Критика
Александр Бойников. «Заложники иллюзий».
Тверь: Научная книга, 2011
Тверь: Научная книга, 2011
Времена, как известно, не выбирают, однако бывает, что умираем в них не мы, а время умирает в нас, или — с нашей помощью. Читая новую книгу тверского критика Александра Бойникова «Заложники иллюзий», я не мог отделаться от этого ощущения — в тверской литтусовке, если верить словам Бойникова, нравы застыли «на временах» активного соцреализма, а степень свободы — на оглушительных 90-х, когда вместе с потоком качественной, но запрещенной до поры до времени литературы, нехорошо пахнуло вырвавшейся из оков цензуры графоманией.
В «Заложниках иллюзий» перед нами предельно субъективный, но правдивый взгляд человека, которому обрыдли порядки, царящие в сонном лягушачьем царстве тверской литературы, когда даже у якобы писателей «кваки» получаются какими-то напыщенно-неестественными. И — самопародийными.
Хотя можно ли назвать пародией следующие строки: «Из восточных изысканных блюд / Что-то новое мне подают, / С хрустом я откусил эту жуть — / Вздрогнул: собственный фаллос жую…» В самом деле — неприятно. Это стихи профессора ТвГУ, не первый год возглавляющего Тверское отделение СП. В общем, не случайно поэт и критик Игорь Козлов, ныне живущий и работающий во Вьетнаме, как-то заметил, что было бы не плохо разогнать к чертям собачьим всю эту тусовку СП и набирать наново, но — не по принципу кумовства, а по единственно верному показателю — таланту. Справедливое замечание. Тем более, если цитировать фрагменты из произведений тверских «писателей», любовно собранных Бойниковым в «Заложниках иллюзий», подчас становится страшно за здравый смысл и разум создавших это людей: «Поля в ледяной канители, / Нет пищи, ознобом трясет…» или «Девочка писала стоя, / Ей всего годика три, / И как у нее все устроено / Исподтишка я смотрю». Жутковато, в общем. И, вместе с тем, подкрадывается ощущение — а не выдернул ли это Бойников из контекста? Уж больно гладко и доказательно смотрятся фрагменты стихов, намеренно самопародийно. Или в самом деле уровень тверской литературы скатился до замены «Орбита» чем-то фаллическим и педофилическим вкупе с настоящей какофонией образного ряда?
Впрочем, истина и правда — понятия едва ли совместные, поскольку истина — это то, что образуется на стыке многих правд. Но ужель он прав, этот Бойников? Убедительно и доказательно рассматривает критик творчество тверских авторов, но под одним углом, примеривая на них маску графомана. Может ли он ошибиться (даже будучи честным с самим собой)? Конечно. Но в этом (в честности, а не в ошибках) и кроется самая суть и специфика критики, главная добродетель которой (если можно назвать добродетелью профессиональную критику, в основе которой препарирование чужих душ) — высказывание своего и только своего мнения, без оглядки на мнимых авторитетов. С оценками Бойникова можно и нужно спорить. Так, мне представляются спорными суждения Александра Михайловича о творчестве ржевской поэтессы Любови Соломоновой, чьи стихи, между прочим, не раз публиковались в столичных «толстяках». Да, если не быть знакомым с творчеством Соломоновой, можно вполне «попасться на крючок» Бойникова — приведенные фрагменты стихов ржевитянки выбраны им весьма показательные: «…погружаюсь в мутный гнозис, / как в сплетенья филаментов. / По теченьям клетки носит / жертву — чьих — экспериментов, / мчит меня гиалоплазма / на потеху центриолям…» и прочее. Однако встает вопрос: почему Алексей Алёхин, Кирилл Ковальджи или Станислав Куняев, редакторы соответственно «Ариона», «Пролога» и «Нашего современника» взяли ее стихи для публикации? За что? Не согласен с Бойниковым в данном суждении и Владимир Крусс, один из самых неординарных и самобытных тверских поэтов, отчего-то вовсе незамеченный столичной критикой, хотя Павел Басинский и писал в свое время немало о тверской литературе на страницах «Октября». Пример Соломоновой в данном контексте нужен для понимания неоднозначности и спорности любого суждения о литературе, поскольку на каждый довод можно найти контрдовод.
