подождете лет пятьсот,
как в знаменитом анекдоте.
С каким достоинством гольфист
по шару, не клонясь, не горбясь,
бьет — и лишь вверх отводит кисть,
лишь чуть перемещает корпус.
Сам свой наставник и судья,
природы друг, свободы гений,
играет, не производя
искательных телодвижений.
На обихоженной земле
шатром кудрявится мангейра,
и под колеса «шевроле»
ложится Рио-де-Жанейро.
...Россия! Ты когда начнешь
чтить гольф, отращивать газоны,
не с молотка и не под нож
пуская общие миллионы?



ОКЕАН

Потрогаю рукою океан.
Рука на ты с древнейшей из субстанций.
Уйдет в песок — бесхитростный капкан
и обернется ластой, может статься,
а то клешней.
Свой панцирь покачав
по воле волн, нырну нырком: нирвана,
смешаю крови родственный состав
с химическим составом океана.
Вся эволюция наоборот
 займет не более одной минуты.
Что наверху осталось?
С родом род
и с классом класс дерутся.
«Баламуты!» —
вздохну, и все, хочу забыться всласть.
Но Океан — он мыслящий по Лему —
включит мой дух как составную часть
в принципиально новую систему.



* * *

В гостиных Рио-де-Жанейро
о чем застольный разговор?
О том, что надо было б нейро-
хирурга вызвать на ковер:
напутал в черепной коробке,
хоть и старался напоказ,
в мозгу перегорели пробки
и светоч разума угас.
О чем еще?
Нет, не о небе,
простертом, словно божья длань, —
об участившемся киднепе.
— Закон? Попробуй их достань!
Растительность у нас богата,
но всходит вовсе без числа
то, что Бодлер назвал когда-то
«Le fleurs du mal» — цветами зла...
И в двух шагах от океана,
где во вневременность пролом,
в ходу все та же икебана:
зло сочетается со злом.



* * *

Если бы лебедь белый
выкупался в метели,
если бы розы дендрария
душных духов захотели,
если бы солнцу в небе
потребовался сменщик,
я бы и то, наверное,
удивилась меньше,
чем увидев на пляже,
где дрема и нега,
черного-пречерного негра,
рожденного в городе
Жакукуара
и алчущего загара.



* * *

Ванька-мокрый, вон куда утек,
залил все, от рытвин и до кочек,
а казалось, комнатный цветок,
лопоухий аленький цветочек.

Сводничал на ярмарке невест,
на окошках красовался вдовьих.
Переправился под Южный Крест
и растет на всяких неудобьях.

Воля с болью или сладкий плен?
Ливень с ветром или штамп с пропиской?
Полыхает, как ацетилен,
дикий бальзамин, Иван Бразильский.