Да и Павел Басинский упомянут не случайно. Рецензируя книгу, подготовленную В. Непомнящим и посвященную феномену «Моцарта и Сальери», из 900 страниц которой лишь 10 были отданы под знаменитое пушкинское произведение, а остальные посвящены различнейшим трактовкам текста, Басинский восклицал: «Это просто история убийства завистником своего соперника в искусстве — история донельзя банальная» («Октябрь» № 2, 1998 г.).
Впрочем, речь в данном случае об априори талантливом произведении, тогда как большинство адресатов критических статей и фельетонов Бойникова — мягко говоря, любители. Пушкины, пушкинами не являющиеся.
В «Заложниках иллюзий» перед нами предельно субъективный, но правдивый взгляд человека, которому обрыдли порядки, царящие в сонном лягушачьем царстве тверской литературы, когда даже у якобы писателей «кваки» получаются какими-то напыщенно-неестественными. И — самопародийными.
Хотя можно ли назвать пародией следующие строки: «Из восточных изысканных блюд / Что-то новое мне подают, / С хрустом я откусил эту жуть — / Вздрогнул: собственный фаллос жую…» В самом деле — неприятно. Это стихи профессора ТвГУ, не первый год возглавляющего Тверское отделение СП. В общем, не случайно поэт и критик Игорь Козлов, ныне живущий и работающий во Вьетнаме, как-то заметил, что было бы не плохо разогнать к чертям собачьим всю эту тусовку СП и набирать наново, но — не по принципу кумовства, а по единственно верному показателю — таланту. Справедливое замечание. Тем более, если цитировать фрагменты из произведений тверских «писателей», любовно собранных Бойниковым в «Заложниках иллюзий», подчас становится страшно за здравый смысл и разум создавших это людей: «Поля в ледяной канители, / Нет пищи, ознобом трясет…» или «Девочка писала стоя, / Ей всего годика три, / И как у нее все устроено / Исподтишка я смотрю». Жутковато, в общем. И, вместе с тем, подкрадывается ощущение — а не выдернул ли это Бойников из контекста? Уж больно гладко и доказательно смотрятся фрагменты стихов, намеренно самопародийно. Или в самом деле уровень тверской литературы скатился до замены «Орбита» чем-то фаллическим и педофилическим вкупе с настоящей какофонией образного ряда?
Впрочем, истина и правда — понятия едва ли совместные, поскольку истина — это то, что образуется на стыке многих правд. Но ужель он прав, этот Бойников? Убедительно и доказательно рассматривает критик творчество тверских авторов, но под одним углом, примеривая на них маску графомана. Может ли он ошибиться (даже будучи честным с самим собой)? Конечно. Но в этом (в честности, а не в ошибках) и кроется самая суть и специфика критики, главная добродетель которой (если можно назвать добродетелью профессиональную критику, в основе которой препарирование чужих душ) — высказывание своего и только своего мнения, без оглядки на мнимых авторитетов. С оценками Бойникова можно и нужно спорить. Так, мне представляются спорными суждения Александра Михайловича о творчестве ржевской поэтессы Любови Соломоновой, чьи стихи, между прочим, не раз публиковались в столичных «толстяках». Да, если не быть знакомым с творчеством Соломоновой, можно вполне «попасться на крючок» Бойникова — приведенные фрагменты стихов ржевитянки выбраны им весьма показательные: «…погружаюсь в мутный гнозис, / как в сплетенья филаментов. / По теченьям клетки носит / жертву — чьих — экспериментов, / мчит меня гиалоплазма / на потеху центриолям…» и прочее. Однако встает вопрос: почему Алексей Алёхин, Кирилл Ковальджи или Станислав Куняев, редакторы соответственно «Ариона», «Пролога» и «Нашего современника» взяли ее стихи для публикации? За что? Не согласен с Бойниковым в данном суждении и Владимир Крусс, один из самых неординарных и самобытных тверских поэтов, отчего-то вовсе незамеченный столичной критикой, хотя Павел Басинский и писал в свое время немало о тверской литературе на страницах «Октября». Пример Соломоновой в данном контексте нужен для понимания неоднозначности и спорности любого суждения о литературе, поскольку на каждый довод можно найти контрдовод.
Да и Павел Басинский упомянут не случайно. Рецензируя книгу, подготовленную В. Непомнящим и посвященную феномену «Моцарта и Сальери», из 900 страниц которой лишь 10 были отданы под знаменитое пушкинское произведение, а остальные посвящены различнейшим трактовкам текста, Басинский восклицал: «Это просто история убийства завистником своего соперника в искусстве — история донельзя банальная» («Октябрь» № 2, 1998 г.).
Впрочем, речь в данном случае об априори талантливом произведении, тогда как большинство адресатов критических статей и фельетонов Бойникова — мягко говоря, любители. Пушкины, пушкинами не являющиеся.
* * *
Иллюзии тверских «профессиональных» писателей «спорными» творческими излияниями, если верить Бойникову, не ограничиваются. Язвы «писсобщества» простираются и на административную деятельность, и на прием новых членов, и на осмысление литпроцесса. Что уж там, если «Заложников иллюзий» предваряет цитата из решения суда — обиженных хватает, и когда словесные меры противодействия исчерпывают себя, на Бойникова, защищая честь и достоинство, просто-напросто подают в суд.
И все-таки считать Бойникова критиканом или завистником, как часто его величают «обиженные», по меньшей мере несправедливо. Перегибы перегибами (все субъективно!), но и дыма без огня не бывает, и равнодушие вкупе с угодничеством куда хуже бойниковского донкихотства, говорящего о реальных, назревших проблемах писательской общины Твери. «О чем же бой в книге А. Бойникова? Не исподтишка, а по большому счету — о затянувшемся процессе умирания (успокойтесь, не человек умирает)», — говорит в своей рецензии на книгу критика Валерий Рыжов («Тверская газета»).
Впрочем, если отвлечься от Твери, в современной обесцензуренной России какое региональное отделение СП не страдает подобной «болезнью»? В каком Союзе писателей/литераторов нет случайных и лишних людей?
Нравы угодничества и кумовства не так-то просто выветрить из головы. А когда к ним добавляются вседозволенность и полный развал института цензуры, кричи караул. Оценивая книгу Бойникова, Глеб Сафонов в своем блоге отметил: «Нужно отдать должное Александру Михайловичу за то, что он один из немногих (а может даже и один единственный!) в тверском литературном и окололитературном пространстве, кто видит изъян и открыто говорит об этом что называется “в лоб”». Думаю, этот пассаж требует небольшого уточнения: «когда ему видится изъян». Но именно в этом видении и заключается литературная критика — от «Неистового Виссариона» и до нас, грешных.
И все-таки считать Бойникова критиканом или завистником, как часто его величают «обиженные», по меньшей мере несправедливо. Перегибы перегибами (все субъективно!), но и дыма без огня не бывает, и равнодушие вкупе с угодничеством куда хуже бойниковского донкихотства, говорящего о реальных, назревших проблемах писательской общины Твери. «О чем же бой в книге А. Бойникова? Не исподтишка, а по большому счету — о затянувшемся процессе умирания (успокойтесь, не человек умирает)», — говорит в своей рецензии на книгу критика Валерий Рыжов («Тверская газета»).
Впрочем, если отвлечься от Твери, в современной обесцензуренной России какое региональное отделение СП не страдает подобной «болезнью»? В каком Союзе писателей/литераторов нет случайных и лишних людей?
Нравы угодничества и кумовства не так-то просто выветрить из головы. А когда к ним добавляются вседозволенность и полный развал института цензуры, кричи караул. Оценивая книгу Бойникова, Глеб Сафонов в своем блоге отметил: «Нужно отдать должное Александру Михайловичу за то, что он один из немногих (а может даже и один единственный!) в тверском литературном и окололитературном пространстве, кто видит изъян и открыто говорит об этом что называется “в лоб”». Думаю, этот пассаж требует небольшого уточнения: «когда ему видится изъян». Но именно в этом видении и заключается литературная критика — от «Неистового Виссариона» и до нас, грешных.
Владимир КОРКУНОВ
Анна Сургур. «Четырехлистник».
Тверь: Герс, 2011
Тверь: Герс, 2011
У Льва Ошанина есть такие строки: «Уйти захочешь — сам открою двери, / Как ни было бы горе велико. / А рвать так рвать. И можешь мне поверить: / Лишь равнодушным уходить легко»? В лирическом мире Анны Сургур происходит что-то подобное. Только двери открывают и сама Аня, и Тверь, город, который «читал мысли», город, где прошло ее детство и юность. И в этот трогательный момент прощания (а теперь Анна — житель города на Неве) и рождались самые трогательные, самые искренние строчки, которые стали признанием в любви в день прощания.
Максима поэзии представляет собой, если перейти на язык метафор, Тверь, над которой «мечутся стрижи», окаймленную днем сегодняшним, в котором равно соседствуют «батлы», «донцовы» и «пазлы» — из провинциальных лиц.
Последнее сказано с грустной иронией.
Но ирония преломляется в неожиданном открытии — он (столичный житель, для которого провинциалы — что пазлы) не хочет увидеть! — потому что быстрый бег времени, суматошный ритм проносят мимо: «Но Сапсан тебя сквозь Тверь промчал. / Сделав очень важное — не важным!»
Может быть, намеренно желая отказаться от суматошности столиц, стихи Анны Сургур, неторопливы, мелодично-медиативны, заменяющие скорость — на метафоры, и тем самым останавливающими пресловутый Сапсан. Нынешняя остановка — Тверь. Далее — курс на Питер.
Стихотворения Анны Сургур дышат Тверью. Здесь и Сапсан, не подумавший остановиться и пронесшийся мимо, но и сквозь город; и построенная без единого гвоздя церковь (напрямую ассоциирующаяся с прикорнувшим под боком областного центра Торжком); и Берново, где «Прильнула муха к деревянной раме, / а рифмы перелетные на юг / устало потянулись».
Но, как мы сказали, курс Анны Сургур — поэта и человека — из Твери проложен в Питер. Это расставание (а уходя — уходи!) было не простым, мучительным, ломким:
Максима поэзии представляет собой, если перейти на язык метафор, Тверь, над которой «мечутся стрижи», окаймленную днем сегодняшним, в котором равно соседствуют «батлы», «донцовы» и «пазлы» — из провинциальных лиц.
Последнее сказано с грустной иронией.
Но ирония преломляется в неожиданном открытии — он (столичный житель, для которого провинциалы — что пазлы) не хочет увидеть! — потому что быстрый бег времени, суматошный ритм проносят мимо: «Но Сапсан тебя сквозь Тверь промчал. / Сделав очень важное — не важным!»
Может быть, намеренно желая отказаться от суматошности столиц, стихи Анны Сургур, неторопливы, мелодично-медиативны, заменяющие скорость — на метафоры, и тем самым останавливающими пресловутый Сапсан. Нынешняя остановка — Тверь. Далее — курс на Питер.
Стихотворения Анны Сургур дышат Тверью. Здесь и Сапсан, не подумавший остановиться и пронесшийся мимо, но и сквозь город; и построенная без единого гвоздя церковь (напрямую ассоциирующаяся с прикорнувшим под боком областного центра Торжком); и Берново, где «Прильнула муха к деревянной раме, / а рифмы перелетные на юг / устало потянулись».
Но, как мы сказали, курс Анны Сургур — поэта и человека — из Твери проложен в Питер. Это расставание (а уходя — уходи!) было не простым, мучительным, ломким:
Отнял у меня город.
Все, он теперь ревнует.
Взгляд. Равнодушье. Холод.
Лед вместо губ целую.
Мост. Берега четки.
Бетонное коромысло.
Маленькая девчонка.
Все, он теперь ревнует.
Взгляд. Равнодушье. Холод.
Лед вместо губ целую.
Мост. Берега четки.
Бетонное коромысло.
Маленькая девчонка.
В этом стихотворении наконец-то звучит то, что потерялось в повседневности, было обыденным и не таким-то дорогим. Но все обостряется, когда подходишь в некоей точке. То ли — невозвращения. То ли — взросления. Что, в принципе, одно и то же.
Это ведь… признание в любви, помноженное на расставание с детством и с этой самой любовью. «Город читал мысли. / Город учил думать, / Город учил плакать. / И в коридорах лунных, / И в медных руках заката./ Ты отобрал город». Кто он, лишивший лирическую героиню всего этого? Стихотворение посвящено супругу Анны — Леониду Михайловскому, но он ли отобрал (это, в данном контексте, ключевое слово) город? Или Анна сама у себя его отобрала, сделав шаг вверх и вперед? Стоит ли говорить, что любой шаг, так или иначе оставляет за собой то, что не может шагнуть следом. Людей, которые были нужны здесь, мыслей, которые рождались у ферм мостов, слез, который были пролиты в «многооконье каменного Ада». И — третье связующее звено — Санкт-Петербург.
Потому и выходит, что этот треугольник «отобрал город», и, осознавая это, веришь следующему:
Это ведь… признание в любви, помноженное на расставание с детством и с этой самой любовью. «Город читал мысли. / Город учил думать, / Город учил плакать. / И в коридорах лунных, / И в медных руках заката./ Ты отобрал город». Кто он, лишивший лирическую героиню всего этого? Стихотворение посвящено супругу Анны — Леониду Михайловскому, но он ли отобрал (это, в данном контексте, ключевое слово) город? Или Анна сама у себя его отобрала, сделав шаг вверх и вперед? Стоит ли говорить, что любой шаг, так или иначе оставляет за собой то, что не может шагнуть следом. Людей, которые были нужны здесь, мыслей, которые рождались у ферм мостов, слез, который были пролиты в «многооконье каменного Ада». И — третье связующее звено — Санкт-Петербург.
Потому и выходит, что этот треугольник «отобрал город», и, осознавая это, веришь следующему:
Вы за меня сцепились…
Солнечный свет как солод
Льется на мостовые!
Солнечный свет как солод
Льется на мостовые!
Но Питер, хотя и просочился во многие нынешние стихи Ани, все-таки другая тема, тема другой книги и другой Анны Сургур. В нынешнем — переломном — состоянии, привычная к Твери как к части себя самой, бывая в Питере как гость (Я — побеленная ворона, / Словно сор из избы — ничья. / Петербургом вскормили девку…), она еще попросту не знает, чем обернется для нее (в данном случае — в творческом смысле) эта рокировка.
Но эти стихи, находящиеся на перепутье, уходящие из одного состояния (тверского) и превращаясь в другое (питерское) — самые сильные в сборнике. И — самые искренние, лишенные флера прошлых тверских стихов, зачастую, посвященных повседневным мелочам, которых у каждого — много, но с течением дней — незаметных. Нынешний этап — взросление. Лирическое, в том числе.
Оттого и появляются пронзительные строки, что Анне Сургур, а отнюдь не ее лирической героине, пришлось испытать боль — расставания, пусть и меняя ее на будущее, на мечту. Именно тут, на этом перекрестье маршрутов, и рождается она сама, ее поэтический голос, утончившийся до лирической кульминации книги. Питер — мечта, друг, будущее, но и разлучник. Этот парадокс, обычный жизненный парадокс, когда дети улетают от родителей, когда рождаются и рушатся семьи, когда... Да много этих «когда», замешанных на не безразличии...
Но эти стихи, находящиеся на перепутье, уходящие из одного состояния (тверского) и превращаясь в другое (питерское) — самые сильные в сборнике. И — самые искренние, лишенные флера прошлых тверских стихов, зачастую, посвященных повседневным мелочам, которых у каждого — много, но с течением дней — незаметных. Нынешний этап — взросление. Лирическое, в том числе.
Оттого и появляются пронзительные строки, что Анне Сургур, а отнюдь не ее лирической героине, пришлось испытать боль — расставания, пусть и меняя ее на будущее, на мечту. Именно тут, на этом перекрестье маршрутов, и рождается она сама, ее поэтический голос, утончившийся до лирической кульминации книги. Питер — мечта, друг, будущее, но и разлучник. Этот парадокс, обычный жизненный парадокс, когда дети улетают от родителей, когда рождаются и рушатся семьи, когда... Да много этих «когда», замешанных на не безразличии...
Ты просто вплел свою стальную нить
В мою судьбу. И не расстаться с нею.
Твоим дождям упрямым поклонюсь,
Под ветром одичалым. Верю стуже.
И в этот час мне твой декабрь нужен,
Твоя нечеловеческая грусть.
В мою судьбу. И не расстаться с нею.
Твоим дождям упрямым поклонюсь,
Под ветром одичалым. Верю стуже.
И в этот час мне твой декабрь нужен,
Твоя нечеловеческая грусть.
Это уже Петербургу, это теперь Петербургу. Это слова о новой жизни, но кто поручится, что именно теперь у поэта и человека Анны Сургур не появится новых стихов, посвященных Твери, трогательных, нежных, в высшей степени поэтических и ностальгически-узнаваемых? В конечном счете, это же ее Тверь, где мечутся стрижи, где город был учителем, где она сама однажды оказалась у «парадного подъезда», ведущего «в вечность».
Владимир КОРКУНОВ
Максим Страхов. «Опыты».
Тверь: Герс, 2011
Тверь: Герс, 2011
Писать верлибром в консервативной Твери — роскошь. Роскошь, помноженная на вполне вероятное непонимание, протест, отторжение. А потому стоит ли удивляться, что авторов, выбирающих свободную форму, сравнительно немного. И стоит ли радоваться их приходу. Стоит. Имена Владимира Крусса, Георгия Степанченко, Ефима Беренштейна некоторым образом легитимизируют сам это творческий метод (наконец-то!). Теперь к этому ряду (впрочем, неполному) стоит добавить имя Максима Страхова, выпустившего сборник «строк разной длины» под названием «Опыты».
Максим Страхов — сердечно-сосудистый хирург, преподаватель Тверской медицинской академии, к верлибру пришел не сразу. Начинал, как водится, с силлабо-тоники, но разве можно оставаться в этом выдержанном и выстроенным, строгом пространстве, когда сердце (твое!) чутко реагирует на чужую боль, когда одно неловкое движение, и сердце (человека, доверившего жизнь!) может остановиться. Тогда и развивается это чутье врача, когда чувствуешь запах приближающейся смерти: «У смерти есть запах… / Но чувствуют его / единицы»… с концовкой-приговором:
Максим Страхов — сердечно-сосудистый хирург, преподаватель Тверской медицинской академии, к верлибру пришел не сразу. Начинал, как водится, с силлабо-тоники, но разве можно оставаться в этом выдержанном и выстроенным, строгом пространстве, когда сердце (твое!) чутко реагирует на чужую боль, когда одно неловкое движение, и сердце (человека, доверившего жизнь!) может остановиться. Тогда и развивается это чутье врача, когда чувствуешь запах приближающейся смерти: «У смерти есть запах… / Но чувствуют его / единицы»… с концовкой-приговором:
Может быть,
напрасно
соседка по даче
баба Марфа
так убивается,
что вчера
майским морозом
у нее погибло
два цветущих
сливовых дерева?
напрасно
соседка по даче
баба Марфа
так убивается,
что вчера
майским морозом
у нее погибло
два цветущих
сливовых дерева?
Врач — он чувствует. Но, ощущая смерть и жизнь, разве не выстраивается за ним его собственный (во всяком случае, «учуянный») некрополь? Разве каждое такое сливовое дерево не добавляет тяжести на сердце; каждое неспасение — обиды на собственное бессилие. Впрочем, обида — «парализованная старуха», уверяет Максим Страхов. Медицинская метафора, активно им используемая, не переворачивает представления о сути вещей (как это, например, делает метафора Павича), но добавляет оттенок объекту или явлению. Так вот и у смерти появляется сливовый «привкус», и судьба ржавеет, застряв между стрелками остановившихся часов…
Итак, Максим Страхов выбирает для себя именно такой способ высказывания, в котором познание окружающего мира происходит посредством детали, параллельно с изучением себя. В этом тоже есть что-то медицинское. Отмечая для себя какое-то несоответствие, сбой, сдвиг, деформацию, произошедшие в реальном мире, он проецирует их на себя, и таким образом корректирует свое пространство, разрывая шаблоны и преломляя поведенческие векторы.
Зачастую это построено на явном или скрытом парадоксе. Так, к примеру, о выборе медицинской профессии Страхов говорит посредством метафоры сравнения. «Вчера впервые / пошел топить / муськиных котят. / Не смог! / Сегодня утром / решил поступать / в медицинский». Это текст-парадокс, в котором опровергается устойчивый штамп о врачебной отстраненности, целого пласта культурной инерции, связанного с медицинской этикой и (бес)принципностью. В простых словах кроется мощный импульс — милосердие, ответственность за жизнь другого (даже котят!). То есть парадокс о страхе перед чужой смертью (кажется, мы настолько огрубели, что не воспринимаем утопление котенка как убийство!) накрепко переплетается с очеловеченным представлением о справедливости, медицинской ответственностью за все живое, в которой смерть — лишь вынужденность бытия.
Медицинская тема — не единственная в «Опытах». Стихотворения о личных взаимоотношениях, окружающем не-медицинском пространстве (при этом профессия врача довлеет, являясь ключевой — или самой яркой). Но поэтическая механика сходна. Главенствует деталь или — наблюдение. В нарративе — ситуация, после которой следует вывод, умозаключение, зачастую, как мы говорили, метафорическое. Та же самая судьба, застрявшая между стрелок давно не ходящих часов, подвигает протагониста обездвижить и наручные часы, фиксируя собственную сломавшуюся судьбу:
Итак, Максим Страхов выбирает для себя именно такой способ высказывания, в котором познание окружающего мира происходит посредством детали, параллельно с изучением себя. В этом тоже есть что-то медицинское. Отмечая для себя какое-то несоответствие, сбой, сдвиг, деформацию, произошедшие в реальном мире, он проецирует их на себя, и таким образом корректирует свое пространство, разрывая шаблоны и преломляя поведенческие векторы.
Зачастую это построено на явном или скрытом парадоксе. Так, к примеру, о выборе медицинской профессии Страхов говорит посредством метафоры сравнения. «Вчера впервые / пошел топить / муськиных котят. / Не смог! / Сегодня утром / решил поступать / в медицинский». Это текст-парадокс, в котором опровергается устойчивый штамп о врачебной отстраненности, целого пласта культурной инерции, связанного с медицинской этикой и (бес)принципностью. В простых словах кроется мощный импульс — милосердие, ответственность за жизнь другого (даже котят!). То есть парадокс о страхе перед чужой смертью (кажется, мы настолько огрубели, что не воспринимаем утопление котенка как убийство!) накрепко переплетается с очеловеченным представлением о справедливости, медицинской ответственностью за все живое, в которой смерть — лишь вынужденность бытия.
Медицинская тема — не единственная в «Опытах». Стихотворения о личных взаимоотношениях, окружающем не-медицинском пространстве (при этом профессия врача довлеет, являясь ключевой — или самой яркой). Но поэтическая механика сходна. Главенствует деталь или — наблюдение. В нарративе — ситуация, после которой следует вывод, умозаключение, зачастую, как мы говорили, метафорическое. Та же самая судьба, застрявшая между стрелок давно не ходящих часов, подвигает протагониста обездвижить и наручные часы, фиксируя собственную сломавшуюся судьбу:
Старинные часы показывают два.
Уже который час, день и год подряд…
Лучшие мастера не могли восстановить
давным-давно сломавшийся механизм.
Быть может, чья-то судьба
застряла между заржавевшими стрелками,
отказавшись от продолжения?..
В без четверти десять ты
ушла навсегда.
Вытаскиваю батарейку
из подаренных тобой
японских наручных часов.
Уже который час, день и год подряд…
Лучшие мастера не могли восстановить
давным-давно сломавшийся механизм.
Быть может, чья-то судьба
застряла между заржавевшими стрелками,
отказавшись от продолжения?..
В без четверти десять ты
ушла навсегда.
Вытаскиваю батарейку
из подаренных тобой
японских наручных часов.
Осмысление себя происходит параллельно — и в «профессиональных» текстах, и в любовной лирике, и в ироничной.
Последняя, в общем-то, не просто дань моде, а еще один способ познания, и тоже, в некоторой степени, «медицинский». Ибо ироничный взгляд на мир камуфлирует обостренное восприятие (если, конечно, не несет в себе задачу разрушения шаблонов и скрытую насмешку, что в нашей поэзии — вспомним того же Кибирова — происходило не раз). А человек, врач, не сумевший утопить котят, априори воспринимает окружающий мир болезненнее многих и чужую боль — как свою, чему немало подтверждений в тексте. Впрочем, мы говорим об иронии.
Последняя, в общем-то, не просто дань моде, а еще один способ познания, и тоже, в некоторой степени, «медицинский». Ибо ироничный взгляд на мир камуфлирует обостренное восприятие (если, конечно, не несет в себе задачу разрушения шаблонов и скрытую насмешку, что в нашей поэзии — вспомним того же Кибирова — происходило не раз). А человек, врач, не сумевший утопить котят, априори воспринимает окружающий мир болезненнее многих и чужую боль — как свою, чему немало подтверждений в тексте. Впрочем, мы говорим об иронии.
Вчера утром проснулся
В одной постели с Диной Крупской.
Сегодняшнюю ночь
Провел сразу с тремя —
Олесей Николаевой и
Двумя Верами — Павловой и Полозковой.
Страшно представить, что будет дальше,
Ведь на полке стоят нечитанными
Ковальджи, Кибиров, Пеленягрэ и Кенжеев…
В одной постели с Диной Крупской.
Сегодняшнюю ночь
Провел сразу с тремя —
Олесей Николаевой и
Двумя Верами — Павловой и Полозковой.
Страшно представить, что будет дальше,
Ведь на полке стоят нечитанными
Ковальджи, Кибиров, Пеленягрэ и Кенжеев…
Язык Максима Страхова достаточно скуп (не беден!), и это тоже осознанный ход. Те же самые образы, те же самые темы можно было бы подать цветасто, найти броские и нарочито-яркие метафоры. Но тогда стихотворения лишились бы своеобычного обаяния, повествовательной доверительности, образов, возникающих не на бумаге, а в читательском сознании. Это в сегодняшнем мире постеров и слоганов представляется достаточно важным. Как сказал Владлен Кокин о поэзии Максима Страхова: «Мысль заработала, а это уже встреча с поэтом!». И мысль эта не изобразительного толка, а нравственного. Тоже, в какой-то мере, опыт.
Владимир КОРКУНОВ